Электронная библиотека » Юрий Убогий » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Молодая луна"


  • Текст добавлен: 15 июля 2024, 12:01


Автор книги: Юрий Убогий


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ощущение глухой глубины зимы хорошо помню. Идешь через заснеженное огромное поле, и не верится, что ты в городе большом живешь-работаешь. Лишь завод, вдали темнеющий, об этом напоминает. Холодно было в такой одежонке ходить, да и работать тоже, пока за работой не согреешься. На трамвае на завод я ездил только в третью смену. И так он скрипел-визжал по-морозному, по-зимнему на ходу.

А вот дома была банная какая-то жара-духота. Там мы и отогревались вполне, на кроватях валяясь. Странно, что, будучи заядлым книгочеем, никаких книг, кроме «Материализма и эмпириокритицизма», не помню. А может, их и не было. Может, я решил, пока все мудрости этой великой, в чем уверен был, книги не постигну, больше ничего и не читать. Ну и постигал, и рад бывал, если вдруг оказывалась понятной целая страница или две.

Понимаю теперь, что и желание мое стать писателем, неизвестно откуда возникшее, тоже с требованием, усилием души понять нечто самое главное в жизни и мире было как-то связано. Писатели же в этом являлись тогда основными авторитетами, великие писатели…

Вообще, то, что я испытывал в ту пору, духовной жаждой, требующей утоления, вполне можно назвать. И у людей с художественной закваской она именно через работу творческую утоляется, являющуюся, в сущности, молитвой, путем к вере и Богу, если даже человек атеистом себя считает, как я тогда.

* * *

В том, что в институт поступлю, я был уверен. Пройти, как медалисту, не экзамен даже, а собеседование по одной-единственной химии представлялось мне делом простым: уж как-нибудь, знания перед этим освежив, справлюсь. Со второй моей, главной задачей – становиться и стать писателем – было посложнее. Какие-то наброски, строчки-странички, остались дома, а здесь, в Воронеже, я ничего и не писал. Слишком много нового было вокруг, оно ошеломляло, подавляло возможность выбора. Что же из всего этого писать-записывать? Или такое и вовсе ни к чему, а надо что-то совсем-совсем свое, из души лишь его доставая, писать? Вот именно эта развилка заторможенность и вызывала, казалось…

Ничего не пиша, я чувствовал себя словно бы уже и пишущим. Как-то внутри, без ручки и бумаги. Пристальность упорная взгляда на окружающее это ощущение, пожалуй, и вызывала. Поразглядывал, разглядел что-то интересное в людях, в предметах, в природе – и, казалось, уже об этом как бы и написал.

Шел как-то мимо общежития мединститута и услышал музыку, увидел за окнами людей танцующих. И таким мне это представилось раем, пока недоступным: танцы, девушки в легких платьях, возможность обнять в танце, какую хочешь. Ведь бывало же такое в школе, а я отвык, забыл, словно этого уже и не существовало на свете…

Постоял в темноте у окон, посмотрел, послушал и такую вдруг ощутил уверенность, что скоро, вот-вот, и я буду там, за окнами, и все всем докажу. Кому и что? А все и всем.

* * *

Случались в жизни события, которых, казалось бы, ну никак не должно быть. Вот и это из таких. Воронеж, глубина зимы вьюжной, погруженность в заводскую работу, оторванность от дома резкая, до ощущения, да есть ли он на свете, этот дом? Вечер, валяемся с Генкой в своей каморке на кроватях. Стук в дверь, и на пороге Галка Ишкова. Как мы внешне прореагировали, не вспомню теперь, а вот чувство, когда она появилась, вполне помнится: не может быть! И желание отмахнуться, отвернуться, как от обманки дурацкой, привидения какого-то.

Было нас трое в классе, лучших учеников одного примерно уровня. Да и в школе, может быть, потому что мы с Галкой только медали и получили. И называли нас учителя как-то привычно подряд: Ишкова, Овцынов, Убогих. Именно в таком порядке. Как хоккейная тройка какая-нибудь. Были мы и неравнодушны к этой Галке, однокласснице нашей вечной, с начала самого школьной учебы. Я слегка, а Генка, пожалуй, и посильнее. И так это неравнодушие некоторое и тянулось из года в год.

Была она невысокая, крепкая, смуглая, черноволосая, кареглазая. Привлекательная, в общем, живая, общительная. Но что-то мешало мне увлечься ею по-настоящему, что даже самого удивляло. Какая-то несовместимость тайная, глубинная, неосознаваемая почти. Впрочем, как потом оказалось лет через двадцать, она этой несовместимости совсем и не испытывала, а даже наоборот.

Встретились мы как-то с дружком школьным Витькой Кукиным в Тиму, он и рассказал. Был в Ленинграде, да и нашел там эту самую Галку по старой памяти. Работала она преподавателем в Академии медицинской вместе с мужем. Вот Витька и сообщил новость, меня поразившую и как-то согревшую даже. Она, сказал, тебя любила и до сих пор любит, только о тебе почти и говорили.

Витька был человек склада практического, без всяких залетов идеально-романтических даже и в юности. Сидели мы, совершенно трезвые, на дворовой лавочке, в обстановке уныло-бытовой, мусорно-пыльной, и я, при всем изумлении и недоумении, вдруг в это вполне поверил. Есть, значит, в мире и такая любовь, и должно ее быть много. Первая это любовь, которая, как известно, не забывается и у каждого была когда-то…

Оказалось, что Галка, поступившая в Курский мединститут, приехала на лыжные соревнования в Воронеж и нас нашла, узнав адрес в Тиму, у родителей.

Генка сбегал в магазин, вернувшись с бутылкой ликера, колбасой и консервами. Ликер Галка лишь пригубила (завтра гонка!), и это как-то особенно мне понравилось: спорт, режим, дело серьезное. И вообще вся она была как бы в ареоле иной, высшей какой-то жизни: институт, общага, анатомичка, лекции, зачеты, да еще вот и спорт настоящий в придачу. На «зону» приехала, из нескольких городов студенты съехались сюда, в Воронеж. На нас она смотрела со смесью удивления, жалости и сочувствия. Понимала, конечно, что завод – дело не сахарное, но такой каморки со щебнем вместо пола, видать, не ожидала никак. Камера тюремная, а мы вроде как заключенные в ней.

Ушла она довольно скоро, и до трамвая я провожал ее один, без неожиданно сильно захмелевшего Генки. Вернувшись, застал его лежащим головой на руках, на ящичном нашем столе. Рядом тетрадка лежала, и невольно фраза, в ней написанная, в глаза бросилась: «Боже, как она хороша!» Прямо-таки по глазам она меня полоснула. И стыдно стало от невольно подсмотренной тайны. И горечь горькую я почувствовал от мгновенного понимания боли чужой безнадежной любви…

* * *

Так вот мы и жили – песчинки в глубине города, казавшегося громадным. И было нам, в общем-то, хорошо. Хорошо тем, что главным было не настоящее, а будущее, конечно же, прекрасное, которое наступит уже скоро, вот-вот. Если бы поместить внуков моих в том же примерно возрасте в ту жизнь, они бы ужаснулись, пожалуй, восприняв ее как каторгу. Для нас же она была совершенно естественной. Все нормально, все путем, как тогда говорили…

Все хорошо: и остановка трамвая наша «Песчаная», что-то приятное, родное напоминающая; и названия улиц в нашем районе – Костромская, Курская, Смоленская; и запах от завода синтетического каучука, сладковатый и чуть от того как бы цветочный; и заводские гудки по утрам, такие разные, с совершенно особенным, родственным уже гудком нашего завода…

* * *

Вышел из дома на работу во вторую смену, закрыл за собой калитку – и дальше полный в памяти провал. Очнулся уже в больнице и того, что было между калиткой и больницей, так и не смог вспомнить никогда. Называется это по-научному амнезией и является симптомом сильного сотрясения мозга. Довольно серьезное дело, вообще говоря…

Следующим после закрытой калитки воспоминанием было склоненное надо мной женское лицо под белой медицинской шапочкой и вопрос:

– Как зовут?

– Юра…

– Ну, слава Богу! А то все Лев Толстой да Лев Толстой. Совсем, решила, мозги тебе отшибло…

Да, думаю я теперь, глубоко же во мне идея «писательства» сидела, если такое городил. Реализовывать пришлось, не денешься никуда…

Выяснилось в конце концов, что нашли меня у подъездной к заводу железнодорожной ветки лежащим на спине с открытыми глазами в состоянии бессознательном. Ну и отвезли на «скорой» в ближайшую больницу, где я и представился Львом Толстым. Остальное угадывается легко: шел, очень уж задумчивый, да маневрового паровозика, толкавшего перед собой на медленном ходу вагоны, и не заметил. Вот они меня и сбили очень удачно, в сторону от рельсов отбросили. Удар пришелся в затылок, и вот тут шапка-ушанка помогла, удар смягчила. Сплошное везение получилось, а вот почему паровоз не остановился, Бог весть. Машинист, скорей всего, не заметил: тоже задумчивым был…

О лежании в больнице и лечении помню очень мало. Разве что настойчивые просьбы отпустить, выписать меня поскорее. Женщина-врач, меня лечившая, сначала и слышать об этом не хотела, повторяя снова и снова, что травма была очень серьезная и я просто этого не понимаю. А я чувствовал себя совсем даже неплохо. Ну слабость была, ну поташнивало – пустяки! И ведь уломал я ее в конце концов. Вот глаза ее жалостливые при выписке хорошо запомнились. Но если жалела, так зачем было и выписывать, думаю я теперь. На больничном, сказала, долго пробудешь. И лечение на дому серьезное предстоит. Подумала, наверное, что дома мне будет хорошо, удобно, не знала ведь про каморку нашу бомжовскую.

В ней, кстати, я тоже быстро заскучал и на работу выписать попросился. Докторица оказалась уже другая, незнакомая, и тут же это и сделала…

А я и впрямь чувствовал себя почти нормально и до сих пор так и не понял, как могло такое быть. Тяжелая очень травма обошлась совсем легко и ничем потом в жизни себя не проявила. Я и с трамплина, в институте учась, на лыжах прыгал, и слаломом лыжным занимался. А уж эти дела требуют очень крепкой головы. Чудо, да и только! Под старость лет даже об ангеле-хранителе стал подумывать: он, может, все и устроил?

Матушке, разумеется, быстро сообщили телеграммой о случившемся, со словами: «Попал под поезд» – как она потом рассказывала. Что она пережила до встречи со мной в больнице, и представить страшно. Саму встречу совсем не помню, потому, может, что уж очень тяжела она была. Вот память ее и выбросила…

Тут же и дядя Ваня явился из Пятигорска, и они с матушкой пожили несколько дней у добрейших наших Бурцевых. Дядя Ваня запомнился тем, что руку поцеловал Ефросинье Степановне, хозяйке дома, при встрече и при прощании. И потом, в письме уже благодарственном, написал: «Целую руку». Вот ее потом и дразнили муж с сыном, говоря про него: «Твой поцелуйщик».

А жизнь наша заводская и иная всякая пошла по-прежнему, словно этого случая железнодорожно-больничного и не бывало. Хорошо умеет юность подобное забывать!

Да еще помню, как Генка носил мне в больницу пряники и конфеты в большом количестве, потому, может быть, что в детстве никогда мы этого вволю не едали. Собирали при случае мелочь для покупки ста или двухсот грамм того или иного. На троих…

* * *

Неожиданно как-то явилась весна и словно вытащила нас за шиворот на свет Божий из зимней полудремы. И забота тут же новая и приятная возникла – готовиться к поездке домой на майские праздники. Слово «дом» вспыхнуло вдруг в душе, как большой, многоцветный, многогранный шар, а на гранях чего только не было. Главное: Ирина там была, первая моя любовь, с катанья на лодке в Москве, в зоопарке, вдруг возникшая. Два года последних школьных она длилась, а цела ли теперь, я и сам не мог сказать толком. Очень уж пятигорские и воронежские дела душу перетряхнули.

Поездка и встреча с Ириной приближались понемногу, я вспоминал и думал о ней все чаще, словно ощупывал в душе что-то важное и радовался неуверенно, что, кажется, все цело. Ну так это у меня, а у нее как?

Ирина поступила в Харьковский мединститут, и я бы вполне мог и адрес ее узнать, и письмо написать. Мог, да не мог! Оскорбительное что-то было в том, что она в институте чинно-благородно учится, а я тут то перед станком кручусь, как клоун, то в грязной каморке на кровати проржавевшей валяюсь. Что ж, посмотрим, что встреча наша покажет, ставка очная…

Первая на чужой стороне весна выдалась совершенно чудесной, и я почти все свободное время в одиноких прогулках по городу проводил. Опьянение такое было весеннее: не то идешь, не то плывешь в воздухе густом, между блеском ручьев и луж на земле и белыми редкими тугими облаками на синем небе. А в голове хмельная кутерьма из мечтаний и воспоминаний вперемежку. И Ирина в этой кутерьме мелькала иногда: то крупно, в упор, хоть заговаривай с ней, то в стороне, силуэтом призрачным.

В прогулках, постоянных и многочасовых, я и практическую цель имел: подарки купить матушке и Ирине и самому принарядиться к празднику и свиданию с Ириной. В том, что она домой, в Тим наш, приедет, был уверен совершенно, сам удивляясь своей уверенности.

Иногда заходил в попутные магазины и хорошо помню «Галантерею», в которой первую покупку сделал – ридикюль из тисненой кожи. В магазине было безлюдно, сумрачно, таинственно даже, и от множества вещей на витринах мерещилось что-то музейное.

До ридикюля я добирался долго и угадал его сразу: вот он, мне нужный! В руках повертел, замком пощелкал, нутро к носу поднес: пахло терпко и как-то, мелькнуло, женственно. Правильный матушке подарок – словно подсказал мне кто-то со стороны.

Ридикюль этот уцелел и недавно под руку мне попался: такой плохонький, жалкий и милый именно этим. Старел, видно, сначала с матушкой, а потом уже и рядом со мной…

В крохотном магазинчике «Головные уборы», где все стены были завешены этими самыми уборами, долго выбирал кепку-восьмиклинку подходящего цвета и взял, наконец, какую-то горчичную. В зеркале себе в ней понравился: и бодренько, и лихо. Потом была «Одежда» и просторная модная вискозная рубашка, синяя в белую полоску. Ярко так представилось, как буду идти рядом с Ириной в солнечный майский день, а рубашка будет пузыриться за спиной под ветерком…

«Спорттовары» поразили обилием не просто знакомых, а родных прямо-таки вещей: лыжи, палки лыжные, коньки отдельно, коньки с ботинками, гири, гантели… Вот именно, что глаза разбегались: так бы и бродил, глазел без конца, все к себе прикидывая. А нужен был рюкзак: непременно с ним, а не с чемоданом хотелось в Тиму появиться – как страннику из дальних краев.

Рюкзак нашелся: совершенно чудесный, небольшой, темно-зеленый, из толстого, приятно грубого на ощупь брезента. А карманы и карманчики, а застежки блестящие, а языки застежек желтые! Самым же лучшим был запах: путешествий, дорог, приключений… Да еще заграничный был рюкзак, польский, первая для меня такая вещь. Он и показал потом себя прекрасно, десятки походов выдержал, с грузом тяжеленным, ни в чем слабинки не дав. Когда же поизносился, состарился, я его все-таки оставил, как ветерана заслуженного и юности свидетеля. Так и висит, есть не просит…

Купил и Ирине подарок: «Дон-Кихота» в суперобложке. И рисунок на книге заранее сделал, по дурашливому какому-то вдохновению: два человечка, держащихся за руки, от них линия косо вверх, а на самом верху крестики могильного такого вида. И подписал: «Дорога жизни». В том смысле, конечно, что мы эту дорогу вдвоем с Ириной дружно и пройдем. Сейчас, вспомнив, и то неловкость ощутил. Какой осел! Это художество ведь и матушка Ирины наверняка увидела, и сестры. Что они подумали, легко можно представить. Хотя… Хотя сейчас вот только мелькнуло: художество-то мое сбылось почти! К восьмидесяти мы с Ириной, держась за руки, уже подходим. И до крестов рукой подать…

* * *

А вот, наконец, и цель долгожданная: Тим, площадь в центре, музыка оглушительная, толпа людская, празднично-пестрая, кипящая движением, говором, смехом. Позднее утро как праздничный подарок: и солнце сияет, и небо сияет, и зелень на земле первая, нежнейшая, сияет тоже…

– Юрка, стой! – бьет кто-то сзади по плечу.

Оборачиваюсь – одноклассник, первый меня на подходе к толпе заметивший. Ни фамилии, ни имени уже и не вспомню, а вот прозвище помнится всю жизнь: Кысюка. Самое странное прозвище, которое вообще слышать пришлось. И не поймешь, какое оно: то ли обидное, то ли ласковое даже.

Долго жмем руки, друг друга оглядывая, и я чувствую с удовлетворением, какая у меня кисть стала сильная, твердая. Станочек помог.

– Ну и морда у тебя, – говорит, наконец, Кысюка. – Хоть щенят бей!

Грубовато, конечно, сказано, но мне понравилось. Польщен даже был: впрок, значит, пошла заводская жизнь и работа…

А вот мелькнуло в толпе что-то неясное, но совсем особенное и заставило вздрогнуть. Рука, платья кусок… Ирина. А вот и вся почти показалась, и я сделал к ней несколько шагов и замер невольно. Потом понял: со стороны на нее захотелось посмотреть после долгой такой разлуки. Ну и посмотрел, и увидел вдруг то, о чем догадывался давно и смутно, но вполне не осознавал. Красавицей она была, вот что! И не только для меня, влюбленного, но вот именно, что для всех. Все это и видели, конечно. Это и восхитило, но и встревожило тут же. Как жила она там, в своем Харькове, в своем институте, красавица моя? Да и моя ли теперь?

Я зашагал к ней решительно, протолкался уже вплотную и, по тому, как вспыхнуло ее вдруг повернутое и приподнятое ко мне лицо, почувствовал с мгновенным облегчением: моя!

– Привет!

– Привет!

Стоим и молчим, в глаза друг другу смотрим. Ну, рукой ее за плечо чуть тронул, сам того не заметив почти. И все. Стоим и молчим. И говорить не надо, лучше смотреть. Тут свой разговор, он и точней, он и глубже. И легче, сам собой идет, без нашего как бы и участия. И далеко уже зашел, а прошла, может, минута всего.

– Привет-привет!

А это сестра Ирины Галя с мужем и маленькой дочкой подошла. Тут уж и разговор общий пошел-поехал, разрастаясь и оживляясь все больше. И от этого мне, да и Ирине, кажется, и свободнее, и легче. Но и скучней. Нам бы вновь вдвоем постоять, помолчать, посмотреть друг на друга…

Кончается тем, что нам дают девочку Наташу, чтобы мы ее к бабушке, матери Гали и Ирины, отвели. Смысл такого похода меня не интересует совершенно. Мне лишь бы с Ириной быть. И девчушка не помеха, славная такая, живая. Да и сбудем же мы ее в конце концов с рук…

Идти далеко, через добрую половину Тима, потом по крутой горе, по тропе широкой вниз, к речке и мосту, а потом еще и по сельской улице. Я несу Наташу то на одном плече, то на другом, то на «закорках», и это ей, похоже, нравится. Ей года три, она легонькая и говорит почти без умолку. Приятно нам с ней: и между собой можно поговорить накоротке, на ходу, кусочками, что делает разговор особенно непринужденным, и с Наташей словом перекинуться.

Хорошо идти: и солнце, и тепло, и ветерок новую мою рубашку за спиной пузырем надувает, как помечталось при ее покупке.

Я устаю Наташу нести, пробежаться ее пускаю, и она делает это вполне умело, ноги так и мельтешат…

Тим кончился, проходим стадион футбольный с одними только воротами, а дальше даль дальняя километров на пять, до Липового леса. И сельская улица отсюда, как на ладони, и дом Ирины, совсем для меня особенный, с высоким крыльцом, с навесом над ним, с голубым, ярким на солнце коридором. Сколько раз за два года я вот так вот его видел вдруг, чуть волнуясь даже. Пусть не Ирина, но ведь дом-то ее!

Медленно спускаемся к речке и мосту, отдыхаем, стоим у перил, глядя на воду. И я думаю, чувствую вдруг, держа руку на пушистой теплой голове Наташи, что она ведь родная племянница Ирины. И еще думаю вслед, что и у нас с ней может быть когда-нибудь ребенок. А почему нет? Пусть парень будет, но девица тоже годится…

А когда совсем уж дом Ирины был близок, я почувствовал, что эта прогулка с Наташей как-то сильно и странно сблизила нас, породнила как бы…

* * *

Вечером сидели вдвоем высоко над речкой, на земляном уступе, удобном, как диван. Речка тускло поблескивала и поплескивала в сумерках, за ней ивняк приречный шел, а дальше и Ирины дом угадывался. За спиной было кладбище. Хорошее безлюдное местечко, «наше», обжитое уже за два года. Я и рисунок свой дурацкий на книге, Ирине подаренной, сделал, кладбище это вдруг вспомнив, скорей всего…

Говорили мало, так, кое-что из ее харьковской и моей воронежской жизни. Обнимались в основном, как и быть должно. Удивительное в своем постоянстве тяготение друг к другу у нас оказалось, продержавшееся почти без заминок и сбоев всю долгую-долгую жизнь. Даже ссоры крупные его не гасили по-настоящему. Теперь нечто подобное называют «химией», и мне это не по нраву. Грубо и примитивно. Чудо это по сугубой избранности, прочности и долголетию. Бог дал…

Я был настойчив, а Ирина придерживала меня как-то очень мягко, но непреклонно. И я смирялся с некоторым даже удовлетворением и пониманием, что это правильно, как и следует быть. А понимание было в том, что надо ее, Ирину мою, беречь. Для кого? А для самого себя…

Много лет спустя прочитал у Твардовского: «Смерть грохочет в перепонках, и далек, далек, далек вечер тот и та девчонка, что любил ты и берег». Вот и тут, уверен, тот же самый смысл: для себя и берег. А она должна была беречь себя для него, так выходило… Выходило-выходило, да и ушло, кажется, из жизни совсем и навсегда. Или вдруг еще живет-держится у кого-то?

Поздняя луна начинает проступать сквозь хмарь туманную, и я провожаю Ирину до дома. У крыльца стоим, греясь общим теплом, пока она не начинает отстраняться мягко. Я отпускаю ее, наконец, и разрыв так ощутим, слышен почти…

Луна прояснилась, и можно уже бежать по улице короткой, по дощатому мосту, а потом по извилистой широкой тропе вверх, чувствуя, как ощутимо теплеет и подсыхает воздух…

Второй, прощальный уже, вечер прошел примерно так же, как и первый. Только вот мысль о том, что он прощальный, мелькала порой, и от этого нехорошо щемило сердце. И догадка являлась смутная, что все у нас с Ириной не к концу идет, а, может быть, только начинается по-настоящему. И непонятно было, почему так, ведь и по городам разным жить мы разъехались, и встречаться будем редко теперь. Было в этой догадке что-то от чувства судьбы, выбора какого-то высшего, который не изменить…

* * *

Перед самым моим отъездом матушка сказала, что хорошо бы мне работу свою заводскую бросить, вернуться домой, чтобы тут и готовиться спокойно и без помех к поступлению в институт. Я был прямо-таки поражен простотой и резонностью этой мысли и тем, что она мне самому почему-то никогда не приходила в голову. Да и вообще, зачем нужен мне был и завод, и сам Воронеж? Работал бы себе тем же токарем в мастерских при МТС. Ну, тут все-таки был резон: стыдно, позорно как-то казалось остаться дома. Каким-то обсевком в поле себя бы чувствовал. А вот теперь нет, теперь я, чтобы к экзаменам вступительным готовиться, могу и дома остаться, на два всего-то месяца. В поступлении же не сомневался, даже мысли о неудаче не допускал. Генка же, когда я ему, приехав, план свой поведал, отказался решительно, и никакие доводы мои на него не подействовали. Он даже обсуждать такое не хотел: нет, и все!

Смысл и причина такого отказа мне так до конца и не прояснились. Ведь на прежнюю работу всегда можно было вернуться, если уж на то пошло. И в ту же каморку, к Сергею Сергеевичу Косякову, вселиться. Одно только мне представлялось вероятным: не хотел он под мою дудку плясать. Сюда за мной приехал – и отсюда, выходит, точно так же уедет? Не очень весомой была такая причина, но чем-то и уважительной. Самостоятельность свою человек защищал…

Съездили мы с Генкой и в институт, посмотреть толком, внутри походить, если пустят. И узнали там новость, весьма для нас неприятную. Вышло постановление, что абитуриенты, имеющие двухлетний стаж работы, будут приниматься в институт в первую очередь, опережая всех остальных. Это обещало существенное увеличение конкурса, и так немалого в прошлом году. И еще, уже только для меня: медалисты будут теперь поступать на общих основаниях. Тут-то я и почесал в затылке. Разница выходила большая: четыре экзамена вместо собеседования всего-навсего. Утешился, впрочем, довольно быстро: четыре, так четыре. Даже азарт, спортивному сродни, появился. Выше планка, а я и ее возьму!

* * *

Надо было с завода увольняться. Сначала заявление подать, а потом две недели по закону еще отработать. Отрабатывал я их в настроении веселом, легком. А в последний день вдруг почувствовал, что расставаться с заводом навсегда мне вдруг стало жаль. И все неприятное, тяжелое, что было для меня за время работы, неожиданно повернулось иной, обратной как бы, стороной. Тяжело, но ведь и интересно, свежо, ново…

Прошелся, праздно уже, по территории заводской с этим сожалением, пусть и легким, но несомненным. В свой цех зашел, и чем-то уже близким, родственным на меня пахнуло. С людьми знакомыми попрощался. И тут, конечно, Николай, учитель и наставник мой по делу токарному, резче всех запомнился. Тиснул руку до боли и сказал особенно как-то напористо и твердо: «Давай не робей, жми до горы!»

Вообще же говоря, наша жизнь заводская, когда ее вспоминаешь, чем-то похожа была на то, как в тимской нашей ребячьей гурьбе большие пацаны маленьких плавать учили. Выбирали удобное место на берегу речки, чтобы в случае нужды помочь можно было, ловили какого-нибудь подходящего мальца, плавать уже понемногу пытавшегося, хватали за руки-ноги, раскачивали широко – и в воду, на глубину, бросали. А потом смотрели, как он, с лицом совершенно безумным от страха, барахтался, понемногу на мелкое место выбираясь. И ведь помогало! Через день-другой, глядишь, уже плывет малец самостоятельно, «по-собачьи» руками загребая. И рожица у него такая счастливая…

А когда дома с Генкой прощался, уезжая в Тим, то такое сочувствие острое к нему испытал! И чувство вины шевельнулось. Приехали вместе, а теперь остается он один. Умом я вины своей не находил, а душа свое говорила: виноват… И эта вина так на мне и осталась. И Генки давно нет на свете – а вина все жива…

Потом, через много лет, когда приходилось бывать на заводах, все заводское, хоть и сильно уже отличавшееся от того давнего, юношеского, все равно отзывалось в душе горько-сладкой такой болью. И в цехах, с людьми их, запахами и звуками, и в столовых заводских особенно. Иные по виду они были, и еда была иной, но в глубине, в основе своей, все той же. Из зимы, такой давней, из столовой нашей, такой затрапезной и такой любимой. И бег к ней азартный, наперегонки в обеденный перерыв вспоминался как бывший позавчера…

Постоял через много-много лет и около дома-домика, в котором жили с Генкой. Ни в улице, ни в домике совершенно ничего не изменилось. Даже калитка, казалось, была та самая, которую я закрыл за собой перед встречей с маневровым паровозом. Может, и в комнатушке нашей вместо пола дощатого по-прежнему щебенка? Это мелькнуло в шутку, а чуть и всерьез… Очень хотелось зайти, но не зашел. Мертвых с кладбища не носят – есть такая поговорка.

* * *

Два месяца в Тиму, которые были у меня для подготовки к вступительным в институт экзаменам, удались чудесно. Я быстро вошел в хорошо уже освоенный раньше метод полного погружения в учебу с головой и со всеми потрохами. И зажил совершенно особенной, напряженно-интересной жизнью. Это было похоже на освоение хоть уже и не нового, но не до конца, не до самого дна изученного пространства.

Готовился по билетам и в каждый новый билет входил, как в комнату знакомую, чтобы теперь рассмотреть, изучить, освоить ее до мелочей. Так что если бы она вдруг оказалась темной, то можно было бы свободно ходить по ней на ощупь, по запаху и даже – как-то – по вкусу.

Оказалось, к счастью, что помню я из школьной экзаменационной программы очень многое, едва ли не все. Интересно было, прочитав вопрос из билета, посидеть тихо и спокойно, терпеливо ожидая, как в памяти, из темной ее глубины, начинает всплывать ответ, медленно, разрозненными и затуманенными сначала кусками, которые становились все ясней, все определенней, тянулись как-то друг к другу, формируя без моего, вроде бы, даже и участия ответ. Сначала он был рыхлым, размытым по краям, но понемногу обозначался все четче.

А вот уже и отвечать на вопрос можно было, и я то про себя, то вслух проговаривал ответ снова и снова, добиваясь возможной ясности и полноты. Случались, и нередко, провалы и пустоты, которые приходилось заполнять, обращаться к учебнику или к своим же записям, сделанным год назад.

Вот так я и работал с каждым вопросом до тех пор, пока ответ не выстраивался в памяти ясно, полно и даже, казалось, стройно. Иногда задавал сам себе дополнительные вопросы, с эдакой хитрецой, подковыркой, и отвечал уверенно и на них. Вполне отработанным ответ воспринимался, когда я знал, чувствовал его полноту. Вопрос как-то сближался, сливался с ответом, и это общее пространство просматривалось насквозь. Вдоль и поперек, как говорится…

Занимался я за столом, покрытым белой с узорами скатертью, а иногда, в жаркие особенно дни, забирался и под стол, там казалось прохладнее. И детство (раннее, конечно) хоть на миг вспоминалось и даже чувствовалось: такое безмерно далекое…

Однажды лежу под столом на животе, учебник читаю и вдруг, подняв глаза, вижу прямо перед собой, впритык почти, загорелые женские ноги. Ага, Галя Заремба зашла, квартирантка, жившая у нас в доме, пока я в Воронеже пребывал. Недолго думая, я и цапнул ее за лодыжки. Раздался визг нечеловеческой какой-то силы и дикости…

А Галя чудесная была девица, на два года раньше меня школу кончила и работала кем-то в нашей районной больнице. Мы с ней и подружились, вполне как-то бесполо, как брат с сестрой. Была она высокой, смуглой, худой, угловатой. Стоит как-то перед зеркалом в дверце шифоньера и внимательно себя рассматривает. Наконец говорит горестно, хлопнув себя ладонями по бедрам:

– Эх, на окорочка бы добавить!

Я хохотал до упаду, то есть буквально по полу катался. И вот до сих эти ее «окорочка» помню. Где-то она теперь, Галя Заремба? И с «окорочками» как у нее дела?

Учебная работа моя продолжалась часа четыре, после чего я бежал на пруд. В этом году его заполнили водой, починив наконец плотину, когда трава по берегам речки, на лугу огромная стояла, в полный свой рост и силу. Вода была чистейшая, и казалось странно, диковато как-то нырять и плыть потом среди высокой густой травы. Джунгли заморские мерещились из фильма «Тарзан»…

Долгое такое плавание чудесно освежало не только тело, но и душу. Казалось, что ты путешествие далекое нежданно-негаданно совершил.

Потом я обедал с матушкой, совершенно счастливой оттого, что все пятигорско-воронежские ужасы кончились и я, наконец, вот он, рукой подать…

После большой еды спал часок, потом еще немного учебой занимался, а там шло уже время вечернее, прогулка в парк, к танцплощадке, где можно было посидеть на лавочке, на людей посмотреть, музыку послушать. Зайти же на саму танцплощадку, да еще и потанцевать, мне и в голову не приходило. Уж очень чуждым это было той жизни аскетически-рабочей, которой в эту пору жил. Да и людей я по возможности сторонился, мешали они настроенности моей целевой. И расспросы их были порой несносны: что, да как, да почему? Например: под поезд попал, а цел вроде бы… Как же это?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации