Электронная библиотека » Юлиан Семёнов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 16 июня 2014, 16:29


Автор книги: Юлиан Семёнов


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Очная ставка

Старик в военной форме теперь был не один. Рядом сидел человек в сером штатском костюме. Коля понял, что этот – из гестапо. Он не ошибся. Старик-офицер сказал:

– С вами будет беседовать господин из отдела по перемещению иностранной рабочей силы.

«Знаю я эту рабочую силу, – усмехнулся про себя Коля. – Рожа – кирпича просит».

– Очень приятно, – сказал он, – а то я сижу, уж волноваться начал.

– Волноваться вредно, – сказал штатский, – особенно такому здоровому молодому человеку, как вы.

– Я волнуюсь не по своей воле, – улыбнулся Коля.

– По нашей? – тоже улыбнулся штатский.

– Да уж не по своей.

– Ну, хорошо… Оставим это. Где бы вы хотели работать? В какой отрасли хозяйства нашего народного государства?

– Видите ли, я получил много профессий за последние три года. Я уже их перечислял.

– Да, я в курсе. Вы оборвали цикл занятий на физическом факультете ближе к завершению или в середине?

– В середине. Да, пожалуй, в самой середине.

– А как у вас с языком?

– Скорее плохо, чем хорошо. Я и в школе получал посредственные оценки по немецкому языку.

– Да?

– Теперь жалею. Но у нас плохо учили немецкому.

– Совершенно верно. Мне рассказывали, что в ваших школах вообще не изучают произношение. А ведь у нас есть и берлинское, и баварское, и северное, и швейцарское, и австрийское произношение.

– В том-то и дело. А самому заниматься было трудно: времени не хватало, есть хотелось, а не подхалтуришь – не пошамаешь.

– Пошамаешь? Это что такое?

– Шамать – значит есть, жевать, как говорится, от пуза.

– Вы веселый молодой человек. Вас зовут…

– Андрей…

– Андрей, – повторил немец. – А отчество?

– Яковлевич. Андрей Яковлевич.

– Яковлевич, – задумчиво протянул немец. – Вообще-то весьма еврейское отчество.

– Яков? Ну что вы… У вас самих много Яковов. У меня был знакомый немец Якоб Ройн, фельдфебель.

– Откуда этот Ройн?

– По-моему, из Берлина.

– А отчество вашего отца?

– Иванович. Яков Иванович.

– Где родились?

– Потомственный москвич.

– Место жительства?

– Мое?

– Отцово.

– Вместе с нами жил.

– Это вы уже написали. Меня интересует, где он жил до того, как вы приехали на вашу квартиру?

– Я не помню… Где-то на Палихе, а точно не помню, не интересовался.

– Скажите мне вот что, – растягивая гласные, сказал гестаповец, – где вы работали в Минске?

– В парикмахерской.

– Их там было много. В какой именно?

– В парикмахерской Ереминского.

– Опишите мне подробно внутренний вид парикмахерской.

– Ну как… Длинная комната, в ней кресла – вот и все.

– Сколько было у вас кресел?

«Они мотали Степку, теперь проверяют на мне. Но Степка говорил, что мотал его один старик, почему пришел штатский? Степка наверняка сидит в темной комнате, они его выдерживают – психологи чертовы. Но почему пришел гестаповец? Неужели Степка погорел? Или погорел я? Не может быть! Он не мог продать меня, не мог!» – быстро думал Коля, машинально отвечая:

– У нас было три кресла.

– Три кресла, – задумчиво повторил гестаповец, – это хорошо, что три кресла… Это отлично, что у вас было именно три кресла…

Он открыл толстую папку, на корешке которой было выведено по-немецки «Минск», и стал рассеянно рыться в бумагах.

«Такие номера у нас не проходят, – подумал Коля, – так пугают только дошкольников…»

– Это просто совершенно великолепно, что у вас было три кресла, – снова повторил гестаповец, – а за каким креслом работали вы?

– Когда как…

– Определенного, своего кресла у вас не было?

– Чаще всего я устраивался возле большого окна: была видна улица… Интересно, знаете ли…

– Девочки, ножки, юбочки…

– В том-то и дело.

– Сколько вам платили в месяц?

– У нас была понедельная оплата. Хозяин платил нам каждую субботу. Это приказ бургомистрата – платить понедельно, разве вы не слыхали?

Гестаповец чуть улыбнулся уголком рта, и Коля понял, что он ведет себя верно: его ловили с разных сторон, и не в лоб, а издалека, через детали.

– Скажите, пожалуйста, – спросил гестаповец, по-прежнему длинно растягивая гласные, – а какой-нибудь рисунок у вас на окнах был?

– Было два рисунка, – сухо ответил Коля. – Вы что, не верите моим документам?

– Какие были рисунки?

– Как всегда на парикмахерских. Мужчина и женщина. С фасонными прическами.

– Хорошо… Какой машинкой вы работали? Русской или немецкой?

– Сначала русской, а потом достал немецкую, золингенской стали.

– Какая лучше?

– Конечно, немецкая.

– Почему «конечно»?

– Потому что фирма солидней.

Гестаповец распахнул свой черный портфель и достал оттуда ножницы, гребенку и машинку для стрижки волос.

– Сейчас вы покажете нам свое искусство, – сказал гестаповец. – Согласны?

И, не дожидаясь ответа Коли, он сухо приказал:

– Пригласите Торопова.

– Сейчас же приглашу, господин Шульц, – ответил старик-офицер и вышел из кабинета.

В голову Коли словно ударило: Шульц! Сначала он не понял, отчего его так ударило. А потом ясно услышал Степку, его рассказ про следователя гестапо Шульца – красномордого и здорового, который уговаривал его выступить на процессе как чекиста-связника.

А где рация?

Аня проснулась через час. Ей казалось, что она только на минуту закрыла глаза. Аня увидела незнакомый потолок над головой (она всегда запоминала карнизы потолков и могла по ним безошибочно определять высоту комнаты), и все в ней закружилось, заметалось, напряглось. Но так было только одно мгновение, пока она не увидела возле окна Муху. Он сидел в той же позе, что и час назад, – опершись рукой на подоконник, выкрашенный жирной белой краской.

Он сидел, закинув ногу на ногу, – уютно, по-довоенному, нисколько не скованно, будто он вовсе не в тылу у немцев, а в штабном домике после возвращения с задания – сидит себе и отдыхает бездумно.

– Ну, – улыбнулся он, – отдохнула?

– Хорошо отдохнула.

– Я на тебя глядел: красивая ты. Зачем таких посылать? Можно кого поплоше…

– Это почему?

– Так… Если поплоше какая попадется – не жаль будет.

– Каждый человек – человек… Да и потом, не в вывеске дело.

– Ты про душу-то не заводи, не надо, – сказал Муха, – это мы в школе проходили. Рация где? Надо выходить к нашим, в лесу у местных партизан питание кончилось, они теперь немые.

– За рацией надо идти.

– У верных людей спрятала?

– Я ее закопала.

Муха присвистнул.

– Теперь черта с два найдешь!

Аня улыбнулась:

– Найду. Завтра же найду. Вдвоем пойдем?

– Нет, втроем. Я еще одного местного в собой прихвачу.

– Кто такой?

– Один… парень… Из моей группы.

– Он не наш?

– Раз мне помогает, значит наш.

– Это понятно. Я спрашиваю: его тоже забросили или он местный?

– Местный. Я его тут вербанул.

– Как мне называть тебя? Мухой как-то неудобно звать.

– Я – Андрей. А ты?

– Аня.

– А по-настоящему?

– Я же не спрашиваю, как тебя звать по-настоящему…

– По-настоящему меня зовут Андрий, вот и вся разница.

Аня быстро глянула на Муху и подумала: «Что он, с ума сошел – настоящее имя говорит?» Она ничего не сказала ему, села к столику и, достав зеркало, стала причесываться.

– А ты чего незавитая? – спросил он. – Сейчас модно, чтоб с шестимесячной.

– Мне не идет.

– Одели тебя ничего, – продолжал Муха, – похоже… А остальные как? В трофеях или шили по заказу?

– Кто в чем…

– Резидент в синем костюме прыгал?

– Он прыгал в комбинезоне.

– А штиблеты на нем какие были? Не помнишь, какого цвета?

– Не помню…

– Ты на карте пометила место, где спрятана рация?

– Я карту закопала.

– Где?

– Здесь недалеко.

– Пошли за картой.

– Лучше вечером. Спокойней. Я ее хоть ночью найду, я заметины в лесу оставила.

– Какие заметины?

– Ну, следы… Кору надрезала, линию прочертила от тропки, валеги накидала… Это сибирское, я это умею.

– Сибирячка?

– Почти.

– Ишь какая осторожная, – улыбнулся Муха, – все намеками да намеками. Слышь, Ань, а второй как одет? На всякий случай, чтоб знать, если резидент сгинул…

– Тоже в комбинезоне, – ответила Аня. – По паролю узнаешь.

– Ты что, не веришь мне?

– Почему? – удивилась Аня. – Как же я могу тебе не верить?

– Я тут один – три месяца! Сколотил группу! Передаю сведения, вам базу приготовил! Не сплю, не жру! Эх, чего там!

– Не сердись, Андрюша, ну что ты… Если ты волнуешься, не ходи на явку. Теперь могу пойти я. Я-то ведь знаю их в лицо…

– Ладно, там решим… Извини, что сорвался: нервы на пределе. Но за картой пошли сейчас.

– А почему сейчас? Вечером надежней. Давай вечером, а?

Вечером у Мухи была назначена встреча с Бергом. Поэтому он сказал:

– Нет, Анечка, вечером мы не пойдем: патрулей до черта, напоремся еще, не ровен час.

А карту он обязан был показать полковнику Бергу – тот велел. И еще он хотел показать карту гестаповцам: после очной ставки с разведчиком он чувствовал себя оплеванным – ему явно не верили. Покажет карту – поверят.

– Ну, хорошо, – сказала Аня, – если ты считаешь, что надо идти сейчас, пошли, я готова.

– Погоди, – сказал Муха, – я тебе приготовил поесть.

– Спасибо, – улыбнулась Аня, – а то я голодная как волк.

Муха вышел в сени и вернулся с тарелкой, в которой лежали вареная картошка, желтая крупная соль и молодой, видно прямо с грядки, зеленый лук.

– Ой, спасибо, – сказала Аня, – красота какая!

– Погоди, – сказал Муха, – я тебе еще кринку простокваши приготовил.

– Спасибо, Андрюша, только я ее не ем.

– Это почему? Самое вкусное, что есть, – простокваша.

– Не могу. Меня в детстве мать напугала. Сказала, что в нее лягушек кладут – для холода. С тех пор не могу, лучше голодной ходить.

– Вот женщины! – сказал Муха. – А еще туда же – воевать… Ну, лопай как следует. А завтра я молочка тебе раздобуду. У них тут молочко жирное, хорошее молочко…

Через десять минут они вышли из дому.

– Слушай, Ань, – спросил Муха, – а какое у нас задание теперь будет, не знаешь?

– Знаю, – ответила Аня, – задание специальное, особой важности, детали тебе Вихрь объяснит. Только не сердись, ладно? Я ж тебя не спрашиваю о твоих связях и явках. Придет Вихрь – с ним разберетесь.

– Да я и не сержусь, что ты… Он длинный такой, Вихрь, да? Глаза голубые-голубые?

Аня оглянулась. По дороге следом за ними ехала девочка на велосипеде. Больше никого не было. Аня оглянулась еще раз: велосипед показался ей знакомым – точно такой же, как у мальчишки, что приехал за парнем в крагах.

– Тут велосипедов много? – спросила Аня.

– В каждом доме. А что?

– Ничего. Интересуюсь.

И они свернули в лес.

Старый рынок

«Липа, – подумал Вихрь, – это липа, они меня берут на пушку. Это их человек. Они хотят меня пощупать еще раз: стану кричать „Беги!“ или подойду к нему? Дурачки! Они же мне так помогают. Сами себя убеждают в моей им преданности. Стоп! А что, если это случайное совпадение? Погубят парня, зря погубят. Вряд ли… Это не случайность. Это не может быть случайностью – слишком точно все сыграно».

Он медленно шел следом за парнем, который ходил мимо остальных торговцев – пять шагов вперед, пять назад.

– У вас нет хорошего корма для индеек? – склонившись к человеку в вельветовой куртке, спросил Вихрь.

Тот быстро обернулся, мгновение разглядывая Вихря и слепца, стоявшего за спиной, а потом ответил, словно выдавливая из себя слова:

– Теперь корма для индеек крайне дороги… Видимо, вы имеете в виду индюшат…

И первым протянул руку Вихрю. Вихрь пожал протянутую ему руку.

«Это уже становится глупо. Видимо, он поведет меня на их явку, – думал Вихрь. – Бежать с дороги? Нельзя. Если будет облава на рынке, у меня девяносто шансов из ста. Бежать сейчас – один из ста. А если других больше не представится? Если облавы не будет? Если… Тысяча если… Тысяча проклятых если…»

Все это пронеслось у него в голове, когда он, обернувшись, сказал слепцу:

– Знакомься, это наш друг.

А после они шли по улице Святого Анджея, повернули к университету, вышли на сквер Плянты – кольцо тополей, издревле окружающее старый город, – и двинулись вдоль трамвайных путей – к реке.

Народу было немного. На скамейках сидели женщины с детьми. Лица у детей были землистые, кожа возле висков морщинистая, старческая. Дети войны. Они не бегали наперегонки, не кричали, играя, не рылись с лопатками на газонах. Они сидели возле женщин тихо – ручки сложены на коленях, колени громадные, раздутые, а ножки тоненькие, как спички.

«Здесь все простреливается. Они меня возьмут здесь, – думал Вихрь, – нет смысла. Зря погибнуть – всегда легче легкого».

– Спотыкайся немножко, – шепнул он слепцу, когда парень в вельветке отвернулся.

Слепой кивнул, но продолжал идти как зрячий – по-солдатски выбрасывая ноги, ступая уверенно, будто на параде.

Возле высокого дома, соседнего с гостиницей «Варшавской», вельветовый парень остановился, посмотрел на белую табличку, где были обозначены номера квартир, чуть заметно кивнул головой и отворил дверь. Вихрь и слепой вошли в подъезд следом.

«А если ринуться назад! – подумал Вихрь. – Нет. Там их люди. Наверняка там „хвост“. Все проиграю. Нельзя».

Около пятой квартиры на третьем этаже они остановились. Вельветовый парень долго прислушивался, потом замер, приложившись ухом к замочной скважине, и ловко, одним поворотом, отпер дверь.

В большой комнате, почти совершенно пустой – маленький стол и два кресла, в углу широкая смятая тахта, – возле громадного, чуть не во всю стену, итальянского окна стоял шеф отдела III-А. Он улыбался.

– Простите меня, но в нашей работе приходится порой разыгрывать спектакли.

Вихрь был готов к этому; он сыграл такое изумление, что гестаповцы – сначала шеф, потом слепец, прятавший очки в футляр, а потом вельветовый парень – громко расхохотались.

Вкус шнапса

Шульц оказался однофамильцем. Коля понял это, как только ввели Богданова. Степан разыграл все правильно – как они репетировали в бараке. Коля подстриг его артистически. Он яростно щелкал ножницами вокруг головы Богданова, все время повторяя дурацкие вопросы:

– Не беспокоит? Не тревожит? Не беспокоит?

Вечером им выдали по пятьсот марок: каждому уходившему вместе с немецкими войсками от красных выдавалась компенсация перед окончательным трудоустройством.

Коля получил направление на работу в офицерскую парикмахерскую, а Степана направили в автомастерскую танковой части, дислоцировавшейся в семи километрах от Кракова.

Получив деньги, Коля с Богдановым зашли в солдатский распределитель. Там по записке старичка-офицера им продали банку свиных консервов, булку, сто граммов маргарина и бутылку шнапса. Они завернули все это в газету и пошли в лесок. Там разложили костер и начали пировать. Степан после первого же стаканчика опьянел и стал плакать. Он плакал, всхлипывая, слезы катились по его желтым щекам, он не вытирал их, и они заливались к нему в рот, и только тогда он вытирал губы ладонью и виновато улыбался.

– Знаешь, что самое страшное? – говорил он. – Самое страшное – это какими мы можем стать потом. Сможем ли мы победить в себе ту ненависть, которая в нас родилась? Сможем ли мы побороть в себе страх, который теперь живет в нас вместе с отчаянием и храбростью? Сможем ли мы сломать в себе ненависть к людям, которые говорят на немецком языке?

Он жадно выпил шнапс, понюхал корку хлеба и, подвинувшись еще ближе к костру, стал говорить:

– Пал Палыч был моим следователем. Власовец, паскуда, нелюдь. Он лысый, старый и больной. Я видел, что он болен, потому, что у него все время закипала пена в уголках рта, и еще потому, что лицо у него было желтое и до невозможности худое.

* * *

– Ну-ка, хлебало открой, – говорит Пал Палыч.

– Что?

Он грязно ругается и повторяет:

– Хавало открой свое! Рот, понял?!

Открываю рот. Он заглядывает, как говорят врачи, в зубную полость и сердится:

– Что, «желтую сару» уже сняли гансы?

Я ничего не понимаю.

– Фиксы, говорю, фиксы гансы сняли? Ну, фиксы, золото, не понимаешь, что ли?!

– Теперь понял. Не было у меня «желтой сары».

– Экономно жил?

– Экономить было не с чего.

– Не давали большевички навару? В черном теле держали?

– В каком?

– В черном! – орет Пал Палыч. – Больной, что ли?!

– Я-то здоровый…

Пал Палыч обегает стол и ударяет меня по щеке.

– Ты – умненький, – усмехается он, – шутить любишь. Колоться станешь или будешь ж… вертеть?

– Нет ее у меня. Кости одни остались.

– Пожалеть?

– Пожалел волк кобылу…

– Какая ты кобыла? Я бы кобылку пожалел. У лошади сердце большое и глаз добрый. А ты – человек. Самый страшный на земле зверь. Или я тебя, или ты меня. Какой номер обуви, подследственный?

– Сорок второй.

– А костюм какого размера носил?

– Тот, что украл?

– Ты мне не верти! Украл… Дома какой размер носил?

– Не знаю.

– Как не знаешь?

– У меня один и был-то костюм, отец подарил ко дню рождения.

– Давай, давай, чекистская харя! «Отец подарил»! Мозги-то мне не крути, знаем, сколько вам грошей отваливали. Высосали из народа всю кровушку… А ну, стань к стене!

– Стрелять хочешь?

– Мараться!.. Исполнителя держим – все, как у больших.

Я подхожу к стене. Он меряет мой рост линейкой, работает ею легко, как купец.

– Так я и думал, – говорит он, – пятидесятый, третий рост.

– Раньше-то продавал?

– Точно. Продавал, – тихо отвечает он, – у тебя зрачок есть.

– Что продавал-то?

– Слезы в бутылочках. Русский слезу любит. И покаяние. Без содеянного не покаешься – вот и грешим.

Он снимает трубку телефона, набирает номер и говорит:

– Алло, Василий Иванович, привет! Пятидесятый, третий рост. Сорок два. Ага. Ну а как у тебя? Слышу, слышу… Горластый. – Пал Палыч манит меня к себе. Я подхожу. Он протягивает трубку и шепчет: – Послушай, твои друзья концерт задают.

Я слышу в трубке отчаянный, нечеловеческий вой, чей-то пьяный смех и крики. Пал Палыч жадно смотрит мне в лицо:

– Страшно, подследственный?

– Страшно.

– Мне – тоже.

– Тебе-то понятно отчего. Трусишь.

– Что ты? – удивляется Пал Палыч. – Я храбрый, я возмездия жду – а все одно отступничаю. Думаешь, мне по ночам пенька ноздрю не щекочет? Коньяк жру – трезвею, спать не могу, страх душит. Но утром-то я где? Я тут утром, на своем боевом посту, я утром – боец.

– Какой ты боец? Палач.

– Я? Да что ты, подследственный! Какой же я палач? Разве я тебе пальцы ломал? Низ резал? Я с тобой, как боец с бойцом – по-честному, я – вот он весь. Я мук тебе не делал, зачем напраслину возводишь?

– Будешь еще, верно, и резать, и ломать…

– Боишься? А? Я – не стану. А за других ответ не держу, не табуном живем, а каждый по своей свободе.

В кабинет приносят власовскую форму. Пал Палыч берет френч, привычным жестом продавца прикидывает к руке, оттопырив локоть, и протягивает мне:

– Пятидесятый, третий рост. Носи на здоровье.

– Не пойдет.

– Боль чувствовать станешь, подследственный. Горло сорвешь криком, а потом согласишься. В гестапо тебя просто лупили. Это не страшно, они аккуратисты, гансы-то. Аккуратисты вонючие. Побили – велик страх! Мы страданий больше гансов прошли, у нас в каждом своя досада. Гансы служат, когда бьют, а мы, когда вашего брата обрабатываем, мы тоской своей русской исходим, правду ищем. Вот какой коленкор выходит, так что смотри!

– Ладно, посмотрю.

Пал Палыч говорит:

– В окошко глянь. Не бойсь, не бойсь, заглянь, там решетка, все одно ничего не сделаешь. Вишь одноэтажненький домишко? Это тюряга, а за тем забором – наш спецлагерь для тех, кто вроде тебя фордыбачит и лягается. Знаешь, что такое спецлагерь? Это вот что: немцы – химики, они когда кой-чего изобретают, на жидочках испытывают, но ведь жид – из юркости составлен, поди угадай, как немецкие лекарства будут на обыкновенных людей действовать. Так вот, мы спецлагерников к евреям приравниваем. Когда у аккуратистов появляется нужда – так отрываем с работы одного-двух и отправляем в лаболатории.

– «Лаборатории» надо говорить, а не «лаболатории»…

– Силен. Страх в себе дерзостью давишь? Силен, ничего не скажу. Ну так что? Попробуешь боль или в согласие перейдешь?

– В согласие не перейду.

– Дурак обратно же. Ты моего совета послушай: надень форму, сапожки – и на фронт, а там жик-жик и к своим. Так, мол, и так, заставил меня Пал Палыч.

– А фамилия у Пал Палыча какая?

– Абрамсон у него фамилия! Абрамсон, по имени Еврей Иванович! А ну, надевай форму, падла!

– Не сторгуемся, Пал Палыч. Не выйдет.

Пал Палыч набирает номер и говорит в трубку посмеиваясь:

– Вася, привет, милый! Снова Баканов беспокоит. Веселый у меня подследственный сидит, веселенький. Заходи, побалакаем. Может, ты ему все растолкуешь, тогда и решим на месте, чтоб резину не тянуть. Лады. Жду. А как твой? Понятно. Ну, ничего, ничего, Бог простит…

Василий Иванович все время сосет ментоловые леденцы, поэтому у него изо рта пахнет кондитерским магазином. Руки он держит глубоко засунутыми в карманы, словно урка-малолеток на «толковище». Брови у него мохнатые, громадные, сросшиеся у переносья, лоб высокий и гладкий, без единой морщины.

– Этот? – спрашивает он Пал Палыча.

– Так точно.

– На карточке ты красивше, – говорит Василий Иванович и коротко бросает: – Можете садиться.

Пал Палыч присаживается на краешек стула и смотрит на Василия Ивановича с обожанием.

Василий Иванович долго и обстоятельно чистит свои ногти спичкой, а после начинает неторопливо поучать меня:

– Чудак, ты запомни: победит тот, кто стариком помрет. Старикам все прощается, да и время – хороший лекарь. Помяни мое слово. Кто у немца лучшим другом будет через десяток лет? Русский будет ему лучшим другом. Фюрер перебесится, поймет, что без нас он – ноль без палочки. Диалектика, никуда не попрешь. Вот такие пироги, брат… Пал Палыча мы бросаем на интеллигентов, он умеет Достоевского наизусть шпарить, в лагере у Авербаха научился, на Колыме. У тебя лик осторожный, скула не прет, ну мы и определили его на тебя. Ошиблись, ничего не скажешь. Я-то лично считаю, что интеллигентность – категория возраста, а не крови или, там, образования. Честно говоря: нам ты на кой сдался? Ни на черта ты нам! Но гестапо на тебя замкнуло, у них, я думаю, заготовлен план интересного процесса против своих коммунистов, они их хотят под шпионаж подвести, ну а ты – карты им в руки. Образованность тебя погубила, аккуратен ты в словах, а это для процесса – самый смак. Понял? То-то и оно! А нам – расхлебывай, гестапо не шутит… Как ни верти, а нам поручили тебя до конца расколоть, иначе сами потом щебенкой харкать будем. Так что помозгуй, помозгуй как следует. Мы тогда погодим тебя через соты пропускать. Страшное это дело – наши соты. С мозгов сдвинешь, во всем признаешься, все на себя примешь – только здоровье до конца сорвешь. Думай.

Я мотаю головой.

Василий Иванович перестает чистить ногти, засовывает руки еще глубже в карманы и просит меня:

– Ну-ка, ладошки покажи, я гадать умею. Не бойсь, не бойсь, не съем тебя, чудак.

Он смотрит издали на мои ладони, морщится и говорит:

– Ну-ка, ну-ка, на стол положи, у тебя линии интересные, долгие, не на смерть ты записан.

Я кладу руки на стол ладонями вверх. Василий Иванович изгибается над моими ладонями, делает какой-то быстрый жест, и я на мгновение слепну, а потом вижу, что из моих пальцев торчат белые костяшки и растекается вокруг ладоней кровь по столу. Это он меня хлобыстнул кастетом.

– Отопри шкаф, – говорит он Пал Палычу, снимая с руки кастет.

Тот открывает дверцы маленького шкафа, и они меня заталкивают туда и запирают за мной дверь. Из перебитых пальцев хлещет кровь. Я пытаюсь поднять руки ко рту, чтоб унять кровь, но рук поднять не могу – они прижаты к телу.

– Подследственный, – слышу я голос Пал Палыча, – ты не обижайся на меня-то… Он ушел, а я тебя упреждал по-хорошему. Как решишь согласиться – ты покричи, охрана враз услышит, отопрет, к лекарю сводит. Только про несогласие не кричи, а то хуже будет…

* * *

Ничего в жизни не надо бояться. Ничего, кроме фашизма. Его люди обязаны уничтожать в зародыше, где бы он ни появлялся.

* * *

Старика зовут Сергей Дмитриевич. Говорят, у него туберкулез. С большим трудом, как рассказал русский парень-моряк, захваченный власовцами в Бельгии, удалось перевести его на самую благодатную должность – в ассенизаторы.

– Доцент, – отрекомендовался Сергей Дмитриевич на второй день, когда нас загнали в бараки. – Вожу дерьмо.

Нас здесь заставляют делать одно дело: разнашивать офицерские сапоги. Поэтому у всех в бараке ноги окровавлены, синие, громадные. Но утром так лупят, что не надеть сапог нельзя – насмерть запорют нагайками. Час разнашивается одна пара. Норма – пятнадцать пар в день. Пятнадцать часов бегом, гусиным шагом, вприпрыжку. После того как сапоги разношены, их отправляют на фронт, офицерам. Кое-кто умудряется незаметно подбросить песочку под стельку, после того как сапоги сняты и отложены в сторону – к готовым. Если заметят – вздернут на виселице. Она торчит в углу аппельплаца, очень неприметная. Вешают не больше двух человек в день. Два-три исчезают бесследно, помимо виселицы, в лабораториях. Два-три не выдерживают, сходят с ума. Их увозят. За те дни, что я здесь, только один человек сломался и пошел к власовцам на поклон.

По вечерам, когда мы валимся на нары, морячок начинает бредить Бельгией: он там ходил с партизанами, жил в Арденнах, он много рассказывает мне про старика-кюре, который помогает беглецам, про то, как многие пробиваются во Францию; там есть русские, грузины, армяне – целые партизанские соединения, составленные из советских людей. Морячок говорит быстро-быстро, будто у него кризис в болезни, будто он кончается. Попал он глупо – пошел к кюре за провиантом, а его и накрыли возле дороги. Теперь мотают, требуют дать явки и особенно интересуются местом расположения русских партизанских соединений. Морячок молчал, поэтому сейчас весь седой, а лет ему, как мне, двадцать.

Сергей Дмитриевич, который днем возит дерьмо и чистит уборные, по вечерам проводит – для пяти-шести человек – беседы о советской литературе. Он читает свои «лекции», полузакрыв глаза, и непонятно – видит он нас, жадно его слушающих, или нет. Голос у него низкий, сипловатый, очень мягкий, никак не вяжется с квадратной физиономией и отвислыми щеками; глаза голубые и бровки торчат воинственные, пшеничные.

– Мандельштам, как никто, хотел понять и упорядочить окружающий мир, – пророчествует доцент. – В его поэзии действуют центростремительные силы. Тишину он сравнивал с прялкой. Этим он разгадывал иррациональное понятие: тишину после этого можно было потрогать руками, она превратилась в знакомый всем предмет – прялку. Чтобы по-настоящему понять Мандельштама, следует любить Гомера. Кто из вас помнит Гомера?

Молчим. Морячок тяжело дышит, скребет тонкими пальцами шею.

– У нас в училище только-только начали проходить античную литературу, – шепчу я, – а здесь война. Не успели.

– В каком ты учился?

– В театральном, на режиссерском отделении.

– Это где же?

Я называю адрес.

– Господи, так я там рядышком жил. Ай-ай-ай, как же все это далеко и невозвратимо. А кто у вас вел литературу? Не Бабенышев?

– Нет. Васильчаков Михаил Никифорович.

– Погоди, погоди, он, кажется, преподавал и в ИФЛИ?

– Нет. Он преподавал у мхатовцев, в их студии.

Кто-то просит:

– Ты продолжай, доцент, адреса потом выяснять будешь.

– Да-да… Прошу простить… Итак, Мандельштам и открытие им философского термина «тишина». Извольте, я прочту вам его строки. Сейчас, минуту… Память…

 
Ну, а в комнате белой,
Как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской
И кислым вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме
Любимая всеми жена,
Не Елена, другая,
Как долго она вышивала…
 

Видите? Здесь – все вещи каждодневного обихода: уксус, краска, подвал, кислое вино. Но, размышляя над такими гигантскими понятиями, как Россия, он тоже умел находить конкретное проявление образа.

 
Чудовищно, как броненосец в доке,
Россия отдыхает тяжело.
 

И вам сразу становится зримо понятна Россия, израненная, в тисках молчаливых высоких доков… Или же, извольте, – правда, кое-что я подзабыл:

 
Мне на плечи бросается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей,
Там, в далекой дали, где течет Енисей
И сосна до звезды достает, —
Человек я! Не волк я по крови своей!
И меня только равный убьет!
 

Мандельштама он подвирает – у отца был томик его стихов.

Кто-то тихо, с болью шепчет:

– Ну да… А нас кто здесь убивает? Равные? Люди?

– Я позволю себе, – отвечает доцент, – опять-таки обратиться к Мандельштаму. Слушайте же:

 
Не мучнистой бабочкою белой
В землю я заемный прах верну,
Я хочу, чтоб мыслящее тело
Обратилось в улицу, в страну,
Позвоночное, обугленное тело,
Сознающее свою длину!
 

Морячок шепчет:

– Повесить и сжечь – еще не значит убить, это точно. Очень мне хочется дожить до того часа, когда будет на земле улица имени меня.

– Улица моего имени, – поправляет доцент.

– Улица имени меня, – упрямо повторяет морячок.

– Разговорчики! – орет капо.

Воцаряется тишина. Как прялка. Это поразительно. Тишина не может быть без звука, который бы ее не оттенял. У нас – это дыхание людей. А там, в белом доме, была прялка.

– Тебя как зовут? – шепчет доцент.

– Степан.

– Меня Сергей Дмитриевич. А фамилия?

– Богданов.

– Ты не Василия Богданова, музыкального критика, родственник?

– Нет, мой старик – инвалид Гражданской войны. Его тоже Степаном зовут. Ноги у старика нет…

– Сейчас вроде бы там стало легче. У меня там тоже семья. Две дочери и жена. Ты где жил?

– Усачевка, дом семь.

– А я только-только переехал с Молчановки. Идешь вечером, боты по снегу – хруст-хруст, луна окаянная, в окнах – тепло, по парадным влюбленные затаились. Не умели ценить мир, все метались, спорили, от самих себя бежали… Я, помню, иногда поражался – время стал ощущать, оно вокруг меня, как вода в горной речке, несется, несется. Я совместителем был: утром университет, а вечером вел курс в школе госбезопасности.

– Вы?!

– Да, а что?

– Ничего. Они меня обвиняют, что я заброшен к ним с самолета как разведчик, мол, школу госбезопасности кончил.

– А ты? Ты…

– В том-то и дело, что нет. Я сбежал с шахты «Мария», там каторжный был лагерь, для штрафников. Я три раза сбегал – два раза ловили тут же, а третий – удалось, и взяли-то по глупости. Если скажу про «Марию», значит туда отправят. А там – виселица, у меня мишень была на спине.

– Бедный, бедный… А летом мы, бывало, на Клязьму выезжали, на дачу. Вечером после дождичка идешь с поезда, на участках патефоны играют, детишки беззаботно смеются, и такое во всем спокойствие и высшая целесообразность – бог ты мой! Я купил дачку в тридцать седьмом… Утром проснешься – в окнах солнце, сосны красные, медовые, птицы разливаются; выйдешь на террасу, а там после дождя ночного лужицы, а в лужицах – солнце высверкивает, глаза режет…

Его мучительно сладко слушать, потому что говорит доцент так, будто он смотрит на все это, будто он сам сейчас – во всем этом; и еще очень мучительно слушать его, потому что это расслабляет, делает мягким, жалостливым, начинаешь думать, что все муки терпишь впустую, зря – все равно никогда уж не придется тебе видеть раннего синего утра, и медовых сосен, и лужицы на терраске, которая осталась после ночного дождя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 3.2 Оценок: 10

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации