Электронная библиотека » Юлиан Семёнов » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Майор «Вихрь»"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 23:02


Автор книги: Юлиан Семёнов


Жанр: Исторические детективы, Детективы


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

5. АДВОКАТ ТРОМПЧИНСКИЙ И СЫН

Как всегда по средам, в маленьком лесном поместье Тромпчинского, что за Рыбны, собирались пан Рогаль-ский, бывший издатель «Жиче Краковскего»; герр Трауб, немецкий писатель, военный корреспондент при штабе группы армий "А" в Вавельской крепости, давнишний знакомый Кейтеля, еще с тех пор, как он был в милости у имперского министра пропаганды Геббельса; и пан Феоктистов-Нимуэр, полукровка – мать немка, отец русский – известнейший актер, исполнитель жанровых песен, приехавший на гастроли в войска.

Адвокат Тромпчинский принимал этих людей у себя в поместье, закусывали чем бог послал, пили самогон, который Тромпчинский выменивал на бумагу и перья, а после ужина садились за преферанс.

Сын Тромпчинского Юзеф готовил кофе, а когда отец выходил на кухню заняться закусками, он заменял его за зеленым ломберным столом.

Адвокат держал тридцать кур. Это считалось богатством. Он готовил для гостей прекрасный омлет – его рецепт славился не только в Кракове. Омлеты адвоката Тромпчинского до войны знали в Варшаве и в Париже, куда он частенько ездил по делам фирм, представляя их интересы на всяческих деловых конференциях и при торговых переговорах.

– Господа, – говорил Тромпчинский, сдавая карты, – я вчера наслаждался Цицероном. Я позволю себе прочесть маленький кусочек. – Он бегло посмотрел на свои карты, пожал плечами и коротко бросил: – Пас. Так вот, прошу… – И, полузакрыв глаза, по памяти начал цитировать: – «Если бы духовная доблесть царей и вообще правителей в мирное время была такой же, как и на войне, то человеческие отношения носили бы характер ровный и устойчивый и не пришлось бы наблюдать ни смещений одних правительств другими, ни бурных революционных порывов, изменяющих и ниспровергающих все. Ведь власть легко удерживается при условии сохранения тех принципов, под влиянием которых она вначале создавалась. Но стоит только внедриться в обществе праздности вместо трудолюбия, произволу и надменности вместо выдержки и справедливости, как сейчас же вместе с нравами коренным образом изменяются внешние условия жизни…»

Юзеф поморщился: он не любил, когда отец щеголял своей профессиональной адвокатской памятью.

Писатель Трауб буркнул:

– Чепуха. Цицерон – не история, а современность. Я отношусь к этой его тираде как к передовице в «Дас шварце кор». Юлиус Штрайхер любит подобные отступления в стиле антики, перед тем как перейти к очередным призывам против пархатых американцев и кровавых большевиков.

Тромпчинский тонко улыбнулся: он обожал спорить, сознавая за собой достаточную силу, чтобы побить противника изяществом аргументации.

– Мой друг, – сказал он, поправив пенсне, – Цицерон утверждал: «Удачи оказывают растлевающее влияние даже на мудрецов».

– Какие к черту удачи? – удивился Трауб. – Бьют повсюду, а вы говорите об удачах.

Все сразу замолчали. О неудачах немцев мог говорить только немец. Остальные обязаны были этого не слышать.

– У меня мизер, – сказал Рогальский и потер свои маленькие веснушчатые руки, – чистый мизер, господа, можете не переглядываться.

– А я буду играть девять пик, – сказал Феоктистов-Нимуэр.

– В таком случае я беру мизер без прикупа.

Трауб хмыкнул:

– Славяне начали драчку, будет чем поживиться арийцу. Как думаете, Юзеф?

– Думаю, что ариец останется с пиковым интересом, – сказал Юзеф.

– Все злитесь, все злитесь, – вздохнул Трауб. – И правильно делаете. Глупый немецкий писатель только к старости понял, что единственное губительное снадобье для искусства – это национализм.

– Господа, – сказал Рогальский, – у меня начинает ломить в висках от вашей политики. Я не хочу политики, я чураюсь ее, потому что боюсь того, чем ее подтверждают.

– У гестапо плохо с пленкой для диктофонов, – сказал Трауб, – и потом, здесь нет электричества, А если кто из вас донесет – все равно поверят мне, а не вам. Правильно, Юзеф?

– Вам лучше знать гестапо, господин писатель.

– Что у вас – зубы режутся? – спросил Трауб. – Кусать охота? А? – И бросил свои карты на стол. – Ловить пана издателя будет герр-товарищ актер? – спросил он. – Обожаю, когда дерутся интеллигенты. Драка – это всегда начало истории. Когда социал-демократы вертели задом и дрались с коммунистами – родился фашизм. Когда дерутся интеллигенты – крепнет аппарат тайной полиции.

– Юзеф, – сказал Тромпчинский, – будь любезен, сыграй за меня, я должен посмотреть яйца и молоко. Господа, через полчаса будет омлет.

Феоктистов-Нимуэр ловил Рогальского. Трауб сидел, откинувшись на спинку высокого стула, и задумчиво смотрел мимо Юзефа, куда-то в стену – между двумя старинными картинами предков Тромпчинских.

– Как вы думаете, за чем будущее, Юзеф? – спросил он.

– За правдой.

– Бросьте чепуху пороть. Я задаю вам серьезный вопрос.

– Я серьезно отвечаю вам, писатель.

– Перестаньте называть меня писателем, я просил вас сто раз. Я же не называю вас пианистом без консерватории или, например, офицером…

– Почему? Можете называть.

– Много чести: офицер без армии. В этом все вы, поляки, – нация добровольных безумцев.

– Мы не такие уж безумцы, – отвлекся Рогальский, – как это может показаться.

– Безумцы, безумцы, – повторил Трауб, – но не просто безумцы, а добровольные безумцы. Это я вам комплимент говорю. Мы, например, продуманные кретины. Это я о немцах. О себе и о половинке Феоктистова. Великая нация, великая нация! Нация не может быть великой, если она заставляет всех уверовать в это с помощью концлагерей. Признание величия обязано быть актом добровольным. Как выборы. Как наши самые свободные в мире выборы в нашем самом счастливом государстве самых добрых людей, руководимых гением великого фюрера.

– Господин Трауб, это нечестно по отношению к завоеванным, – сказал Рогальский. – Право слово, нечестно. Вас пожурят, нас повесят.

– А что я сказал? – удивился Трауб. – Я сказал, что мы – самая великая нация, самое великое государство самого доброго и мудрого фюрера.

– Важна интонация, – сказал Рогальский.

– Э, бросьте… За интонацию пока еще не сажают. Если бы я сказал, что мы – нация кретинов, несчастное государство, попавшее в лапы идиота, тогда я первый бы проголосовал за свой арест! Но я-то сказал прямо обратное.

– С вами день ото дня труднее, – сказал Юзеф, – что с вами, милый писатель?

– Я не писатель! Я – добровольный наймит с душой подхалима!

Трауб поднялся со стула и отошел к столику, уставленному бутылками с самогоном. Следом за ним поднялся Юзеф. Он остановился возле Трауба и сказал:

– Господин военный корреспондент, мне нужен чистый аусвайс для одного друга…

– Дурачок, – ответил Трауб, выпив, – если я ругаю мое государство и его лидеров, так это не значит, что я готов продавать мой народ, попавший в их лапы.

– Каждый народ заслуживает своего правительства.

– Глупо. Значит, вы в таком случае заслуживаете то, что имеете сейчас. Я к вам неплохо отношусь, но спасти от виселицы не смогу: Геббельс меня теперь не любит. Не лезьте в кашу. Выживите, это будет ваш долг перед родиной. Чтобы ей служить, надо уметь выживать. Побеждает выживший. Погибший герой обречен на забвение, выживший трус может стать живым героем, когда кончат делать пиф-паф друг в друга.

– Это вы красиво говорите, Трауб, – задумчиво ответил Юзеф, – но только мы боремся против вашего правительства, а ваш народ ваше проклятое правительство поддерживает.

– Я в своей прозе всегда вычеркивал эпитеты. «Проклятое» – это эпитет. Двадцатый век смял человека. Сейчас все будет решать – помимо нас – великое неизвестное, название которому – в р е м я.

– Юзеф! – крикнул с кухни пан Тромпчинский. – Юзеф, дрова кончаются.

– Простите, я сейчас, – сказал Юзеф и вышел из гостиной.

На кухне возле двери стоял Зайоцкий. Для пана Тромпчинского-старшего он был просто Зойоцкий – часовщик и самогонщик. Для Тромпчинского-младшего это был товарищ Седой. На самом деле он был Збигнев Сечковский – начальник группы разведки Краковского подпольного комитета Коммунистической партии Польши.

Юзеф и Седой вышли во двор. Ночь была холодная. Порывами налетал студеный – не июньский, а скорее ноябрьский – ветер. Звезды были по-осеннему яркие.

– Юзеф, – спросил Седой, – когда ты в последний раз видел Андрея?

– Андрея? Позавчера. А что?

– Погоди. Где ты его видел?

– В городе.

– Это ясно. Где именно?

– Возле магазина пана Алойза.

– В какое время?

– В три часа.

– Он был пьян?

– Что ты… Нет…

– Сколько денег ты ему передал?

– Тысячу злотых, как обещал.

– Куда он пошел после?

– Не знаю. Я смотрел, чтобы за мной не было слежки. За ним я не смотрел. А в чем дело?

– Погоди. Как он был одет? Не в немецкой форме без погон?

– Нет. Он был в сером костюме.

– Серая рубашка с красным галстуком?

– По-моему, да… Наверняка – да.

– Вот так штука…

– А что случилось?

– В пять часов его видели входящим в абвер. В девять часов он вышел оттуда.

– Не может быть… Он ведь прислан красными… Он русский разведчик.

– А до часу ночи он пил в казино для немецких офицеров с полковником абвера Бергом.

– Что ж мне – пора уходить в лес?

– Ты два раза передавал ему деньги?

– Да.

– Ты ведь ему не говорил, кто ты такой?

– Нет. Сказал, что пришел от тебя.

– А я для вашей семьи не столько часовщик, сколько самогонщик. Ты с ним не говорил ни о чем?

– Никогда.

– Как бы не пришлось менять квартиру мне… Ты вне игры, он не знает, кто ты и откуда. Передавал деньги за самогон моему человеку – это убедительно. Ай-яй-яй, какая штука получается…

– Ты запрашивал красных?

– В лесу кончилось питание для рации. Ладно, иди, проигрывай деньги немцу. Завтра утром я к тебе подойду, может, что прояснится. Во всяком случае, помни: ты передавал деньги моему человеку за самогон, который получал у нас. Для отвода глаз я тебе брошу письмецо с просьбой остаток вашего долга передать пану Андрею.

– Хорошо.

Седой пожал Юзефу руку и пошел вниз, к дороге. Он всегда прощался и здоровался, очень крепко сжимая руку, чуть дергая ее на себя – будто борец перед началом схватки.

Юзеф стоял на крыльце до тех пор, пока не затарахтел мотоцикл на нижней дороге: это значило – Седой уехал. Юзеф достал сигарету и закурил. Он почувствовал, что руки у него дрожат.

Но ни Юзеф, ни Седой не знали, что «красный разведчик» Андрей, посланный сюда три месяца назад, имеет кличку Муха и что именно на встречу с ним была заброшена группа Вихря.

6. ОДИССЕЯ СОРОК ЧЕТВЕРТОГО ГОДА

– Я совершал побег из концлагеря возле Аахена раз сто, – медленно говорил Степан Богданов, прислонившись затылком к дощатой стене барака. Коля слушал его, закрыв глаза, и чувство гадливости к себе не покидало его – он ничего не мог с собой поделать – он не верил Степану. Он не верил его рассказу оттого, что встреча их здесь, в Польше, была слишком уж неожиданной, странной, а его учили остерегаться всякого рода незапланированных странностей. – Я перебегал к вагонеткам, – медленно продолжал Степан, – бросался плашмя на уголь, полз вплотную к откаточным рельсам, ждал, когда резанет белым, окаянным светом прожектор, потом забирался в вагонетку и начинал засыпать себя углем. Я совершал побег раз сто – в мыслях. А в тот раз мне предстояло совершить его наяву. За пазухой я спрятал кусок фанеры, чтоб было чем забросать себя углем. Выйдет? Или пристрелят.


– …Строиться! – кричат конвойные. – Быстро!

Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте, поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно – у них даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок.

– Вперед! Бегом! Живей!

Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они неторопливо идут справа от нас – по узенькой асфальтовой дорожке, сделанной специально для них. Охране не надо бежать – колонна длинная, они видят нас сбоку, справа. А слева – вплотную – проволока с пропущенным током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую сторону – за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас единственный выход – вагонетка с углем, потом стометровый путь по откаточным рельсам через проволоку и охрану – к железнодорожному бункеру, в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером.

Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету. Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой – и на какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной черной стеной. И люди – тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел по сторонам – и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи, броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно тщательно после того, как пройдет колонна.

Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо, делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги колодка.

– Живей! Живей! – орут немцы.

Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло. Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз – я же знаю. Я высчитал. Я делаю восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же.

Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня.

– Э! – кричит кто-то в колонне. – Эй, ребята, колодка слетела! Стойте!

– Живей! – орут немцы. – Свиньи! Живей!

Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных.

– Колодку потерял! – кричит кто-то.

Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это ничего, они всегда орут.

Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в лесу.

Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно, словно слепой, ощупывает каждый метр. Как в кино, детально, в свете прожектора – моя колодка. Я холодею. «Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава», – думаю я. Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я прищуриваюсь – и моя колодка кажется мне куском угля.

«Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше».

Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в луче – моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам, переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам.

…Люди говорят: «Фу, какая проклятая жара!» Неужели я тоже так говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: «Какая благословенная, прекрасная жара!»

Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая от пота, от голодного пота, стала жестяной. Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать.

«Постараться не думать» – слабо. «Надо не думать» – так вернее.

У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока, полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха предложила:

– Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ…

Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со страху.

Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если пальцы застынут – тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы. Пальцы – мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху!

Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не почувствовал – ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал – ни усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал, что через секунду, самое большее – две, вагонетки тронутся и поползут к бункерам.

И они поползли к бункерам. Медленно, натруженно визжа, поскрипывая. Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда пойдет десятая минута. Та самая, когда надо будет лететь три метра – в бункер: съежиться как можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе умерла девочка, потому, что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску. Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла – легла поспать и не проснулась.

Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, – наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в лагеря.

Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции, где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон. В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей, которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов – все эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы.

Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний миг вижу голубые – от звезд – рельсы, а потом чувствую удар в затылок и уже больше ничего не вижу и не слышу, только мама поет. Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться – и ужас входит в меня: я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся, извиваюсь, кричу – аж глаза лезут из орбит.

Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не она – просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который везет меня к свободе.

Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни.

Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел, что уголь вокруг – белый.

«Это жар, – решил я. – Плохо дело!»

После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные звездочки.

На каком-то ночном полустанке я вылез из своего бункера и ушел в лес.

Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило. Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп, который я взял с самого начала, как только углубился в лес.

«Ночью разложу костер, – думал я, – обязательно большой, из еловых веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб пройдет, и все будет в порядке».

Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал, что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру трением.

«Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым, белым, вовсе исчезнет и появится огонь, – так думал я и быстро шел к востоку. – Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту».

К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег – и сразу впал в забытье.

Наверное, я пролежал в кустах часа два, потому что, когда открыл глаза, уже стемнело. Меня всего било. Только зубы были стиснуты так сильно, что я никак не мог разлепить рта. Казалось, что если я сейчас же не поднимусь, то уж вообще не поднимусь никогда.

Я стал кататься по земле, чтобы унять противную, слабую дрожь и хоть немного согреться. Я поднялся, но меня по-прежнему всего било, и рот не открывался, потому что зубы будто срослись и стали единым целым.

Я уже не очень-то понимал, куда иду. Только когда я увидел вокруг себя красивые одноэтажные дома, то понял, что забрел в деревню. Я не испугался. Просто испуг уже не доходил до меня из-за холода, из-за того, что всего било, и еще из-за того, что живот стал прирастать к спине. И вдруг меня что-то толкнуло в грудь. В двух метрах от себя я увидел человека в теплой куртке, в ботинках и охотничьей шляпе с пером. У его ног стояли банки консервов, построенные пирамидой, а над головой на веревках висели окорока, колбасы и гирлянды сосисок.

«Магазин», – думаю я спокойно и трезво. Я понимаю, что разбить стекло – значит погубить себя. Но мне очень хочется разбить стекло и раздеть этого фарфорового болвана, который не знает, что такое холод. Ощупываю дверь. Ищу замок. Я помню, что на дверях магазинов обязательно должны быть большие висячие замки. А здесь его нет. Ясное дело – немцы. Нация изобретателей, будь она трижды неладна! Дверь заперта на внутренние замки. Их, кажется, два. Меня в нашем театральном институте учили анализировать творчество драматургов, меня учили сценическому перевоплощению и музыковедению, только вот взламыванию замков, к сожалению, не учили. Придется учиться самому. Промучившись с дверью, я понял, что здесь у меня ничего не получится. Тогда я обошел дом. В магазин вела еще одна дверь, а рядом с ней – окно, закрытое ставнями, цинковыми, гофрированными, похожими на самолетный фюзеляж. И эти ставни – я только потом вспомнил, что их называют жалюзи, – были заперты маленьким замком, какие вешают на почтовые ящики.

Ноги у меня подкосились, и я опустился на землю. Я сидел на асфальте и смотрел на маленький замок.

Надо мной проносились облака. Они казались черными, потому что небо было чистое и звездное. Звезды, казалось, перемаргивались друг с другом и со мной тоже. Луна светила окаянно белым, холодным светом. Замок отлетел быстро. Я поднял жалюзи, взломал форточку, открыл окно и залез в магазин. Я задохнулся от запахов, давно забытых мною. Круг копченой, сладкой колбасы я съел во мгновение ока. Живот заболел резкой болью. Мне показалось, что колбаса царапает все внутри, будь она трижды неладна!

Я сбросил с себя робу и остался голым. Сначала я нашел в ящиках шерстяное белье. Искать пришлось долго, потому что белый лунный свет падал на противоположную стену, туда, где лежали продукты. Поэтому я вытаскивал ящики один за другим, пока наконец не вытащил шерстяное белье. Потом нашел носки – тоже толстые, шерстяные. Я надел все эти сказочные вещи на себя и сразу же почувствовал тепло. Потом я надел костюм, шапку, пальто, подобрал себе большие ботинки, набил карманы колбасой, сыром и сахаром, взял свою робу и вылез в окно.

Робу я зарыл в песок, как только вошел в лес. Прошел еще немного, забрался в кусты, лег и сразу же уснул.


…Отец мне говорил: «Поступишь в театр, поедешь с гастролями за границу и привезешь мне тогда егерское белье. Преотличнейшим образом его делают в Германии. Болезнь враз снимает. А из свободной штанины я перчатки сошью…»

Проснувшись, я сразу же вспомнил отцовские слова. Лежу и пытаюсь сообразить – почему я вспомнил именно эти его слова? Не его самого – безногого и седого человека, не его голос – хрипловатый, усмешливый, а слова, сказанные им.

Потом я слышу детский голос. Какой-то мальчишка поет песню по-немецки. Поворачиваюсь, раздвигаю кустарник и вижу, как по лесной дорожке на велосипеде едет мальчуган. Это он поет песенку.

Мне сейчас велосипед был бы очень кстати. Одет я нормально, как немец, и мог бы поскорее уехать на велосипеде от этого места, но мне становится стыдно этой мысли: отобрать велосипед у мальчишки? Мальчишки в нашу «игру» не играют, они тут ни при чем, мальчишки в коротких штанишках, – пускай ездят на велосипедах и поют песенки, а я и пешком смогу уйти.

Дорога кажется каучуковой. Это опавшие листья легли на тропинку, и она теперь пружиниста, как мягкая резина. Идти по такой дороге – одно удовольствие. Ноги не устают, дыхание держится ровное и спокойное. Мне тепло идти, даже, скорее, жарко.

«Черт, вот почему утром я вспомнил про егерское белье, о котором говорил отец, – догадываюсь я. – Оно очень теплое и легкое, недаром же так жарко…»

Тишина. В отчаянно светлом небе – осеннее солнце. Слышно, как с деревьев опадают листья. Это всегда очень грустно. Наверное, оттого, что в детстве листопад связывался у нас с началом занятий в школе.

Я даже засмеялся этой мысли. И – сразу же замер, испугавшись. Я сошел с тропинки в чащобу и постоял там минут десять, пережидая.

У реки я остановился на отдых. Достав из карманов колбасу, поел. Мучила жажда, я часто опускался на колени и пил из реки. Вода была чистая, прозрачная и очень холодная.

Сытый человек делается беспечным. Я наелся колбасы, напился студеной воды и, забравшись в кусты, уснул.

…Были сумерки. Тишина по-прежнему стояла в морозном воздухе. Листья с деревьев уже не облетали, потому что совсем не было ветра.

Я поднялся с земли, снова начал есть колбасу, и вдруг острая и длинная боль резанула в животе. Скрючившись, я лег на бок.

Три дня я пролежал в кустах у реки, потому что не мог идти. Я чувствовал, как кожа все больше и больше обтягивает скулы. Я ощущал это физически. Дизентерия – гадкая штука. Меня беспрерывно трясло противной дрожью, и все время резало в животе. И еще тошнило. Я понял, что мне нельзя есть. И воду из реки тоже нельзя пить. Но меня все время тянуло к проклятой жирной колбасе. Тогда я закрыл глаза и выбросил ее в реку. А потом долго ругался. Я ругал себя, проклятую колбасу, небо и опадающие листья. А потом впал в забытье – тяжелое и липкое, как грязь…

В конце третьего дня я смог идти. Мне было очень легко идти, даже слишком легко идти, потому что я себя совсем не чувствовал. Меня здорово шатало, иногда мутило, но боли в желудке прошли, и поэтому я шел не отдыхая. Я должен был выйти в каком-нибудь месте на шоссе, чтобы посмотреть по указателям, где я и куда идти дальше.

На перекрестке бетонной дороги ночью, при луне, я увидел указатели: «Берлин – 197 км. Дрезден – 219 км». Я сел на обочину и пальцем нарисовал карту Германии. Я понял, что нахожусь в самом центре страны.

Мне стало страшно. Впервые я подумал: «А ведь не дойду…» Но я одернул себя. Я не смел так думать. Отчаяние – сестра трусости…

Богданов замолчал. Вдали, на костеле, большие часы прозвонили три раза.

– Утро, – сказал Коля. – Скоро солнце взойдет.

– Спать хочешь?

– Нет.

– Спички дай, мои отсырели. Может, соснем? А? Сволочи, они на допросы выдергивают с шести часов, аккуратисты проклятые…

Строго секретно!

11 июня 1944 года.

Вавель, тел. А. 7. флора 0607.

Весьма срочно!

Документ государственной важности!

Напечатано 4 экземпляра.

Экземпляр № 2.


Замок Вавель в Кракове

Рейхсфюреру СС Гиммлеру

Рейхсфюрер!

Я посылаю Вам стенограмму совещания у генерал-полковника Нойбута, посвященного вопросам, связанным с решением проблемы очагов славизма в Европе.

Нойбут.Господа, существо вопроса, по-видимому, знакомо всем присутствующим. Поэтому я освобожу себя от тяжкой обязанности обосновывать и теоретически подкреплять, как это любит делать наша официальная пропаганда, необходимость тех акций, которые запланированы. Прошу докладывать соображения.

Миллер.Я поручил практические работы полковникам Дорнфельду и Крауху. Нойбут. На какой стадии работа? Миллер. Дорнфельд и Краух вызваны мной. Они готовы к докладу. Пригласить?

Нойбут.Нет смысла. Видимо, вы, как руководитель инженерной службы, сможете объяснить нам все тонкости. Частные вопросы, которые, вероятно, возникнут, вы решите позже.

Миллер.Я готов.

Нойбут.Пожалуйста.

Миллер.Форт Пастерник, что в девяти километрах от города, вот он здесь, на карте, оборудован нами как штаб по выполнению акции. Сюда будут проведены электрокабельные прожилины. Старый город, крепость, храм. Старый рынок, университет и все остальные здания, представляющие собой сколько-нибудь значительную ценность, будут заминированы.

Нойбут.Нет, нет, Миллер. Такую формулировку наверняка отвергнут в ставке рейхсфюрера. Речь идет обо всех зданиях, всех, я подчеркиваю. Мы солдаты, а не исследователи, и не нам определять ценность исторических памятников. Акция только в том случае станет действенной, когда будет уничтожено все, а не выборочные объекты. Да и потом, в случае уничтожения выборочным порядком наиболее ценных памятников потомки обвинят нас в вандализме. Полное уничтожение оправдывается логикой войны.

Биргоф.Господин генерал, думаю, что вопрос оправдания наших действий не должен занимать умы солдат. Наш удел – выполнение приказов.

Нойбут.После окончания первой мировой войны вам было лет десять?

Биргоф.Мне было тринадцать, господин генерал, но я живу будущим, а не прошедших.

Нойбут.Вам следовало бы родиться язычником, а не партийным деятелем нашей армии.

Биргоф.Я высказал свою точку зрения.

Нойбут.Их у вас две? Или больше? Продолжайте, Миллер.

Миллер.Мы внесем коррективы. Все здания будут заминированы. Центр в Пастернике, охрану которого должны нести войска СС, может в любую необходимую минуту поднять Краков на воздух. В целях маскировки главного кабеля мы прокопаем несколько рвов – якобы в целях ремонта водопровода и канализации. Это позволит нам ввести в заблуждение возможных красных агентов, а также местное националистическое подполье.

Нойбут.Между прочим, Биргоф, я плакал от восторга в Лувре. Я бы возражал против этой акции, если бы не отдавал себе отчета в том, что она необходима – как военное мероприятие.

Биргоф.Какие мины вы думаете употребить? Не может ли случиться так, что Краков взлетит на воздух в то время, когда наши солдаты будут спать? Поляки могут пойти и на такую садистскую акцию.

Миллер.Вы считаете, что поляки пойдут на самоуничтожение?

Биргоф.Вы плохо знаете поляков.

Миллер.Если поляки столь безумны, то мы не гарантированы от любых случайностей.

Биргоф.Вы забываете, что в нашей стране существует такая организация, как гестапо.

Нойбут.И армейская контрразведка.

Биргоф.Военная контрразведка – довольно аморфный институт.

Нойбут.Вы забываетесь, Биргоф.

Биргоф.Простите, генерал, но партия меня учит правде. Я не намерен лгать даже вам.

Миллер.Вы против того, чтобы операцию курировала армейская контрразведка?

Биргоф.Да. Я убежден, что курировать эту акцию должны гестапо и войска СС.

Нойбут.Гестапо работает в контакте с инженерным ведомством?

Миллер.Да, наши друзья из тайной полиции получают информацию ежедневно и оказывают нам немаловажную помощь.

Нойбут.Как будут охраняться те девять километров, что идут

от города к форту?

Миллер.От города к форту пойдет семь каналов с проводами: пять – в качестве маскировки, один канал – связь и один, в бронированном футляре, – канал взрыва.

Нойбут.Разумно, хотя и обидно: страховаться с такой тщательностью, будто речь идет о вражеском тыле, а не о нашем. Что еще?

Миллер.Вот графическое решение вопроса – схемы, карты, выкладки и один довольно интересный подсчет: на восстановление Кракова, если кто-нибудь рискнет восстанавливать выжженную пустыню, потребуется более ста миллионов долларов.

Биргоф.Странно, почему расчеты велись в долларах. Рейхсмарка – не валюта?

Нойбут.Биргоф, вы стараетесь казаться самым верным сыном Германии из всех присутствующих здесь. Право, это смешно. И не очень умно. Человека украшает скромность, юмор и сдержанность. Послушайте совета старого солдата. Пригласите Дорнфельда и Крауха, я хочу пожелать им успеха.

С подлинным верно:

СС бригадефюрер Биргоф.

Эта шифровка пришла к Гиммлеру (а в копии – к Шелленбергу) в тот день, когда Штирлиц получил задание срочно вылететь в Мадрид. Поэтому содержание стенограммы совещания у Нойбута, а также планы и схемы минирования Кракова прошли мимо него и были сразу же переданы в стальные сейфы личного архива Гиммлера.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 3.3 Оценок: 6

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации