Текст книги "Оловянные солдатики"
Автор книги: Яна Жемойтелите
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Яна Жемойтелите
Оловянные солдатики
Февраль отпустил денек-другой надежды, когда нестерпимо сладко дохнуло теплом, а потом сыпал снег, снег…
К Ане приклеилась скарлатина – редкая в четырнадцать лет болезнь. С утра пошли по щекам пятна ярким румянцем, а к обеду обсыпало целиком. Страшно зудела кожа на спине и плечах. Ночью Аня каталась голая по ковру, потом мучилась до утра без сна: внутри ее, в сознании, открылся будто другой человек, который начитывал длинный-длинный роман о неизвестной ей, текшей где-то жизни. Тут же явились зримо сандалики – стоптанные такие, детские, с перемычкой. От сандаликов этих проистекала растерянность, недожитость даже, как будто хозяин их вдруг ребенком быть перестал, а они в недоумении разинули рты: куда же исчез этот ребенок?
Аня думала про сон – не сон от детской болезни. Двойник, очевидно, прятался в ее полном имени, которое одинаково читалось зеркально. Хотя до него нужно было еще дорасти, пока же хватало короткого: Аня Валлен. Фамилия рождала клички типа «Валенкова», но все же ей нравилась: она выделяла ее среди прочих в классном журнале, когда все нерусское казалось почти запретным.
Сосед по парте Макаров изводил ее, покалывая ручкой, откуда взялась фамилия:
– Может быть, от французов?
– Дурак, от каких еще французов? Было бы Валле́н, а не Валлен.
– Тогда от викингов, да?
– От каких еще викингов? Сам ты…
– Просто от скандинавов?
Гадал-то он сам не «просто»: Аня была светлая, с прозрачными как бы насквозь глазами, тонкими прядями почти белых волос. Слепленная из воска мальчишеская фигурка.
Мама что-то рассказывала о прадедушке-шведе. Но ведь жил он так давно, еще в прошлом веке, что казался не более реален, чем Евгений Онегин. Про Швецию Аня ничего не знала толком, разве что она, кажется, опускалась по отношению к уровню моря. Или нет, опускалась Голландия, а вот Швеция… Название напоминало «швейное дело». Очевидно, в Швеции действительно много и хорошо шили, эксплуатируя наемный труд. Что-либо еще знать про Швецию было пока не нужно. Все же Макаров докучал про дедушку:
– Ты это серьезно?
– А как же? Почему нет?
– Я просто думал, ты тоже… только для маскировки.
– Что «тоже»?
– У моего-то отца фамилия была не Макаров.
– Какая фамилия? При чем здесь фамилия?
– Не понимаешь, что ли? А то ему бы туго пришлось!
– А что, Макаров – какая-то особая фамилия? – Аня никак не брала в толк. – Ну, есть пистолет Макарова.
– Макаров – как раз самая обыкновенная фамилия. Обыкновенная русская фамилия.
Наконец видя, что Аня все равно не понимает, Макаров сказал напрямую:
– Ну, еврей у меня отец, понимаешь? Еврей! – Голос его немного дрогнул.
Аню поразила макаровская загадочность. Она хотела было ответить, что какая же в этом трагедия, но промолчала. Еще ее удивило, что в наше время это вообще для кого-то трагедия. Аня только не догадалась, что Макаров же ей доверился – пусть смешной, как казалось, тайной.
Из-за детской болезни Аня пропустила «Онегина». Дома-то роман она читала, но как писать сочинение без подпорок, то есть без толкования их «классной»? Ане казалось, что у нее вообще ни о чем не было своего личного мнения. Зато не было и опасности написать крамолу.
Прозрачное солнце конца февраля напитывало собой класс, расширяя пространство стен. Аня отвлеклась: из форточки нестерпимо тянуло свежими огурцами – привычный запах талого снега и набрякшего льда.
– Ты легко перенесла скарлатину? В шестой школе девочку увезли очень тяжелую, – к ней, к самому уху, склонилась «классная» Вероника, дохнув вазелиновой помадой. Это было из раннего детства: так именно пахло дыхание мамы. Аня обернулась на дыхание и сказала тихо:
– Нет-нет, не страшно…
Дальше объяснять показалось не нужно. Зато вдруг Аню зацепило, отчего же человеку так страшно, мучительно трудно бывает признаться в любви? Почему Татьяне сделалось однажды не страшно? Рука едва поспевала за мыслью, если человек может на ходу оскорбить другого, бросить в сердцах: «Я тебя ненавижу!» – почему же даже последнее сделать гораздо проще. Чем признаться в любви? Когда любовь – чувство светлое, когда она возвышает обоих – любящего и любимого, – ну так почему же так сложно признаться в ней? Почему еще любовь – стыд, ее нужно стесняться?.. Может, именно так думала и Татьяна, отдавая на волю Онегину «себя презреньем наказать»? Так ведь действительно наказал, не принял, – и что Татьяна? Умерла от стыда, отчаялась? Отнюдь! (Это, кстати, было любимое словечко Вероники). Татьяна сочла себя для Онегина барышней необразованной, скучной – она принялась читать, самообразовываться… (Аня задумалась, возможно ли такое слово, и тут же исправила его на «самосовершенствоваться», запутавшись в этом «во-ва»). В итоге Онегин открыл в Татьяне цветок и предложил ей… Что же такое конкретно он ей предложил? Аня для себя самой четко сформулировать не могла. Но теперь уже Татьяна отвергла предложение Онегина (интрижку! – наконец верное слово). Это опошлило бы ее чувство, которое она до сих пор питала к Онегину… Аня поставила в сочинении жирную точку.
Домой летела она, помахивая портфелем, навстречу ветру с запахом свежих огурцов, напевая общую мелодию весны: «Будет-будет-будет». А что же такое конкретно впереди будет, она и сама не знала. Запахнув дверь, Аня увидела себя в зеркале прихожей. За детскую болезнь она как бы успела вырасти: пальтишко, перешитое из маминого, едва достигало колен. Запястья с синими прожилками торчали из рукавов, рождая даже стыд за голое тело.
Незаметно солнечный день потемнел в мед, потом тихонько свернулся тенью. Общий фон вечера наметился такой же спокойный, как будто дом наконец покинул раздор между Аней и мамой: Аня сутулилась за едой, приносила «четверки» по математике-физике-химии, совершенно не думая о среднем балле. Хотя придирок к физике больше не было, Аня кропала перед сном, вернее, вымучивала в свой девичий дневник:
Тает снег, уставший вешнею порой.
Слышно: ужин жарит мама за стеною.
Сонное затишье тянется, как нить.
Только грозы близко, скоро буре быть.
Ей очень хотелось сочинять стихи, и она думала, что этому, в принципе, можно научиться, как можно научиться готовить еду.
Утро двигалось по обычному распорядку: яичница, чай с вареньем… Изнутри же распирала досада-вина за вчерашнее, сокровенное, которое она отдала во власть Веронике. За сочинение грозила «пара» – за невыдержанность композиции, нераскрытие темы и пр.
Сапоги показались тесноваты, как будто за ночь нога успела раздаться. Обстоятельство странное: обычно Ане приходилось поспевать за сапогами. Их всегда покупали «на вырост». В новом виде сапоги носились только с носками, а когда нога догоняла размер, они выглядели уже потрепанно. Вертясь перед зеркалом в прихожей, Аня оценила себя как существо из скорлупки – только что вылупившееся из маминого пальто.
Мама перешивала, перелицовывала ношеные вещи, подкраивала из старья юбочки для дочки. Новые наряды мама покупала ей редко. Когда оставались деньги, тратила их на золотые колечки – тоже для дочки, тоже на потом, когда подрастет. Пока же шила юбочки типа «черный низ», где-то подсознательно специально, чтоб на дочь не смотрели мальчики. Одноклассники под категорию «мальчиков» не подходили, они были просто товарищи. А «мальчики» – это те, кто старше и… опытней?
Маму звали типично для поколения детей войны: Зоя, жизнь. Стежок к стежку мама перешивала свою рваную жизнь на дочку – может быть, она ее, перелицованную, доносит? Собственная мамина жизнь остановилась десять лет назад, когда Анин отец однажды не вернулся с работы. Мама не могла себе простить, что спокойно кромсала на кухне буханку хлеба в то время, как его мертвое тело уже кромсали в морге… Но то, что вскрывали в морге, не было им. А куда же девался он сам? Он был веселый, друзей любил. Куда девалась его улыбка? Мама не могла ответить на этот вопрос.
Призрак смерти преследовал маму с детства, еще с финской войны, когда густая луна затекала в окошко. То, что можно было разглядеть за окошком, – были белые люди, люди… лыжники в маскхалатах. Дальше, дальше детство вплеталось в войну: ушел отец, за ним оба брата. Они уходили веселые, смелые люди, а превращались в память. От памяти только хотелось плакать… С войны еще оставались платья, присланные по ленд-лизу (если мама точно помнила это слово), и пломба на верхнем коренном, поставленная пленным врачом. Пломба держалась тридцать пять лет, но так и должно было быть, потому что пломба была – память.
Маме продолжало казаться, что война только что кончилась. Недостаток продуктов до сих пор объяснялся послевоенной разрухой. Где-то мама умудрялась доставать-подкапливать продукты, поддерживая нестрогий пост буден ради сытных праздников, когда к обычному набору макароны-картошка-тушенка добавлялась колбаса, она же в салате «Оливье» с майонезом, настоящий индийский чай… И это казалось счастьем. Уколов палец, мама поймала себя на том, что с утра думает о зеленом горошке, который выдали на работе еще к ноябрьским. За зиму горошек прокис… Ну, вот до слез было обидно, потому что берегла она эту банку… Хотя, может, его сразу выдали кислым, ведь он в холодильнике зимовал.
В школе говорили, что Аниному поколению тоже придется туго, потому что они – «второе эхо войны» – их числом родилось мало за отсутствием «нерожденных детей нерожденных родителей». Они же успели родиться каким-то чудом, проскочив в мясорубке, и за это должны быть благодарны… кому? Государству? Перед государством был долг хорошо учиться и почетная обязанность защищать интересы… То, что прибывало в свинцовых гробах из Афгана, никак не могло быть вчерашними мальчиками. Но куда же девались они – те, которых воспитывали, учили на исполнение какого-то долга в невообразимо чужой стране?..
Снег за окном отсыпал по крупинке долгую чашу зимы. Аня барабанила пальчиками по парте, когда Вероника ровным голосом зачитывала смертный приговор: содержание-грамотность:
– Андреева – четыре-пять, Аркадина – четыре-четыре, Бирюлин – три-три, Булыжников…
На фамилии Булыжников Аня напряглась, затаив дыхание: следующей была она.
– Валлен – пять-пять.
Анна с радостью выдохнула. Значит, главное – не бояться, позволить словам течь как вода, как они сами хотят лепиться друг к другу. Вот как если болтать с Нинкой Семеновой. А с ней как раз можно болтать обо всем, в том числе и об «этом».
Осенью Аня спросила у Нинки, действительно ли дети случаются только от «этого» или равно от долгих поцелуев? Сомнения проистекали из фильмов, где герои вроде только целовались, а потом вдруг девушка беременела.
Вероника зачитывала вслух отрывок из Аниного сочинения про самосовершенствование и духовный рост. Головы повернулись на Аню – она вспыхнула до корней волос. Хотя ведь ей нравилось, очень нравилось выделяться! Вероника сказала, что сочинение очень глубокое.
Аня никак не могла представить себе Веронику юной. Как будто она родилась сразу училкой с пучком темных волос. Однажды только Вероника развернулась резко на хлопок форточки – посыпались шпильки, волосы плавно стекли ей на спину толстой змеей… Тогда Аня представила Веронику перед сном в домашнем халате. Неужели она тоже делала «это» со своим мужем? Обыкновенная, уже немолодая женщина (а было Веронике тридцать семь лет).
Вероника сказала, что любовь сама по себе – большое чудо, что можно прожить жизнь, нарожать кучу детей, но так и не испытать этого чуда.
Макаров слегка коснулся Аниных пальцев:
– У тебя ногти розовые. Ты их ярко не крась, тебе не идет.
Аня сжала в кулачок ладошку. Макаров был длинный, рыжий… противный, в общем. Он пытался грызть кирпичи, готовясь к войне с Китаем, на случай, если будет нечего есть.
Макаров сказал, что девчонки ярко красят ногти, наверное, для того, чтоб под ногтями не было видно грязи. Аня ткнула его локтем в бок. Макаров тихо добавил:
– Ты вообще женственная. А вот Самсонова мужиковатая. И Редькина тоже.
Интересно, как это Макарову могло так казаться, когда у Редькиной со всех сторон так и перло? Она носила второй размер лифчика. Перед физкультурой девчонки переодевались, поворачиваясь друг к дружке спиной, стесняясь либо своих объемов, либо белья. Аня же стеснялась своей недоженскости, почти детского тела.
Макаров высморкался и сказал нарочито громко:
– Что-то много соплей, – имея в виду ее хваленое сочинение. Он всегда выдергивался, когда кого-то хвалили.
Леша Вулич срезал с последней парты:
– Ты бы так не смог.
Фамилия придавала Леше определенный флер. В его поступках действительно сквозила отчаянность. Макаров же любил «сажать в лужу» училок. Предполагали даже, что он дома заранее готовит вопросики на засыпку. Однако он как-то умудрялся никогда не доходить до конфликта. Аня думала, что это, наверное, и называется «хитрость».
Домой с Нинкой Семеновой пробирались под ручку сквозь мокрый снег. Они были одного роста, одинаково подстрижены… Правда, за Нинкой вовсю уже ухлестывали парни, а она умела их отшивать так, что они ухлестывали еще больше. Даже школьная форма сидела на ней удачно, облегая фигуру, притом в тон ее светло-кофейных глаз. У Нинки постоянно случалась какая-нибудь любовь. Вернее, сама любовь никуда не исчезала, просто менялся ее объект.
– Мама говорит: ну что они тебе все звонят, звонят? – Нинка плотно прижималась к подружке. – Днем звонят, ночью… Ломакин в семь утра позвонил…
– У Ломакина мне, кстати, фигура нравится, плечи…
– Да ну, он «копейка» пишет через два «п», целуется слюняво… Мама говорит, что у нее нервы. А у меня как будто не нервы. Мне только осенью из зуба нерв драли. Тебе когда-нибудь драли?
– Не-а, не драли.
– Вот выдерут – узнаешь, что такое нервы. Да, Ломакин еще брюки в сапоги заправляет… А врачиха странная такая, говорит: «Жалею я каждый раз эти нервы!» А чего их жалеть? Болит – значит, надо драть, а то рожу разнесет – мама не узнает. А она мне: «Так ведь сперва мышьяком придется убить». Ну так убейте! А она: «Как же убить, когда он живой?»
– Нерв?
– Да. Я и говорю: жить мешает. А она: «Зубная боль – признак молодости». Во дает!
Аня ненароком прикинула свой возраст:
– А помнишь, давно, еще в сентябре… – сентябрь в самом деле казался ей невообразимо далеким, как Антарктида, – мы с тобой так же шли…
Нинка охнула, уловив, что за зиму они катастрофически выросли, даже больше: прониклись взрослым цинизмом.
– Я осенью влюблялась по-доброму, – продолжала Аня. – А сейчас во мне злость живет на всех. Нервы, наверное, эти самые… В школе я «вумная», дома замкнутая, а какая на самом деле… И любовь жестокая стала, жадная…
Аня осеклась: навстречу, прямо на них, вынырнул из снега Саша Порошин. Он безразлично кивнул им обеим и проскочил мимо, задрав воротник пальто. Саша учился классом старше и носил мышиное пальто восемь месяцев в году. (Он был сыном школьной дворничихи.) Мышиное пальто не имело значения – Аня переживала, не слышал ли он мимоходом про жадную любовь. Фраза Ане самой стала казаться глупой, но она же относилась к нему. Аня часто воображала, как идут они с Сашей Порошиным по улице, взявшись за руки, и кругом сирень, и вечер теплый… И такая в воздухе разлита нега, а они куда-то идут, взявшись за руки. Ничего другого ей просто не приходило в голову.
Однажды Саша Порошин ей снился, но сон был нехороший. Снилось ей, будто она лежит, а к ее лицу медленно приближается лицо Саши Порошина. Над верхней губой у него пушок, от которого щекотно под носом… Аня вскочила – немедленно, резко, скинув на пол тяжелое одеяло.
Как-то осенью еще Аня услышала в школьном дворе, что девчонки дразнили Сашу дворницким сыном. Аня мгновенно вспыхнула от гнева. Долго потом про себя по пути домой произносила тираду – не в защиту конкретно Саши, а по поводу того, что в СССР любой труд почетен. Через месяц драмкружок представлял «Горе от ума», где Саша выступил в роли Чацкого. Он ходил по сцене во фраке и всех обличал. Аня зачарованно смотрела на Сашу, произносящего отповедь обидчикам. Фамилия Порошин к тому же звучала сценично, как псевдоним. (Жаль только, Сашу дразнили Парашиным). Из-за Саши Аня пришла в драмкружок. К ноябрьским она исполняла немую роль в спектакле «Гроза», появляясь в паре с щупленьким Орловым на ремарке «народ повалил».
Вся любовь. Саша не обращал на нее внимания. Девчонки же на него не смотрели, потому что он был слишком плохо одет.
Нинка слегка толкнула Аню:
– А он тебя зафиксировал.
Аня поверила. Аня вообще всему безусловно верила – книжкам, газетам, учителям… Знала бы она точно, что Бог есть, она бы и в него тоже верила. Но ведь Бога же на самом деле не было. Была самая большая в мире страна. Можно было путешествовать несколько дней на поезде к югу или к востоку – везде бесплатно драли зубные нервы и царил дух коллективизма. Однако при этом духе одиночество все равно подкатывало, как болезнь, пронзительно ощущалось в самых людных местах: на комсомольском собрании или в очереди за колбасой. Вокруг теснились люди, которые не имели к Ане никакого отношения, как если бы она была накрыта стеклянным колпаком.
– Знаешь, я раньше думала: здорово это, когда много друзей, – Аня сморщилась от снега, сделавшись похожей на обезьянку. – А сейчас понимаю, ведь я среди них одна…
– Разве? – Нинка остановилась у подъезда, сморщившись точно так же. – А я?
– Нет-нет. – Аня растерялась. – Я имею в виду друга… ну… того самого…
– Друга, да?
– Да. Друга.
– А я, выходит, не друг?
– Друг.
– Значит, плохой друг?
– Нет, ты совсем не так поняла!
– Я так именно поняла. Нормально. Все нормально. Пока! – Она скрылась за дверью, оставив сорванную нотку.
Ане хотелось крикнуть, что она же Порошина имела в виду, Сашу, любовь первую и, вероятно… Вот именно, что любовь. А то, что любовь и дружба – разные вещи, она усвоила еще в классе третьем. Признать себя перед Нинкой неправой – ну уж фиг! Обиделась, подумаешь! Ну и дурочка. Ничего, пересердится. Аню больше беспокоил объект. Вечером она писала в дневник: «Сегодня весь день шел снег. Ты возвращался домой под этим снегом и не знал, что рядом шел человек, который способен стать для тебя единственным на всем свете. Хотя все, что соединяло нас в этот миг, был просто снег… Сколько слов еще есть у меня для тебя. Жаль, что я могу доверить их только бумаге. Ты мой – только сейчас, когда я одна. Скоро настанет ночь, тебе будет, наверное, кто-то сниться, но не я. Почему так? Я ничего от тебя не хочу. Просто пожелаю спокойной ночи…»
Аня очень жалела, что не может выразить это в стихах, но все же попробовала слепить:
Ты забудешь меня, как случайную встречу,
Моя нежная, странная, злая любовь.
Любовь представлялась категорией трагичной. За ней всегда смутно рисовалась смерть. Может быть, потому, что в произведениях советской литературы, которые они проходили в школе, почти все мужчины погибали. Особенно жалко было Столетова из «И это все о нем». Даже сочинение писали такое: «Почему погиб Евгений Столетов». На этот вопрос, кажется, никто вразумительно ответить не мог. Только Ане казалось, что Столетов потому и погиб нелепо, что войны-то не было, а жить мирно такие люди просто не способны.
Вообще Аня не знала, с чего начинать гладить мужскую сорочку и как делаются «стрелки» на брюках. Одежда в доме вся была женской, разговоры-занятия тоже, в гости к маме ходили исключительно женщины. Ане даже интересно было узнать, что такое сверхособенное кроется за выражением «мужской разговор».
Еще из мужчин в ближайшем окружении существовал для Ани руководитель драмкружка Цукерман. От фамилии во рту становилось сладко: в ней прятался и сахар, и марципан. Человеком казался он интересным, во всяком случае, с ним можно было потрепаться, как выражались в классе, – чего нельзя было, например, с физруком или физиком Валерьянычем.
Аня особенно запомнила, как Цукерман разъяснял психологию женщины на примере «Грозы». Катерина говорит: «Нет, нет, я не возьму ключей, нет, не возьму!» И все же взяла. Аня думала, что на месте Катерины она бы тоже взяла, потому что героя-любовника играл Саша Порошин, а Кабанова-младшего мордатый Селедкин. Вообще-то Аня могла влюбиться и в Цукермана, если бы он не был старше ее на полторы жизни – целых двадцать лет!
К Саше Цукерман относился серьезно. Порошин вообще-то был троечник, а в школе ценили людей по среднему баллу. К тому же дворницкий сын… Ане всегда бывало немного стыдно перед теми же дворниками, уборщицами, посудомойками. Ей хотелось извиняться за то, что они обслуживают ее, что она своим присутствием увеличивает беспорядок, им прибавляя хлопот. Цукерман, кстати, указывал, что в «Грозе» помещик Дикой, столп темного царства, говорил Кулигину следующее: представляешь, какая я сволочь? В Великий пост обругал кредитора! Обругал, ой обругал! Я после у него при всех прощения просил, в грязи, прилюдно, мужику в ноги кланялся! Вот ведь сердце у меня какое!.. Цукермана поражало, а у нас-то тогда какое, если мы не только «в ноги», – нам «извините» из себя не выдавить…
Зимой начали репетировать «Оловянного солдатика» – эту сказку Андерсена Аня очень любила, несмотря на грустный финал: солдатик погибал в огне, превращаясь в кусок олова, подобный сердцу. (Хотя, наверное, ему не было больно – у него же не было нервов.)
Цукермана за выбор пьесы на педсовете ругали: якобы пьеса аполитична, может быть, стоит ее «подработать»? И какой же в ней смысл, когда даже не побеждает добро? Цукерман ответил, что все-таки побеждает любовь и смысл в этом общечеловеческий, а делать солдатика красноармейцем он не собирается.
Погибнуть в огне предстояло Саше Порошину. Костюмы взяли списанные из настоящего театра, и Саше выдали гусарский мундир, который выглядел бы даже элегантно, если бы не заплатка вполспины. Вулич играл карнавальную ракету, которая путешествовала вместе с солдатиком по реке (кажется, она заплыла вообще из другой сказки). Вуличу предстояло размокнуть, так и не выстрелив фейерверком. Ане, конечно, очень хотелось сыграть балерину с брошкой. Хотя героиня и относилась к обожателю с прохладцей, зато как бы Аня выглядела в балетной пачке!
Роль балерины дали дылде Беловой, Ане же досталась… крыса! Два дня она плакала в подушку. Главное, некому было высказать свое горе: Нинка же не хотела разговаривать с ней. А какие звуки издают эти крысы – пищат или шипят? К тому же ее партнер-крыс опять был щуплый Орлов. Но когда Ане подобрали костюм из настоящего театра: серое трико с кружевным жабо… это вообще ничего смотрелось. Нет, даже хорошо… Люди, здорово!
Дома, вертясь перед зеркалом, Аня приспособила широкий лакированный пояс, чтобы подчеркнуть талию. Ноги оставались открытыми – приходилось жертвовать парадными колготками: на каждый день капрон считался роскошью. Макаров девчонок без конца теребил, как им не холодно бывает в капроне, он же такой тоненький…
Мама возникла у Ани за спиной:
– Ножки, конечно, хорошие, их прятать не надо. Но вот капрон… Капро-он! Почему не шерстяные колготки?
– Ага, ага, штопанные на коленках?
Мама заводилась с полоборота:
– Ты опять куда-то сунула ножницы!
– Я их даже не трогала!
– Почему тогда их нет на месте?
– Откуда я знаю?
– Как не знаешь? Если это не я, значит, это ты…
Прикипать всем сердцем к людям случайным было просто – к подружкам по пионерлагерю, к кавалерам. А вот маму любить каждую конкретную минуту было сложно…
Мама старалась: готовила, гладила, стирала – в бигудях и синем халате. Только отправляясь на работу, мама снимала бигуди и переодевалась. На нее еще обращали внимание мужчины – мама только смеялась над этим, смеялась… Она красила губы ярко-розовой жирной помадой. Когда мама возвращалась домой, сперва входили будто ее губы, потом сумки и только потом сама мама. Она надевала синий халат, готовила, гладила, стирала…
Маме не очень-то нравился драмкружок: там были «мальчики». Зато ей нравился Цукерман: он ходил в блестящих ботинках и брюках с четкими «стрелками». Такой странный был у мамы критерий. При чем тут ботинки? Кажется, этим примечателен был Анин папа…
На репетицию Аня явилась в капроне, чувствуя себя абсолютно голой. Двигаться пришлось аккуратно чтобы не цепляться о зазубрины стульев. Нельзя было сутулиться или стоять по-солдатски «вольно». Крыса вам не с помойки, крыса… придворная! (Макаров схохмил: «тыловая».) Аня расправила пущенную по рукавам бахрому и выбежала на сцену, мелко семеня. Растопырив пальцы, она прошипела: «А где твой пашшпорт? Пашшпорт гони!» Крыс Орлов проглотил слова. Цукерман попросил ее повторить выход.
– Ну а чего? – Орлов оправдывался, задрав брови на лоб. – Чего она?
Саша Порошин сказал Орлову очень серьезно:
– Человек только-только начал работать.
Человек! – это что за определение? Это который другому человеку друг, товарищ и брат?
Саша слегка тронул ее за плечо:
– Попала в самую точку!
Куда попала?
Вулич в пестром колпаке проскочил мимо, сильно стукнувшись о пианино плечом. На задней стенке было нацарапано «Бони М».
Все же одного «человека» хватило, чтобы до финала продержаться на запале. Домой как-то случайно, само собой, Ане оказалось по пути с Сашей. Саша говорил, что Аня все же штампует. – Что-что делает? – Штампует. Что это такое, Аня толком не поняла. Ей казалось, что Саша склонен говорить загадками. Он еще сказал про… амплуа. То есть, что есть характерные роли, герой-героиня…
– Так вот, герой – это прежде всего целеустремленная личность. Я дома даже всю библиотеку перешерстил: что это за цель такая у личности? Интересная штука нарисовалась вообще. – Саша чуть помолчал. – Высшей целью жизни героя оказывается смерть.
– Да ну?
– Я имею в виду советскую классику. Взять, к примеру, «Смерть пионерки» – волосы аж дыбом встают.
– Там девочка умирала от скарлатины? – Аня вспомнила про свою болезнь.
– Вот именно. При чем здесь революция? Разве просто от скарлатины уже умереть стыдно? Без всякого героизма? Да в какую книжку ни загляни, – продолжал Саша, – не так важно, как человек живет, главное – умереть достойно. Это цель сигнальной ракеты – сверкнуть и потухнуть.
Лампочка у подъезда светила тускло, только оттеняя собственную муть.
– У меня мама все время так говорит, что я должна быть «достойной» – кого? Чего?
– Вот-вот, я вспомнил свое детское ощущение, что я должен дожить чью-то жизнь – за тех, которые умерли ради меня. Ты какого года?
– Шестьдесят пятого. Меня даже Викторией назвать хотели в честь Победы.
– А я чуть было не угодил в Юрочки. – Саша поправил сбившийся шарф. – Ну, пока?
– Пока.
Он заспешил дальше, не оглянувшись.
Дома мама сказала, что звонил Вулич, и проворчала что-то еще про колготки. Аня, отказавшись от ужина, поспешно стала снимать со стены карту мира, на которой государства соцлагеря были отмечены по контуру красным. (Саша наверняка стал бы над этим смеяться). И, пока тлел маленький уголек ее счастья, записала в дневнике: «Мы шли вдвоем по темной дороге… (Что-то такое она, кажется, встречала у Грина), и мне было хорошо оттого, что рядом был ты, я говорила глупости и несла всякую чушь. Ты изредка улыбался и думал, наверное, что я такая смешная, и не понимал, зачем сегодня пошел со мной, а мне так не хотелось расставаться. Мне хотелось идти и идти, и я бы ничуть не устала и пошла бы за тобой хоть на край света».
Потом позвонила Редькина – спросила, что задано по физике.
– Да ничего не задано! Странная ты какая: контрольная же была!
Редькина сразу повесила трубку.
Мама напомнила еще раз про Вулича и про ужин.
Скоро поев, Аня решила почитать Грина. Вулич этим вечером был вообще ни при чем, да она просто про него забыла.
С девчонками Вулич бывал на короткой ноге. К нему бегали после уроков пить кофе. (Кругом пили чай – в основном грузинский.) Кофе, естественно, был не ячменный (какой всегда покупала мама, он назывался напиток «Народный») и даже не растворимый советский, что как-то ощущалось по духу. Советскому явно чего-то не хватало. Говорили, что кофеина: его якобы вытягивали из зерен для лечебных целей. Еще Вулич единственный из всего класса носил настоящие джинсы и кожаный пиджак.
В субботу Вулич позвонил еще раз – попросил у Ани текст «Солдатика». Свой он куда-то задевал, непонятно где оставил. Сам он зайти не мог, потому что родители ушли без ключей. Аня – как была в домашнем – сунула текст в сумку, надела пальто. Тихий вечер казался сказочным. Крупный снег сыпал сплошной стеной и скоро облепил ее с головы до ног. Снег был даже на ресницах, лез в рот – на вкус свежий и острый, как несладкое мороженое. Идти было хорошо в гуще этого снега, который одинаково наряжал и людей, и деревья в свадебный кружевной убор. А вот бы сейчас по дороге повстречался Саша Порошин. Аня бы не удивилась, если б он вышел навстречу в гусарском мундире.
В темном подъезде Вулича, где горела всего одна лампочка, Аня стряхивала с себя снег – с плеч, с шапки, с сапог… Наверху резко стукнула дверь, послышались быстрые шаги, потом мимо проскочила девчонка, на ходу застегивая пальто. Всхлипнула, почти ткнувшись в Аню. Ане так показалось, что это была Оля Редькина. Но скорее все-таки показалось, потому что… ну что могла Редькина делать у Вулича? Она никак не вписывалась в их компанию со своим лицом «шесть на девять».
Вулич открывать медлил. Открыв, на пороге тронул прядку ее волос, выбившихся из-под шапки. Ане стало щекотно и как-то еще… Она суетливо полезла в сумку, лепеча про обещанный текст.
Вулич сказал:
– Сперва согрейся.
Аня послушно скинула пальто, которое тут же подхватил Вулич, хотя засиживаться не собиралась. На ней было короткое платье в клеточку, а на ноге палец светил ярко-голо, прорвавшись наружу через дырочку. Вулич, кажется, засек этот палец и предложил тапочки.
Аня никогда прежде не бывала у Вулича вечером – комната, освещенная низким абажуром, казалась теснее, со всех сторон подступали темные вещи. Вулич сварил кофе. Текст он небрежно бросил на диван. Говорить, собственно, было не о чем. Леша включил радио, помещавшееся в кассетнике. Радио сразу сказало что-то про солнце сквозь сосны – по-русски, но с интонацией неуловимо странной. Либо же этот низкий голос был необычно низок для диктора. Фразы к тому же лепились нестандартно в окружении названия «Комсомольск-на-Амуре». Леша заметил интерес Ани, но пока промолчал.
– Это что? – Аня наконец спросила сама.
– Солженицын, – в голосе Вулича мелькнула хитринка.
– Солженицын? – почти по слогам переспросила Аня, ощутив, что сидит, выпучив глаза.
– «Голос Америки». А слышно как родной «Маяк», а?
– Солженицын, – еще раз на полувопросе произнесла Аня.
– Ты думала, он пасквили строчит на совдепию?
– Нет, по-моему, неплохо написано. – Аня в растерянности как будто бы с собой спорила.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?