Текст книги "Детство Понтия Пилата. Трудный вторник"
Автор книги: Юрий Вяземский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Послали за мной Бетану, а не Олиспу, и уже по одному этому я понял, что предстоит нечто важное. Тем более что Лусена встречала меня еще на улице и, вопреки обыкновению, не обняла и не поцеловала, а тоном довольно суровым приказала: «Ни на шаг от меня не отходи. Всё время будь рядом».
Привела меня в атриум и, держа за руку, постучала в запертую дверь спальни: «Мальчик пришел». – «Вот и славно, – раздался из-за двери веселый голос отца. – Пусть подождет меня возле бассейна. Я сейчас выйду». – «Хорошо», – послушно ответила Лусена, но вместо того, чтобы отпустить меня и оставить в атриуме, еще крепче сжала мою руку и повлекла за собой в кухню.
На кухне никого не было. Лусена усадила меня на табурет, а сама взяла длинный и острый нож и стала резать овощи. Сначала она резала огурцы.
Через некоторое время на кухню вошла Олиспа и радостно объявила: «Луций! Отец ждет тебя в атриуме!» Но не успел я вскочить с табурета, как Лусена с силой надавила мне на плечо и шепотом скомандовала: «Сиди!» И, перестав резать огурцы, стала резать брюкву. А удивленная Олиспа удалилась из кухни.
Еще через некоторое время в кухню заглянул отец и, подмигнув мне, заговорщически произнес: «Выйди, сынок. Есть разговор». И тут же скрылся за перегородкой. Но едва я попытался подняться, Лусена еще сильнее притиснула меня к табурету. А потом отодвинула в сторону брюкву и принялась резать репу.
Когда отец во второй раз появился на кухне, лицо у него было словно каменное, а глаза сверкали то ли от гнева, то ли от радости. «Я долго буду ждать его?!» – воскликнул отец. Лусена ему не ответила. Репа, которую она теперь резала, была очень твердой и жесткой. Поэтому Лусена взяла другой нож, более короткий, но еще более острый, чем тот, которым она резала брюкву и огурцы.
«Я долго буду ждать?» – не так громко, как прежде, но глухо и тяжело повторил отец и сделал шаг ко мне. А Лусена вдруг кинула нож и схватила тяжелую сковороду, в которой обычно жарили крупные куски мяса.
«Я долго буду…» – теперь уже стиснув зубы, не то прошипел, не то простонал отец и еще один шаг сделал. И тут Лусена, уронив на пол сковороду, сдернула меня за шкирку с табурета, отбросила себе за спину и, обеими руками схватив тяжелый табурет, словно легонькую игрушку подняла у себя над головой, шагнула навстречу отцу и закричала…
В жизни своей не слышал подобного крика! Но описать его ни за что не сумею. И ни одному, даже самому великому поэту, боюсь, было бы не под силу! Гомер божественно описал, как страшно кричал Ахилл, узнав о гибели Патрокла. Дикие крики варваров прекрасно изобразил твой любимец Вергилий… Но тут было иное, Луций. Тут не просто ноги прирастали к земле, кровь стыла в жилах и дыхание в груди перехватывало. Эта ласковая и покорная женщина совершенно неожиданно закричала так дико, так яростно, нутряно, оглушительно, нечеловечески… Нет, ни за что не опишу и до конца своих дней никогда не забуду, как она тогда закричала!
Что было дальше, не помню. Потому что оглох и ослеп от этого крика. А когда чувства вернулись ко мне, отец уже убежал из дома, а мы с Лусеной сидели на полу на кухне, она меня душно обнимала, жарко прижимала к себе и яростно шептала мне на ухо: «Запомни! Он страшно болен! Он не хотел! Пойми! Ему больно и страшно! Я тебя никому не отдам! Я люблю его! Пойми и забудь! Ни тебя, ни его никому не дам в обиду!..» Она сама теперь была словно в бреду, бывшая рабыня Лусена, мачеха и мама моя.
VII. Три дня отец не появлялся дома и три дня безумствовал. В первый день ускакал в горы и лишь вечером вернулся на конюшню, без коня, изодранный и окровавленный. Домой не пошел, а спать улегся прямо в деннике, подложив под голову чепрак и накрывшись попоной. Конюхам на их осторожные вопросы о том, а где же любимая лошадь Марка Пилата, объяснил, радостно и безмятежно улыбаясь: «Подлые люди не дали как следует похоронить мое солнышко. Должен же я хоть жертву ей принести».
На следующее утро отец проснулся, но из денника не пожелал выходить. И тогда позвали легионного доктора. Увидев его, отец злобно ухмыльнулся и сказал: «Ну вот, пришел, наконец. Это ты, мерзавец, скрывал у себя гаденыша?» Доктор не успел ответить, но поторопился выскочить из денника и спрятаться за спиной конюхов, потому что в следующее мгновение отец выбежал в проход, бросился к выставленному оружию и, схватив тяжелое и длинное копье, намеревался пронзить им доктора… Отца, разумеется, скрутили, связали и, по распоряжению доктора, несколько раз облили холодной водой. Мокрого и связанного заперли в деннике и поручили присмотру Воката, армейского раба Марка Пилата. Тот почти сразу же развязал отца, переодел в сухую одежду, но из денника не выпустил, и оба они ночевали на конюшне.
На следующее утро произошло событие, о котором особенно подробно рассказывали. Проснувшись, отец стал жаловаться Вокату:
«Представляешь, девочка моя умерла, а этот живет на свете, и ничего ему не делается» – и эдак несколько раз повторил на разные лады.
Вокат сперва молчал, а потом возразил:
«Нехорошо говоришь, хозяин. Боги услышат и накажут тебя».
Отец оскалился и, размахнувшись, ударил Воката по лицу. Вокат опрокинулся навзничь. Конюхи собирались вмешаться, но Вокат, вскочив на ноги, попросил их:
«Не трогайте! Пусть выговорится до конца!»
И тогда отец яростно закричал на всю конюшню:
«Я знаю, это он ее убил! Он всегда хотел, чтобы она умерла! Это он во всем виноват, выродок Вибии!..» (Напоминаю, что Вибией звали мою природную мать, из ветви Нарбонских Понтиев Гиртулеев.)
Вокат же закричал ему в ответ:
«Ты бред несешь! Твой сын ни в чем не виновен! Ты выжил из ума, сумасшедший идиот!»
Отец тогда снова повалил Воката на землю и стал хлестать поводьями.
«Я убью его! – рычал отец. – Я принесу его в жертву! Пусть боги подавятся! Он не должен жить, раз она умерла!»
«Сперва ты меня убей! Меня принеси в жертву!» – стонал с земли бедный Вокат, которого отец теперь уже бил ногами. Конюхи не вмешивались, потому что, говорю, Вокат запретил им трогать Марка Пилата.
Жестоко избив раба, отец, однако, угомонился, ушел с конюшни, и три дня его никто не видел. Вокат же, когда его подняли с земли и оказали первую помощь, радостно улыбался окровавленным ртом и бормотал:
«Ну всё! Теперь, кажется, кончилось!.. Только никому не говорите! Чтоб ни единая душа!.. Теперь, я уверен, пошло на поправку!.. Никому, умоляю!»
Но разве возможно удержать в тайне такое событие?! В гарнизоне, в котором давно уже не воевали и никаких особых происшествий не случалось. В маленьком провинциальном городке! Тем более, когда об избиении Воката стало известно Бетане (ты помнишь, она неровно дышала к армейскому рабу /см. 2.XXII). Бетана эта сбегала в лагерь, выведала и выспросила все подробности, а потом вернулась домой и всё мне в деталях пересказала, особенно смакуя слова, которые отец выкрикивал в мой адрес… Сам по себе открылся шкафчик, и ключика никакого мне не понадобилось.
Ты скажешь, наверное, что лучше мне было бы не слышать и не знать всего этого. Но, видишь ли, Луций, я уже тогда, в детстве своем, высоко ценил точную и правдивую информацию, радуясь даже самым печальным и грустным сведениям, если они проясняли картину и помогали исследованию. В любом случае, Бетане я был благодарен за ее злобные откровения.
VIII. На отца я тоже, представь себе, не обиделся. По многим причинам. Во-первых, Лусена объяснила мне, что он вне себя, что он болен, и сам я видел, как он тяжко страдает. Во-вторых, его весь легион и весь город жалел; хотя, честно говоря, я тогда не совсем понимал, почему люди жалели главным образом отца, а, скажем, не Лусену, которая тоже потеряла ребенка, не меня, которого так сильно не любили, что даже хотели убить…
Наконец, частично отец был прав. Я, разумеется, не желал и не мог желать смерти моей сестренке, этому цветочку, этому светлому и радостному созданию. Но, помнишь, отец споткнулся именно тогда, когда я вышел во двор, и он на меня посмотрел? И, конечно же, боги проявили, мягко говоря, крайнее пренебрежение к Примуле, а меня, «гаденыша», уже трижды к тому времени выделили и защитили. Первый раз – помнишь? – когда служанка зачем-то передвинула мою кроватку, и именно в то место, где она до этого стояла, обрушилась потолочная балка /см. 2.X/. Второй раз, о котором я еще не вспоминал, я подавился вишневой косточкой и не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть уже терял сознание, но тут меня толкнула в спину соседская свинья, непонятно каким образом забредшая к нам во двор, – я упал ничком, и косточка из меня выскочила. Третий раз – вот теперь, благодаря таинственному предчувствию и страшному крику Лусены… То есть, с одной стороны, ненужный и злосчастный любимчик богов, а с другой – драгоценное солнышко, которое взяли и невинно угробили, в присутствии гаденыша и, можно сказать, руками самого обожателя!..
Но хватит об этом!..
IX. Еще три дня отец где-то скрывался. Затем у кого-то привел себя в порядок: вымылся, переоделся. И совершенно здоровым, спокойным и вменяемым придя домой, собрал всех в атриуме и коротко объявил, что по его просьбе его переводят служить в другое место, что дом он уже продал и что уже на следующий день мы должны его освободить. Помню, что Лусена ни слова ему не сказала, ласково посмотрела на отца, грустно улыбнулась мне и пошла собирать вещи.
Действительно, на следующий день мы с Лусеной и в сопровождении десятка легковооруженных солдат с первыми багажными подводами выехали в направлении Астурики Августа. Отец еще на несколько дней задержался в Леоне.
Вместе с нами отправились Вокат и Олиспа; Бетану отец продал одному из соседей, якобы затем, чтобы она оставалась в Леоне и ухаживала за могилкой Примулы Пилаты.
Когда мы выезжали из Леона, отец молча шел за обозом. Но возле моста через реку жестом приказал телегам остановиться. Сперва обнял и прижал к себе Воката. Затем поцеловал меня, бережно и робко, словно боялся ко мне прикоснуться. А после встал на колени перед Лусеной и лоб свой прижал к складкам ее черного плаща. И тут же повернулся и быстро зашагал, почти побежал в сторону города… Никогда не забуду этой сцены, потому что ни разу, ни до ни после, я не видел, чтобы мой отец, Марк Понтий Пилат, обнимал раба, целовал своего сына или стоял на коленях перед женой своей, тартессийкой Лусеной…
Тронувшись в путь, мы некоторое время даже не знали, куда направляемся. И лишь в Салмантике нас нагнал гонец, который объявил, что мы движемся в Кордубу.
X. До сих пор не могу понять, почему в Кордубу переехали. Как ты знаешь, на юге Испании не было ни одного легиона, потому что все они стояли на севере, в Тарраконской провинции: два в Астурии и один в Кантабрии. Воинские отряды – главным образом вспомогательные и легковооруженные – были, конечно, размещены в некоторых городах Бетики и Лузитании. Но когорты и алы располагались в Новом Карфагене, Гиспале и в Олисипоне. А в Кордубе квартировались две неполные манипулы и три кавалерийские турмы. И именно третью, самую разношерстную, получил под свое командование мой отец – Марк Пилат, который в Леоне командовал правой передней турмой, то есть в регулярной легионной кавалерии из трехсот всадников был, по сути дела, вторым человеком после префекта конницы! Неужто нельзя было получить назначение в какое-то более достойное и интересное место?…
Резко раздернулась занавеска, и в мои покои ворвался разгневанный Эпикур.
– Что хочешь со мной делай! Распни меня в пятницу на кресте вместе с разбойниками! Но свинства я больше не стану терпеть! Сейчас же уберу со стола! Я стою и вижу, как мухи сотнями, тысячами летят в залу! Что хочешь со мной делай! – выкрикивал наглый раб. И тут же принялся убирать со стола.
Ну что тут поделаешь? Сам распустил рабов. Эпикура – в особенности.
Придется прервать размышления…
Но ненадолго – Эпикур всё делает очень ловко и быстро…
Но сколько можно выкрикивать про мух и про то, что он ничего не боится? Когда я его хоть пальцем тронул?…
Но вот, кажется, всё забрал и ушел. Хвала Фортуне и Аполлону!
Так, значит, в Кордубу переехали… И я уже признался тебе, что не понимаю, почему в Кордубу. А раз не понимаю, раз не могу, как ты любишь выражаться, усмотреть никакого логического основания и никакой зримой причины, стало быть, Фортуна так распорядилась… Я знаю, что ты теперь укоризненно относишься к Фортуне… И все же настаиваю: ей, Фортуне, захотелось и понадобилось, чтобы мы с тобой встретились. Потому что именно в Кордубе жил ты – милый мой Луций!
XI. Не стану вспоминать и описывать, как мы обосновались на новом месте, – ты бывал у нас дома и видел наше хозяйство. Опишу лишь ту школу, в которую я впервые пошел и в которой три года проучился до встречи с тобой.
Школа находилась в двух шагах от нашего нового дома, в конце улицы, на левом берегу Бетиса, в двух стадиях вверх по течению от моста. Никто меня туда, естественно, не провожал. Сам бегал по утрам, к полудню возвращался на завтрак и снова шел в школу.
Примитивный был лудус. Держал его грек по происхождению, галльский вольноотпущенник, к тому же недавно обретший свободу. Снятое им под школу здание когда-то служило овощной лавкой и, как мне казалось, продолжало пахнуть овощами, особенно – артишоками. Окон в помещении не было. Вход был узким и двери не имел, на ночь запираясь деревянной решеткой. Стены были голыми и обшарпанными. Никаких, разумеется, подмостков и никакой кафедры для магистра луди, то есть для единственного нашего учителя; он восседал на табурете, а мы располагались вокруг него на тростниковых циновках. Писали на коленях, грубыми деревянными стилями, на шершавых табличках, покрытых слишком тонким слоем воска и даже не скрепленных между собой. Зимой мы часто дрожали от холода, осенью и весной зябли от сырости, а летом, когда не было дождя, учитель почти всегда выводил нас из помещения, рассаживал на берегу Бетиса и давал нам уроки, так сказать, на свежем воздухе, за что мы ему были весьма благодарны.
Та еще была школа, и то еще было обучение. Обычно детям сначала рассказывают сказки и басни, затем начинают знакомить с мифологией, потом – с римской историей и лишь после этого начинают заучивать особенно важные и назидательные законы. У нас же всё проистекало как раз в обратном порядке. Начинали с заучивания законов Двенадцати таблиц и чуть ли не полгода на это тратили, бесконечное число раз повторяя за учителем древние и дремучие тексты, которые не каждый сенатор знает и лишь немногие искусники могут процитировать без запинки. Затем еще полгода декламировали, распевали в такт и со слуха зазубривали нравоучительные изречения, которые греки называют «хриями», ну, скажем: «Мера лучше всего», «Отца надо уважать», «Будь здоров и телом и душой», «Будь любослух, а не многослов», «Лучше быть ученым, чем неучем», «Добродетели – свой, пороку – чужой»… До сих пор до бесконечности могу цитировать, потому что наш злосчастный магистр луди заставил нас тогда заучить не менее двухсот похожих высказываний, добрую половину из которых мы, маленькие дети, не понимали и не могли понять. Ну, например: «Бесчестная прибыль обличает бесчестную натуру», или «Лелей благочестие», или «Жену бери из ровни», или «За вином слуг не наказывай, не то решат, что ты бесчинствуешь во хмелю»… Как я теперь понимаю, то были «Изречения Семи мудрецов» из собрания Деметрия Фалерского, которые наш учитель на свой страх и риск с греческого перевел на латынь…
На второй год обучения, помимо законов и изречений, преподносили исторические анекдоты, которые мы еще менее понимали, так как учитель нас потчевал ими, во-первых, без всякой системы, во-вторых, из Тита Ливия и трудным его языком, в-третьих, даже не пытаясь представлять новых героев и комментировать древние обычаи, названия и реалии.
Лишь в начале третьего года ученики узнавали, кто такой Геркулес. И только к концу этого третьего года удалось услышать о том, что семь с лишним веков назад некий Ромул, оказывается, основал на берегу Тибра город по имени Рим.
Читать, писать и считать нас тоже, конечно, учили. Но тоже как-то по-дурацки. Первый год мы только считали: сначала громко распевали за учителем: один да один – два, два да один – три, три да один – четыре и так далее; лишь через три месяца мы стали считать по пальцам, а еще через три месяца – на единственных счетах, которые приносил с собой учитель; при этом никаких арифметических записей мы не делали. На второй год сначала долго и нудно учились называть отдельные буквы алфавита, потом складывали их по слогам, затем разбирали целые слова и, наконец, пытались читать связные предложения, например: «Удовольствие обуздывай», или «Не махай рукой, ибо это от безумия», или «Большинство людей дурны». Лишь в начале третьего года раздавали таблички и учили писать…
Я для того это сейчас вспоминаю, чтобы на всякий случай напомнить тебе, Луций, насколько мое первоначальное образование отличалось от твоего детского образования и воспитания!
XII. Учитель у нас, повторяю, был один. Но групп несколько – сообразно не только возрасту, но и способностям. А память у меня, как ты знаешь, была великолепная: достаточно мне было всего один раз услышать, как я уже твердо знал наизусть. Так что в первой группе, «группе законов и счета», я, в отличие от своих сверстников-семилеток, пребывал не год, а только полгода, после чего был переведен учителем к восьмилеткам, в «группу истории и чтения». Там я тоже проучился не более полугода, и, едва мне исполнилось восемь лет, был направлен в группу девятилеток, «группу письма и мифологии». И скоро у меня возникли трудности, которые я, кстати, давно уже предвидел и ожидал.
При обучении письму наш учитель сперва брал ученика за руку и водил ею по дощечке. Лишь через некоторое время учитель давал образцы-прорези, с помощью которых разрешал ученикам самостоятельно писать буквы. Так вот, еще в предшествующем году, когда в школе мы только читали, дома, на песке, я уже стал чертить буквы и так навострился, что когда мы официально начали писать, учитель лишь несколько раз провел моей рукой и тут же заявил, что я в его руководстве не нуждаюсь, потому что буквы у меня получаются правильные и красивые. Очень скоро он не только объявил меня лучшим учеником среди девятилеток, но часто направлял меня руководить обучением восьмилеток и семилеток, то есть в первую и во вторую группы, поскольку законы и изречения мудрецов я знал назубок и декламировал их ничуть не хуже учителя, так же протяжно, четко, торжественно, заунывно.
Если ты не заметил, то я теперь признаюсь тебе: помимо замечательной памяти, я уже в школе открыл в себе еще одну способность: я умел подражать людям, перенимая их движения, копируя их голоса и манеру произносить слова; теперь это принято называть актерскими способностями.
Вот тут-то и возникло затруднение. Дело в том, что в моей группе был уже «лучший ученик», который, как потом выяснилось, с первого года обучения был выделен и приближен учителем: первым распевал закон или декламировал изречение, первым считал на пальцах или на счетах, а со второго года был поставлен репетитором и помощником учителя среди начинающих семилеток. А тут вдруг я свалился на его голову и потеснил на второе место.
Звали этого мальчика Спурий, и был он на год меня старше и на полголовы выше ростом. И как-то раз, когда я вышел из школы, этот Спурий предложил мне искупаться в реке. И хотя, ввиду поздней осени и холодной погоды, я от купания решительно отказался, Спурий не менее решительно столкнул меня в воду и, вооружившись палкой, не давал мне выйти на берег, пока я не продекламировал десять законов и десять изречений мудрецов, причем особенно ему понравилось знаменитое изречение спартанца Хилона «Старшего уважай», и Спурий несколько раз просил меня на разные лады пропеть ему из реки эту древнюю мудрость, искренне восхищаясь моей памятью и моим звонким голосом.
Другой на моем месте, наверно бы, оскорбился и пожаловался учителю. Но мне сама ситуация показалась занятной и достойной исследования. На следующий день, когда учитель велел мне написать какое-нибудь изречение, чтобы другие ученики копировали и упражнялись, я написал «Старшего уважай». Учитель одобрил мой выбор, но велел стереть и еще раз написать, потому что это важное изречение я начертал неровно и коряво. Я второй раз написал, но еще хуже и небрежнее первого. «Наш Луций сегодня не в духе, – сказал учитель. – Попросим тогда Спурия».
В тот вечер, когда мы вышли из школы, я спросил Спурия:
«Опять будем купаться?»
«Сегодня не будем», – усмехнулся тот и пошел домой.
Каждый следующий день я все хуже писал, стал запинаться в цитировании законов и несколько самых известных изречений напрочь запамятовал. Учитель сначала удивлялся, а потом стал досадовать на меня. И каждый раз после школы я спрашивал Спурия: «Купаться не будем?» А тот довольно усмехался и отнекивался. Однажды он даже дружески похлопал меня по плечу и наставительно изрек: «Молодец! Хорошо освоил изречение».
Учитель тем временем снова приблизил к себе Спурия, а меня отсадил в дальний угол.
И вот однажды, когда учитель велел Спурию начертать на таблице изречение родосца Клеобула «Силой не делай ничего», я высунулся из своего угла и предложил: «Можно я тоже попробую, а ты учитель решишь, кто из нас лучше пишет». Учитель обрадовался и тут же разрешил. А когда сравнили наши надписи, то все воскликнули: «У Луция Пилата лучше вышло». Учитель же, видимо, что-то заподозрил, но ничего не сказал и лишь погрозил мне линейкой.
В тот день после уроков Спурий сам подошел ко мне и объявил:
«Сегодня будем долго купаться».
Но тут за моей спиной возник наш одногруппник, Аппий Нумерий, которому было уже одиннадцать лет и который на полторы головы был выше меня и на целую голову – Спурия.
«Ты что, хочешь искупаться?» – спросил меня этот Аппий.
«Нет. Холодно, – ответил я. – Но Спурий настаивает».
«Ну, пусть сам и плещется», – сказал Аппий и с такой силой пихнул Спурия, что тот слетел с обрыва и рухнул в воду.
А мы с Аппием Нумерием вернулись в школу, потому что накануне я обещал ему каждый вечер после уроков тренировать его в чтении и чистописании; родители обещали подарить ему три динария, если он будет лучше учиться и с предпоследнего места в классе переберется хотя бы на среднее.
XIII. Нет, Луций, свою медленно и постепенно нарождающуюся Систему я еще не превратил в оборонительное, а тем более – в наступательное оружие. Я лишь приглядывался к окружающему меня миру людей и делал выводы; вернее, эти выводы-правила словно сами собой приходили ко мне откуда-то сверху, а я лишь брал их и укладывал в сундук памяти, в котором, чтобы они не перепутались, мне раз за разом приходилось сооружать некоторые как бы перегородки и организовывать систематические отделения.
И прежде всего я понял, что мне нужен Учитель, но наш школьный учитель ничему, кроме грамоты и счета, меня не в состоянии научить, стало быть, на роль Учителя никак не подходит. Однако удобно и выгодно быть у него в любимчиках и, значит, надо учиться тому непонятному и ненужному, чем он тебя учит.
Потом мне сверху (или сбоку, снизу) подсказали, что одной поддержки учителя, этого «школьного царя», недостаточно, потому что помимо «царя» есть еще и «народ», и среди этого народа у тебя могут быть не только друзья, но и враги, и, если ты проявляешь свои способности, врагов, по правилам жизни, будет, пожалуй, больше, чем друзей. И этим врагам, если они сильнее тебя, проще, конечно, подчиняться и уступать, однако лишь до той черты, за которой ты можешь лишиться милостей царя и учителя.
Еще я понял, что не только взрослым людям, но и маленькому человеку необходим «патрон», радетель и покровитель среди народа, который от врагов тебя защитит и перед царем не станет позорить. И вот, словно само собой, патрон был найден, враг устранен и милости царя возвращены.
Повторю: словно само собой. Потому что вся эта комбинация, которую я только что вспомнил и описал, не вычислялась и не рассчитывалась заранее, а сложилась, так сказать, в ходе эксперимента: я лишь наблюдал, исследовал, попробовал сначала так, потом эдак, и вот импровизационно получился как бы спланированный маневр.
XIV. Более трех лет я учился в этой школе: с семи и почти до одиннадцати. А потом меня перевели к вам. Дело было так:
Однажды отец усадил меня напротив себя и принялся спрашивать, чему я в школе научился. Я радостно стал декламировать ему нравственные изречения. А он, избегая смотреть мне в глаза, досадливо морщился, а потом грустно вздохнул: «Ну, и кому это надо?» Я тотчас прекратил декламацию изречений и перешел к цитированию законов Двенадцати таблиц. Отец же слушал меня уже с неприязнью и вдруг с раздражением воскликнул: «Какой чушью забивают вам головы!» И даже ладонью по столу хлопнул.
И тут, словно из-под земли, возникла Лусена и, с восхищением на меня глядя, торжественно объявила: «Наш сын, между прочим, лучший ученик в классе. И три года, как лучший».
А отец сперва с болью посмотрел на жену, потом – гневно на меня, словно я в его боли был виноват и в свой вине упорствовал, и, ничего не сказав, встал из-за стола и ушел.
Но вечером я слышал, как отец разговаривал с Лусеной. Вернее, я слышал только голос отца, а что возражала ему Лусена, не слышал. И сначала отец объяснял моей мачехе, что, в сущности, все школы одинаковы. Затем стал говорить, что в «ту школу» далеко ходить и понадобится сопровождение, а в «эту школу» я сам прекрасно бегаю, туда и обратно. Потом вдруг сердито объявил: «Хочешь к сынкам его отдать? Хочешь, чтобы они дразнили его и попрекали мной, тобой?!» Но после довольно продолжительной паузы спросил уже грустно и виновато: «А где мы такие деньги возьмем? Ты знаешь, сколько они дерут за год обучения?…» Больше мне не удалось услышать, потому что дверь в спальню прикрыли и заперли изнутри на засов.
А на следующий день, когда отец вернулся со службы и проходил мимо меня в атриуме, мне сердито и на ходу было объявлено: «В другую школу будешь ходить. Говорят, она лучшая в городе. Может, там тебя чему-нибудь дельному научат».
Я понял, что Лусена улучила момент и добилась того, о чем, судя по всему, давно думала и мечтала.
Спасибо моей матери-мачехе и – как бы ты к ней теперь ни относился – слава Великой Фортуне!
Потому что в новой школе я встретил своего первого Учителя – тебя, Луций Анней Сенека.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.