Электронная библиотека » Юрий Зобнин » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 17 июля 2016, 20:00


Автор книги: Юрий Зобнин


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Теперь все будет хорошо. Христос Воскресе!

– Воистину воскресе!

Гумилев понимал, что окончательно пришел, наконец, в себя:

 
Ах, в рощах отца моего апельсины,
Как красное золото, полднем бездонным,
Их рвут, их бросают в большие корзины
Красивые девушки с пеньем влюбленным.
И с думой о сыне там бодрствует ночи
Старик величавый с седой бородою,
Он грустен… пойду и скажу ему: «Отче,
Я грешен пред Господом и пред тобою»[168]168
  «Придя же в себя, сказал: «сколько наемников у отца моего избыточествует хлебом, а я умираю от голода». Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим: прими меня в число наемников твоих» (Лк. 15. 17).


[Закрыть]
.
 

Новую поэму «Блудный сын» Гумилев читал на заседании «Общества ревнителей художественного слова» 13 апреля, на третий день после Светлого Воскресенья. С начала пасхальной седмицы он был на ногах – лихорадка, к удивлению врача, быстро шла на убыль. Все теперь стало ясно, и великая евангельская притча легко переложилась в лирическую исповедь о преодоленных бывшим «учеником символистов» демонических соблазнах.

– Это слишком… Вы нарушаете пределы той свободы, с которой может поэт обрабатывать традиционные темы!..

Порозовев от возмущения, Вячеслав Иванов, выросший перед аудиторией «ревнителей», был сосредоточен и яростен. Не противостать христианству были призваны теурги-символисты, а воспламенить его, как воспламеняли некогда древние народы неистовые вакханты и вакханки, служители бога Диониса:

– Для меня кроткий Христос – что, а ярый Дионис – как.

Со студенческой берлинской юности, видя, какой неповоротливой, бестолковой и вялой видится из Европы родная страна, Иванов страстно мечтал о России, сплоченной как один человек в несокрушимое соборное единство великой национальной религиозной идеей:

 
Нет, Ты народа моего,
О, Сеятель, уж не покинешь!
Ты богоносца не отринешь:
Он хочет ига Твоего![169]169
  Вяч. Иванов. «Милость мира».


[Закрыть]

 

Он мечтал о преображенной русской церкви, об огненных духовных вождях, глаголящих восторженному народу с амвонов, о вдохновенных бардах, слагающих гимны и марши для миллионов согласно поющих голосов. Но Гумилев ничего не понял, ни в чем не разобрался, стал путаться под ногами, мешать, дерзить и вот сейчас договорился до обличения символистов в духовной пагубе:

– Вам лучше знать, милостивый государь, умер ли для Вас символизм. Мы же, умершие, свидетельствуем, шепча на ухо пирующим на наших поминках, что смерти нет!

Всегда отрешенный взглядом от собеседника, Иванов внезапно вонзил ледяное сияние глаз прямо в лицо Гумилеву. Тот, побледнев, бестрепетно выдержал. Оба были похожи на фанатичных пастырей раскольных времен, состязающихся каждый в своей правде. Гумилев весь собрался, но совладать с Ивановым было сложно: звонкий ивановский тенор покрывал бессвязные реплики наглого юнца, терзал, рвал и швырял его навзничь. В Царское Гумилев возвращался совершенно раздавленный происшедшим. Ахматова рядом посматривала то сочувственно, то насмешливо.

– Иванов, – вяло откликнулся на очередной ее взгляд Гумилев, – как и все символисты, верит в того бога, в которого он сам хочет верить. А я – просто поверил в Бога. Вот и все.

Ахматова, не склонная к умствованиям, навела разговор на печальную судьбу великого Льва Толстого, который, добравшись до религиозных тем, бросил литературу, раздавал испуганным монахам Оптиной пустыни «душеспасительные» брошюры собственного сочинения, заново перевел Евангелие и провозгласил себя единственным пророком его истин. Жена на первых порах, конечно, поддерживала Толстого в духовных исканиях, но потом попыталась объявить душевнобольным и взять в опеку. А в ноябре прошлого года восьмидесятидвухлетний старец тайно сбежал из собственного дома да и умер на полустанке под Рязанью… Гумилев устало посмотрел на Ахматову:

– Анечка, если и я вдруг начну пасти народы – немедленно отрави меня, пожалуйста.

Преображение, происшедшее с ним, совсем не искало какого-то особого выражения ни среди дружеского круга, ни среди домашних. Те замечали только, что в обиходе появились православные книги, а сам он зачастил сверх обыкновенного в Екатерининский собор. «Христос победил смерть, – провозглашал там пасхальный тропарь, – Сам воскрес из мертвых и даровал жизнь всем, пребывающим в гробовом мраке!» Священники «веселыми ногами» (как предписывает одно из правил пасхального богослужения) бегали по поющему храму, образуя среди прихожан крестный ход и подвигая исхудавшего Гумилева с трепещущей восковой свечой в руке вместе со всеми вслед за плывущими впереди хоругвями:

 
Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ,
И сущим во гробех живот даровав!
 

Между тем в части творческой Гумилев, разведя для себя религию и искусство, стал вновь очень активен и заметен. В очередном «Письме о русской поэзии» он позабавил весь литературный Петербург, поделив накопившиеся в редакции за время его отсутствия сборники стихов на «любительские», «дерзающие» и «книги писателей», выделив затем в особую группу «книги, стоящие вне литературы», а также продемонстрировав авторские типы «способных, одаренных и талантливых». Кто хохотал от души, а кто, посмеиваясь, все-таки считал «научную классификацию поэтов» выходкой хулиганской, тем более что главным образцом «книги писателя», по методике Гумилева, получался сборник какой-то никому не известной москвички Марины Цветаевой.

Гумилев вновь сидел в «Аполлоне» на Мойке, принимая и наставляя молодых поэтов. Студента-юриста Михаила Зенкевича, явившего на суд тетрадь на редкость банальных стихов, он очень заинтересовал рассказом о теории «научной поэзии» французского литератора Рене Гиля, и Зенкевич, оставив шаблонные приемы, пустился экспериментировать. Курсистку Елизавету Кузьмину-Караваеву поразил его совет: взяв перо в руку, мысленно «рисовать ковры, на которых были бы бабочки, птицы, цветы и пальмы, еще обезьянки и жирафы – все, имеющее цвет, форму, неизменное, вещи». Единственным из «аполлоновских» поэтических дебютантов, с кем он никак не мог найти общий язык, была Ахматова.

– Не следует все время писать о своих вымышленных любовных похождениях и бессердечных любовниках, это дурной вкус и дурной тон, – убеждал ее Гумилев. – Нельзя же, чтобы роковые страсти с изменами, побоями и побегами бушевали на каждой странице…

Ахматова горько жаловалась, что муж придирается к ее стихам, и оставляла все как есть. На «башне» она продолжала оставаться желанной гостьей, подружилась с Верой Шварсалон и усиленно вникала в ивановскую проповедь вакхического стихийного и беззаконного безумья как необходимого условия вдохновенного творчества:

– Наше восприятие прекрасного слагается одновременно из восприятия окрыленного преодоления земной косности и восприятия нового обращения к лону Земли… Туда, за низвергающимися, кипящими в бездонности силами, в пропасть, зияющую мутным взором безумья!.. Это царство не знает межей и пределов. Все формы разрушены, грани сняты, зыблются и исчезают лики, нет личности. Белая кипень одна покрывает жадное рушенье вод. В этих недрах чреватой ночи, где гнездятся глубинные корни пола, нет разлуки пола… В ней становление соединяет оба пола ощупью темных зачатий. Эта область – поистине берег «по ту сторону добра и зла»…

Зачарованная, она возвращалась в Царское Село, где Гумилев поднимался навстречу с исчерканной рукописью:

– Вот тут, я думаю, следует выразиться точнее…

Между тем после появления стихов Ахматовой в апрельском «Аполлоне» баллада о «сероглазом короле» стала кочевать, переписанная от руки, по девичьим альбомам в губерниях и уездах, грозя заполнить собой всю Империю. Открытый вечер поэтов-дебютантов в «Обществе ревнителей художественного слова» превратился в ахматовский бенефис, где прочие участники – Алексей Скалдин, Владимир Волькенштейн, Маргарита Моравская, Владимир Пяст, Сергей Радлов – подавались как пестрый гарнир к ожидаемому всей публикой основному блюду. Впервые пережив публичные овации и восторг, Ахматова уже не владела собой.

– Вот тут, я думаю, следует поискать какую-то иную рифму…

– Ничего я не буду искать! Все равно мои стихи лучше твоих! – и выдала вдобавок все, что слышала на «башне» о невежестве и малой образованности Гумилева.

«Он страшно обиделся, – вспоминала Ахматова. – Я потом говорила, что не лучше, что хуже, что это я так сказала – но… Ничего не помогало. Он очень обиделся». Подвергнутая бойкоту на Бульварной, Ахматова ринулась за утешением и советом на Таврическую улицу. Величавая Вера Шварсалон ласково склонилась над плачущей, утешая, а Иванов, улыбаясь, с настойчивой вкрадчивостью заговорил, как трудно найти общий язык с тем, у кого слова – не эхо иных звуков, о которых не знаешь, откуда они приходят и куда уходят… Отводя душу, Ахматова раскрылась, что уже год ведет дивную французскую переписку с неким молодым парижским художником.

– Так вот и поезжайте же к нему, к этому художнику… А Гумилева бросьте. Может, хоть этим Вы его сделаете человеком.

Вновь на Бульварной, Ахматова решительно объявила, что немедленно уезжает… к матери в Киев. Раздосадованный Гумилев, швырнув перо, поклялся не притрагиваться больше к ее стихам:

– Не веришь мне – не надо. Хочешь, я напишу Брюсову? Ему-то ты поверишь?

На перроне, провожая жену, он продолжал недоумевать:

– Что за прихоть! Мы ведь с тобой должны быть в Слепневе!

Ахматова заверила, что в Киеве прогостит недолго, недели две. А вскоре на Таврическую из Казáтина, завершающего первый железнодорожный перегон от Киева к юго-западным границам Империи, на имя Веры Шварсалон пришло лаконичное письмо: «Еду и пишу Вам».

Тут же были стихи:

 
Твоя печаль, для всех неявная,
Мне сразу сделалась близка,
И поняла ты, что отравная
И душная во мне тоска.
 
XVIII

Бежецк и Слепнево. Варвара Лампе. Семейство Кузьминых-Караваевых. Традиции усадебного быта. Племянницы Мария и Ольга. Несостоявшаяся встреча. Болезнь Маши Кузьминой-Караваевой. В Борисково. Дмитрий и Елизавета Кузьмины-Караваевы. Владимир Неведомский. Возвращение Ахматовой. В Подобине. «Бродячий цирк» и commedia dell'arte[170]170
  Комедия масок (ит.).


[Закрыть]
. С Ахматовой в Москве. Письмо Веры Неведомской. Москва, Ярославль и вновь Слепнево. «Любовь-отравительница». Убийство Столыпина.


Восьмичасовой поезд с петербургского Николаевского вокзала прибывал в Бежецк в шесть часов утра. Лошади уже ждали: кучер Василий принялся усаживать Гумилева в допотопный шарабан. Потянулись ладные купеческие домики (город был зажиточным), мелькнула река, изящно перетянутая мостом, и белая колокольня храма на прибрежном погосте. За городом открылась знакомая огромная равнина с редкими холмами и чернеющей полосой далекого леса. До Слепнева отсюда было девять верст. В родовой усадьбе, повидавшей разных хозяев, теперь утвердилась на постоянное жительство тетка Гумилева, семидесятидвухлетняя Варвара Ивановна Лампе, старшая из трех сестер Львовых. Необыкновенная красавица в молодости, Варвара Ивановна оказалась героиней любовной истории, словно сошедшей со страниц романтической беллетристики: расквартированный в уездном Бежецке лейб-гвардии уланский полк; молодой командир-улан Фридольф Янович Лампе; вспыхнувшая взаимная страсть и счастливый брак, преградой которому не смогла стать даже спесь прибалтийских аристократов, родителей жениха. После прибавления семейства лейб-гвардейский офицер, обратившись в нежнейшего мужа и отца, вышел на статскую службу, но смертельное поветрие в Царицыне безвременно сразило его, оставив безутешную вдову до конца дней носить, не снимая, траур. Судьба их дочери Констанции писана уже пером желчного реалиста: мечтательная юность, московская консерватория, солидное приданое, придирчивый и неверный супруг, скучные будни, частые ссоры, трое детей. Ныне муж Констанции Фридольфовны, подполковник в отставке Александр Дмитриевич Кузьмин-Караваев, служил по Министерству путей сообщения, был в постоянных отлучках, постаревшую жену едва замечал, на выросших дочерей и сына внимания не обращал вовсе, встречаясь с тещей, ворчливо бранился. Впрочем, как можно понять, и родниться со своими, не в пример более удачливыми братьями, железнодорожный чиновник имел мало охоты[171]171
  А. Д. Кузьмин-Караваев (1862–1932) был одним из сыновей генерала от инфантерии Д. Н. Кузьмина-Караваева. Его старший брат Аглай, служивший в конной артиллерии, вышел в 1917 г. в отставку генерал-лейтенантом; младший брат Владимир – генерал-майором. Помимо того В. Д. Кузьмин-Караваев (1859–1927) был профессором Военно-юридической академии, видным думским деятелем I и II созывов, лидером «Партии демократических реформ».


[Закрыть]
. По крайней мере, родовую усадьбу Кузьминых-Караваевых Борисково (соседнюю со Слепневым) он игнорировал, предпочтя провести с семейством летний сезон у добросердечной, не чаявшей души во внучках и внуке бабушки Варвары Ивановны, вместе с Гумилевыми и Сверчковыми.

Деревня Слепнево, жители которой по сей день, как и в крепостные времена, славились жизнелюбием, плясками и склонностью к «озорству» (разбою), занимала три посада на склоне холма, застроенных приземистыми домами с высокими соломенными или деревянными крышами и маленькими окнами. Поля вокруг были сплошь засеяны овсом, рожью и льном; внизу неспешно текла речка Каменка, огибая слепневский холм с юга. Барская усадьба показалась на вершине холма. Большой помещичий дом стоял между фруктовым садом и буйным парком, над зеленью которого возвышался приметный с любой стороны единственный дуб-исполин, помнивший, вероятно, еще свирепого князя-воеводу Милюка. У заблаговременно растворенных «воротец» перед въездом с проселка на деревенскую улицу стоял в ожидании награды белобрысый и босоногий страж. Гумилев протянул ему конфету, и шарабан, пропылив по деревне, живо достиг ворот усадьбы.

Оставив молодого барина перед теплицей и огородами у бокового крыльца (парадным, с цветником и курдонером, на который вела из парка липовая аллея, пользовались только при большом съезде гостей по праздникам), кучер погнал ветхую колесницу к каретному сараю. Дом уже просыпался. Вышедшая Анна Ивановна, увидев Гумилева одного, удивилась, а узнав в чем дело, заметно расстроилась. После майского известия об отчислении младшего сына из университета (пропустив учебный год, Гумилев, даже не заикаясь об экстернате, сам написал прошение), она изменила своему обычному добродушию, недовольно косилась на вечно витающую в каких-то облаках молчаливую невестку, была необычно глуха к рассказам о путешествиях и литературной жизни и таяла, лишь когда Дмитрий и Николай – один в обнимку, а другой за ручку – ходили с ней взад-вперед по гостиной, подшучивая друг над другом (в семье это называлось «уютным кустиком»). Выходка Ахматовой была вдвойне неприятна среди установившегося в жизни всех, съехавшихся в усадьбу семейств патриархального благочиния, которое строго поддерживала помнящая старые добрые времена Варвара Ивановна Лампе.

Поднимались в восемь, в девять завтракали, расходились затем по делам до обеда – в два часа дня. В четыре часа чаевничали с пирогами или домашним печеньем, а в семь был ужин. Прежде чем сесть за стол, все ждали, пока не займет место старшая в семействе. Варвара Ивановна нарочно гримировалась под Екатерину Великую и очень любила, когда ее сравнивали с императрицей. Вокруг и впрямь был один XVIII век с редкими вкраплениями минувшего XIX: невообразимый диван красного дерева, гнутые стулья, кресла, обитые траченным бархатом или плюшем, аллегорические гравюры и царские портреты по темно-синим стенам, большие лампы с богатыми хрустальными подвесками, библиотека с подписными изданиями державинской и пушкинской поры, зала с фисгармонией и гигантская золотая узорчатая клетка с зеленым попугаем, которого местные крестьяне именовали «заморской птицей». Многочисленная, также на старый лад, слепневская дворня почтительно стояла у дверей. За столом младшее поколение не имело права начинать разговор, а в послеобеденное время, когда старшие отдыхали, старалось не шуметь и не затевать игры в парке. Прочие же часы разрешалось устраивать каждому по своему произволению – к услугам помимо библиотеки, фисгармонии и допотопной роскоши слепневского экипажа были верховые лошади (хотя, конечно, не такие, как при старом барине Льве Ивановиче), крокет, столб с «гигантскими шагами» и лаун-теннис. Гумилев, отдавая дань всем развлечениям, завершал очередное «Письмо о русской поэзии» для «Аполлона» и заполнял новыми стихами альбомы кузин Кузьминых-Караваевых.

Они были почти ровесниками дядюшки – двадцатитрехлетняя Мария и Ольга, которой в феврале исполнилось восемнадцать. Словно в пушкинском «Евгении Онегине», старшая была серьезна и задумчива, младшая же, подобно литературной тезке, постоянно резвилась, как ребенок, и, в восторге от своего совершеннолетия, забавляла родню рассказами о многочисленных поклонниках:

 
Он в четверг мне сделал предложенье,
В пятницу ответила я «да».
«Навсегда?» – спросил он. «Навсегда».
И конечно отказала в воскресенье.
 

Гумилев помнил обеих племянниц по Слепневу двухгодичной давности, особенно, конечно, Марию, которая с видимым интересом помогала ему разбирать фолианты XVIII века, сохранившиеся в библиотеке (Ольга в те дни была ребенком не только по нраву, но и по летам). Высокая, тонкая, голубоглазая и белокурая Маша Кузьмина-Караваева напоминала грустных богинь и ангелов Боттичелли («светлым ангелом» ее величали и в семье), никогда не принимала участия в усадебных забавах, была пуглива и беседовала со всеми с необычайной для возраста рассудительностью. По-видимому, она была поражена, услышав рассказ Гумилева о приключениях в Амхаре и Каффе, допытываясь затем, для чего же понадобилось дядюшке совершать столь дальний и опасный путь. Гумилев, отчаявшись объяснить, прозвал рассудительную Машу «тургеневской девушкой»:

 
Никогда ничему не поверите,
Прежде чем не сочтете, не смерите,
Никогда никуда не пойдете,
Коль на карте путей не найдете.
 

«Я живу здесь очень мило, – писал он на исходе второй слепневской недели Зноско-Боровскому. – Здесь две прелестные кузины, крокет, винт, верховая езда и т. д.». Приходил срок встречать в Петербурге Ахматову. В Царском Селе на Бульварной он нашел письма от Андрея Белого со стихами для «Аполлона» и от писателя Робакидзе с просьбой о публикации грузинских символистов, ответил и тому, и другому, а вечером демонстрировал Комаровскому и Ольге Делла-Вос-Кардовской купленную в дом модную мебель «птичий глаз» (серо-зеленое дерево и фарфоровые медальоны-инкрустации). О подробностях следующего дня сведений нет, но известен его итог: Гумилев (письмом или через какого-то вестника) узнал про ахматовское бегство в Париж. Тут уже и гадать было нечего – разрыв. В Бежецке Анна Ивановна была вне себя:

– Служил бы в гвардии, пошел бы по дипломатической части! Нет, стал поэтом, пропадал зачем-то в Африке, – вот и жену нашел чуднýю – себе под стать!..

Нахмурившись, Маша Кузьмина-Караваева строго и правильно, как всегда, говорила о святости семейных уз и очень сочувствовала дядюшке. Гумилев уже знал, что она с зимы стала слаба легкими и недомогает все больше и больше – лихорадочный румянец с каждым летним днем проступал отчетливее. С ней происходило что-то необычное, далекое и неземное, словно усадебная «тургеневская девушка» в темно-лиловом платье на глазах превращалась в просветленную молитвой и постом послушницу-черницу. В эти тяжелые июньские недели Гумилев постоянно искал встреч во время неизменного дневного отдыха больной, сидел в соседней комнате с книгой, открытой на одной и той же странице. Вместе они ездили в Борисково, к тамошним Кузьминым-Караваевым, и, устроив в шарабане невесомую, тихо улыбающуюся спутницу, Гумилев договаривался с прочими участниками поездки не обгонять шарабан верхом – «чтобы Машенька не дышала пылью».

Борисково, в семи верстах севернее Слепнева, как и следует вотчине рода, громкого в российской истории с XIV века[172]172
  По легенде, один из караваевских предков, новгородский посадник Василий Иванович Кузьмин, оказывал содействие великому московскому князю Дмитрию Донскому и смог предотвратить военный конфликт Новгорода с Москвой в 1386 году, встретив московские дружины у ворот с хлебом-солью. «Это твоя выдумка, – сказал якобы смиривший гнев князь, – вот и будешь теперь Караваем».


[Закрыть]
, было куда внушительнее деревянной усадьбы Львовых. Огромный старинный парк, обнесенный валом и рвом, виднелся неподалеку от торгового тракта, ведущего из Бежецка на Красный Холм. Двухэтажный барский дом с флигелем и другие постройки, скрытые в глубине парка, возводились из кирпича по петербургской моде, введенной некогда светлейшим князем Потемкиным-Таврическим, – портики, колонны, купола. Теперь в этом бравом великолепии обитало обширное семейство знаменитого на всю страну думского «демократического реформатора», одного из столпов тверского земства генерал-майора Владимира Дмитриевича Кузьмина-Караваева, и его жены Екатерины Дмитриевны, урожденной русской француженки Бушен. Как и в Слепневе, тут было полно молодежи: трое хозяйских сыновей и дочь, воспитывающийся в семье племянник Митя Бушен, приживалка Марья Шмидт, а также Юрий Пиленко, брат молодой жены старшего из генеральских сыновей Дмитрия Кузьмина-Караваева.

И Дмитрий Владимирович, и его жена хорошо знали Гумилева по Петербургу. Дмитрий слыл студенческой достопримечательностью юридического факультета – как из-за облика двухметрового жука-богомола с иссохшим вдохновенным лицом средневекового инквизитора, так и в силу склонности к разрушительным общественным идеям и странным мистическим гипотезам. А Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева, урожденная Пиленко, была ближайшей подругой «аполлоновской» портретистки Войтинской (давно покинувшей невские берега) и одной из тех поэтесс, которым Гумилев в свое время особенно усиленно рекомендовал влюбленность в качестве подспорья для занятий поэзией. Впрочем, это не повлияло на установившуюся теперь дружбу: супруги Кузьмины-Караваевы, увлеченные идеями социализма, видели в браке гражданский союз единомышленников и отвергали патриархальные «предрассудки». На их вопрос о собственной жене Гумилев кратко отвечал, что та во Франции.

Об Ахматовой зашла речь и с Владимиром Неведомским, студентом-технологом, недавно отбывшим добровольную военную повинность в конной артиллерии, женившимся и получившим после кончины матери в наследство богатейшее имение Подобино, близ недавно построенного железнодорожного полустанка за Бежецком. Прослышав о новых летних соседях, легкий на ногу Неведомский поспешил лично рекомендоваться, а узнав, что в Слепневе обитает известный поэт, пришел в восторг, выпросил «Жемчуга» с автографом и, листая книгу, вслух мечтал познакомить с автором свою жену:

– Очень талантливая художница, сейчас живет за границей…

– Моя – тоже.

От Ахматовой больше месяца не приходило никаких вестей. Маша Кузьмина-Караваева трогательно утешала Гумилева, и тот, в тоске, внезапно пал на колени:

– Машенька, Вы и в самом деле ангел. Если бы не родственная близость, я, не раздумывая ни минуты, сделал бы Вам предложение руки и сердца!

Маша кротко объяснила, что подобные речи с ней вести нельзя, поднялась и оставила его. Старая нянька Кузьминых-Караваевых тут же налетела на Гумилева:

– Как же Вам не стыдно, барин, при живой-то жене!.. Что тревожите понапрасну? Не знаете что ли еще – кровью она стала харкать.

Гумилев только крепко обнял старуху. Та утерла глаза.

– Господь с Вами… нельзя сердиться на Вас…

Утром того дня, когда договорились принимать в Слепнево чету Неведомских, прямо к крыльцу на взмыленном жеребце влетел верхом один из дворовых людей:

– Приказывайте, барыня, Василию Андреичу запрягать шарабан… Слышал, толкуют в Бежецке – к слепневским господам хранцужанка приехала!..

– Постой, Николай, что за француженка? – не поняла Варвара Ивановна.

Всадник сделал таинственное лицо:

– Передают люди, что… мумия!

«Пристяжная косила глазом и классически выгибала шею», – это было единственным, что запомнилось Ахматовой по дороге из Бежецка в Слепнево.

 
Боль я знаю нестерпимую,
Стыд обратного пути…
Страшно, страшно к нелюбимому,
Страшно к тихому войти.
 

– Здравствуй, ненаглядная! – встретил жену Гумилев. – Где… за меня молилась?

Ахматова, не узнаваемая с постриженной по последней парижской «египетской» моде челкой до бровей, ставшая еще ýже и выше в странной черной юбке с пикантным разрезом, звенящая какими-то цепочками и ожерельями, не могла от волнения связать слов. Она то порывалась «объясниться», то начинала совать в руки Гумилеву толстый том Теофиля Готье, привезенный из Парижа «в подарок». Из тома посыпались какие-то французские письма, на конвертах которых Гумилев успел заметить имя «Modigliani», а Ахматова, вспыхнув, начала их собирать и прятать в саквояж… Меж тем часы пробили два, и Гумилев, взяв растерянную жену за руку, повел ее в столовую:

 
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
А думал забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью.
……………………………
Твержу ей: крещенному,
С тобой по-мудреному
Возиться теперь мне не в пору;
Снеси-ка истому ты
В днепровские омуты,
На грешную Лысую гору.
 

В столовой все уже собрались вместе с Неведомским, явившимся с рыжей тициановской красавицей. Ахматова, затравленно озираясь, встала за предназначенный стул, рядом с Гумилевым. Тут явилась благодушная Варвара Ивановна Лампе, царственно опустилась на свое место и сделала ручкой, чтобы и все садились. Анна Ивановна, темнее тучи, едва не в голос жаловалась гостям, твердя опять про счастливых гвардейцев и дипломатов и про несчастных поэтов и их чудных жен. «Все черты слишком острые, чтобы назвать лицо красивым, – зорко отмечала Вера Неведомская. – Серые глаза без улыбки… В семье мужа она чужая… А вот он… не то Би-Ба-Бо, не то Пьеро, не то монгол… а глаза и волосы светлые». Гумилев сидел прямой, рот его слегка усмехался, словно ему хотелось немедленно подшутить над Варварой Ивановной и Сверчковой, затеявшим долгий разговор об уборке хлеба. Вздохнул свободно только после чая, когда молодежь повела Неведомских смотреть лошадей на конюшне. В парке, у пруда, он читал для всех стихи «на бис» и был в ударе. Расставались друзьями, пообещав, не откладывая, навестить Подобино. Впрочем, всем предстояло на днях встретиться и в Борисково, где бежецкие помещики, земцы и многочисленная родня чествовали в именины почтенного хозяина поместья. Во время этого шумного застолья Гумилев, взяв слово, торжественно представил жену многочисленным гостям:

– Анечка, ты позволишь?

– Да.

Гумилев начал читать «Из логова змиева…». Сосед Ахматовой, очкастый и бородатый увалень из земских начальников, смущаясь, осведомился:

– Холодно Вам, должно быть, в наших краях… после Египта-то?

Он тоже слышал, как уездные гимназисты и молодые чиновники за сказочную худобу и таинственность называли Ахматову «знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье»[173]173
  Речь идет об изображении на расписной деревянной накладке из саркофага мумии храмовой певицы (шемаит), погребенной в X в. до Р. Х. в фиванском некрополе Джесеркара. Эта накладка – шедевр погребального искусства Древнего Египта – во второй половине XIX века была в складчину куплена в Луксоре группой английских туристов, путешествовавших по Нилу, а в начале XX века пожертвована наследницей одного из путешественников Британскому музею и выставлена в первом египетском зале (где находится по сей день). Популярный английский журналист Б.-Ф. Робинсон (друг Артура-Конана Дойла, подсказавший писателю сюжет «собаки Баскервилей») написал о деревянном изображении шемаит около полусотни статей, доказывая, что на нем лежит «проклятье», и приводя трагические истории тех европейцев, кто, так или иначе, оказывался рядом. Рассказы Робинсона охотно перепечатывали в 1900-е годы европейские и русские издания (журнал «Pearson's Magazine» посвятил в августе 1909 года «таинственной мумии, приносящей несчастья» всю книжку целиком). Весомую лепту в легенду о «проклятой неизвестной» внес и рассказ «№ 249» А.-К. Дойла.


[Закрыть]
.

В Подобине, где самовластно царил двадцатишестилетний Владимир Константинович Неведомский, порядки были иные, без чинного гнета старших. Внук известного военного писателя Н. В. Неведомского старался утвердить за своим Подобином славу обиталища муз. Сам он избрал путь военного техника и изобретателя – окончил Николаевский кадетский корпус, четыре года проучился на механическом отделении Технологического института, прервав (с гарантией восстановления), курс чтобы практически освоить премудрости артиллерийского искусства. Его молодая жена мечтала о художественной славе и изучала современную живопись Европы, развивая собственную технику и вкус. Под стать творческой чете было и доставшееся им поместье: романтический дворец с ампирными колоннами в изысканно-запущенном английском парке. Помимо Владимира и Веры Неведомских в Подобине проводили лето несколько ветхих тетушек, но те сидели тихо, издали наблюдая за забавами молодых хозяев. «Здесь Гумилев мог развернуться, дать волю своей фантазии, – вспоминала Неведомская. – Его стихи и личное обаяние совсем околдовали нас, и ему удалось внести элемент сказочности в нашу жизнь». Оживились даже древние приживалки: восьмидесятишестилетняя тетя Пофинька (Прасковья) под большим секретом читала Гумилеву выдержки из своего многотомного дневника, а семидесятишестилетняя тетя Соня встречала полюбившегося гостя неизменной просьбой:

– Пожалуйста, душка, прочти мне… как это: «Как будто не все пересчитаны звезды, как будто весь мир не открыт до конца…»

Вскоре вся молодежь из Слепнево и Борисково вслед за Гумилевым и Ахматовой верховыми кавалькадами стала ежедневно съезжаться в Подобине. Гумилев, критически созерцая сдобную Елизавету Кузьмину-Караваеву рядом с унылым дылдой-мужем, задумчиво изрек:

– А ведь у нас готовая театральная труппа commedia dell'arte, господа! Или по крайней мере табор бродячего цирка…

Идея понравилась. Гумилев тут же раздал всем роли-маски – Панталоне, Арлекина, Коломбины, Труффальдино, Тартальи, Скрамуччи, Смеральдины, – поясняя по ходу дела, кто должен быть «великой интриганкой», кто «любопытным», кто «простаком», кто «человеком, говорящим всем правду в глаза» и т. д. На чердаках выпотрошили сундуки с сюртуками прадедушек и платьями прабабушек и стали репетировать трюки – шпагат, танцы на канате, хождение колесом. Гумилев носился по парку на горячем скакуне из подобинской конюшни, пытаясь вскочить ногами на седло. Ахматова, сидя под колоннами в кресле, бесстрастно наблюдала за творящимся на дворе содомом. Рыжая Коломбина-Неведомская сделала прямо у ее ног несколько сальто-мортале.

– В наше время были приличные игры: фанты, горелки, шарады… – сокрушалась тетя Пофинька. – А у вас – это что же такое? Прямо умопомрачение какое-то!

Ахматова сочувственно покивала ей и, привлекая к себе внимание, несколько раз громко хлопнула в ладоши над головой. Через мгновение в кресле качалась на животе изогнутая крýгом женщина-змея, тетя Пофинька хваталась за сердце, а весь двор заходился в восторженных овациях.

Петровки уже миновали, и сенокос был в самом разгаре[174]174
  Полевые работы крестьяне начинали после завершения Петрова поста (Петровок) в день св. апостолов Петра и Павла 29 июня (12 июля).


[Закрыть]
, когда разодетая в пестрое тряпье кавалькада двинулась из Подобина по полевому проселку. Увидев работающих в поле крестьян, Гумилев осадил лошадь, спешился, нахлобучил на лоб цилиндр пушкинских времен и, взмахнув черным плащом, шагнул навстречу:

– Не желает ли почтеннейшая публика уделить пять минут внимания бедным артистам?

– Алле-ап!..

На скачущем коне встал в седле отважный вольтижер, изгибалась невозможной змеей гуттаперчевая женщина, дудели в дудки, били в бубны, жонглировали, кувыркались, плясали, вставали с ног на голову… Ошалевшие от счастья крестьянские ребятишки звонко хохотали, вместе с ними смеялись, перешептываясь, молодухи и ухмылялись, качая головой, мужики. Степенный дед протянул Гумилеву горсть медяков:

– Благодарствуем, господа хорошие, чем Бог послал!

Гумилев приложил цилиндр к сердцу:

– Grazie!.. Grazie per la vostra attenzione…[175]175
  Спасибо!.. Спасибо за ваше внимание… (ит.).


[Закрыть]

Рядом с Ахматовой рыжая, зеленоглазая Коломбина зачарованно, не отрываясь, смотрела на Гумилева.

Это было ужасно!

Ахматова ничего не могла поделать с мучительной ревностью. Вернувшись в Слепнево, она задыхалась от возмущения и, презирая себя, устроила скандал на всю ночь. Хуже всего было, что выстраданная по пути из Парижа в Тверскую губернию собственная сцена тяжелого, позорного, мучительного примирения («Уж лучше б я повесилась вчера / Или под поезд бросилась сегодня!») так и не состоялась. Муж, незрячий и убогий, почему-то ничего и слышать не желал! Уличив момент, она на следующий день вновь подкараулила его, сурово опустив глаза:

– Николай, нам надо, наконец, объясниться!

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации