Текст книги "Дорога в декабре (сборник)"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
«Почему не стреляют?» – думаю я.
Пробегаем еще квартал. Садимся с Астаховым к стене, отплевываемся. Чеченец быстро дышит носом. Он морщит скулы и мышцы лица, я понимаю, что ему хочется отлепить пластырь. Я мягко бью ему пальцами левой руки по лбу, чтоб перестал. Шея стоит на углу дома.
– Тихо… – говорит он, подойдя к нам. – Вроде тихо.
Мы бежим дальше, чеченец часто спотыкается.
Шея связывается с базой, предупреждает, что мы близко.
Метров за пятьдесят до базы становится легко. Уже дома. Почти уже дома. Совсем уже дома. Мы входим во двор и начинаем смеяться.
– «Гэй-гэй-гэй!» – пародирует неизвестного, окликавшего нас, Астахов, заливаясь. Я тоже хохочу.
– «Гэй! – повторяю я. – Гэй-гэй-гэй!»
В ночном Грозном раздается наш смех.
– Кизя, мы не скажем парням, что ты боты обгадил от страха! – смеется Астахов, и Кизя тоже смеется.
– Ну что, аксакал, поскакали дальше? – спрашивает гыгыкающий Шея у чеченца, хмуро смотрящего куда-то вбок. И мы снова хохочем.
Нас встречают улыбающийся Семеныч и начштаба. Семеныч кажется родным, хочется броситься ему на шею.
«И начштаба – отличный мужик!» – думаю я.
Чеченца сразу уводят в кабинет Черной Метки.
Мы входим в «почивальню», посмеиваясь. Пацаны дрыхнут.
– «Гэй-гэй-гэй!» – повторяем мы, улыбаясь, уже на исходе здорового мужского хохота.
Скворец поднимает заспанную голову, нежно улыбается, щурит глаза.
«Гэй-гэй-гэй…» Что может быть забавнее…
VIII
Потихоньку излечившись от своих телесных расстройств, пацаны начали разъедаться. После завтрака, сопровождаемого добродушными напутствиями от Плохиша, уже в полдень мы собираемся душевной компанией: Хасан, Скворец, Димка Астахов, Андрюха Конь, Кизя… Открываем по банке кильки в томатном соусе, каждый режет себе по луковичке, и за милую душу все это уминаем.
Спустя пару часов подходит время обеда, все с отличным аппетитом хлебают щи, или гороховый суп, или, куда чаще, опять рыбный, из кильки, но ничего страшного, рыба – вещь полезная.
Однажды Костя Столяр, все время поругивающий Плохиша за разгильдяйское отношение к поварским обязанностям, самолично изготовил украинский борщ, выгнав поваренка из его кухоньки, чтоб не мешал. Борщ получился бесподобный, Вася Лебедев не постеснялся хлебушком протереть чан, что послужило побуждением Плохишу предложить Васе зачистить еще и ведро для отходов на кухоньке.
Ближе к ужину мы встречаемся за столом еще разок, на этот раз почаевничать. Все скромно, разве что между делом банку-другую тушенки съедим. Пацаны, конечно же, были бы не прочь выпить пива, но Семеныч запретил пить пиво до девяти вечера. Причем после наступления заветного срока могут выпить только те, кто не заступает на посты.
Ну естественно, чаем сыт не будешь, так что к ужину опять все голодные. В полвосьмого Плохиша, привычно дремлющего на койке, на втором ярусе, все уже гонят из «почивальни» – иди, поваренок, обед грей.
– Холодное пожрете, скоты ненасытные, – отругивается Плохиш и накрывается одеялом с головой.
– Ударь его копытом, – просит Язва нашего Коня: у Андрюхи Суханова койка расположена ярусом ниже лежанки Плохиша. Андрюха Конь послушно бьет ногой в то место, где сетка кровати особенно провисает под телом Плохиша – предположительно по заду поваренка.
– А-а, по почкам! – блажит Плохиш.
Андрюха бьет еще раз.
– А-а, по придаткам! – еще громче завывает поваренок и слезает-таки вниз.
– Сено будешь жрать, лошадь, – обещает он Андрюхе. – Бант тебе на хвост и золотую подкову на копыта.
«Как я их люблю всех… – думаю я. – И ведь не скажешь этим уродам ничего… И боюсь за них…» – еще думаю я.
«Как погиб этот пацан? – думаю следом, вспоминая десантника. – Отчего он погиб? Может, смерть приходила к кому-то из нас, искала кого-то, а зацепила его? Как это нелепо… Приехал на рынок, глазел на торговок чеченок, приценивался к консервам… Стрельба началась – даже не очень испугался, закурил… Не собирался ведь умирать. Потом побежал и упал. И нет его. Зачем он тогда приценивался? Консервы, что ли, ему были нужны? Чего курил? Мог бы и не курить. Мог бы и не жить совсем… Дочь у него родилась – за этим жил? Одна будет расти девочка, без отца».
Семеныч приехал из ГУОШа очень озабоченный и даже поддатый. Отозвав Шею и Столяра, негромко распорядился выставить на стол спиртное. По две бутылки на взвод. Но у нас на такие приказы слух наметанный, все сразу приятно оживились.
– Вчера было некогда… – говорит Семеныч за столом. – Сначала… – тут он смотрит на Федю Старичкова, который так и не уехал, – никуда не поедешь, – обрывает Семеныч начатое предложение, потому что и так все поняли, что речь шла о происшествии с гранатой, – будешь тут искупать, – жестко заканчивает он, и у меня сразу появляются неприятные предчувствия. – Потом вот ребятки ушли… за добычей, – Семеныч смотрит на Шею, на Хасана, мне хочется, чтобы Семеныч посмотрел и на меня, и он останавливается взглядом на мне и даже кивает, вот, мол, и Шея, и Хасан, и Кизяков, и Астахов, и Егор – эти ребятки ходили за добычей. – Знатного волка поймали, – продолжает Семеныч. – От лица комсостава вам… – Здесь Семеныч снова обрывает начатое, но мы и так понимаем, что нам от усатого лица комсостава благодарность. – Вчера было недосуг, – говорит Семеныч, – а сегодня надо помянуть пацана, десантничка. Смерть к нам заглянула. Мы должны помнить о ней.
Первую пьем за наше здоровье. Вторую – за тех, кто нас ждет. Третью – молча и не чокаясь.
«Давай, браток… Пусть пухом…»
После третьей глаза заблестели и даже от души отлегло – все-таки нехорошо, когда душа человеческая не помянута. Но особенно развеселиться нам Семеныч не дал.
– Так, ребятки, – сказал он, – томиться я один не хочу, скрывать от вас ничего не желаю. Завтра мы выезжаем за город, будем брать селение Пионерское. Или Комсомольское… Без разницы какое… Главное вот что… В селе, согласно данным разведки, находится группа боевиков… И будет большой удачей, если каждый второй из нас вернется хотя бы раненым.
Так все и онемели. Ну, Семеныч, мать твою, видно, ты немало выпил…
– Всем привести себя в порядок, – продолжает Семеныч. – Больные есть?
Я смотрю на пацанов. Многие сидят, чуть прикрыв глаза, будто смотрят внутрь себя, перебирая, как на базаре, органы: так, печенка… нет, печенка не болит; селезенка… и селезенка работает; желчный пузырь… в порядке; сердечко… сердечко что-то пошаливает… да и в желудке неспокойно… Но в общем здоровья хоть отбавляй, будь оно неладно.
– Больных нет, – заключает Семеныч. – Командиры взводов могут по своему усмотрению изменить график заступления дневальных или заменить кого-то из дежурящих на крыше, на тот случай, если больные все-таки обнаружатся. Вопросы есть?
– Мы что, одни будем штурмовать? – спрашивает Хасан.
– Нет, скорей всего, не одни. Точно ничего не знаю. Не докладываются генералы. Все поймем на месте.
Пацаны еще вяло пожевали. Что делать теперь? Курить, конечно.
– Вот так ни хера себе, – говорит Хасан. – Одно дело – мы одни побежим деревню брать, а другое…
– А другое дело – туда сначала стопудовую бомбу кинут, – заканчивает его мысль Плохиш.
Хасан не отвечает. Все молчат.
– Ну дела… – наконец произносит кто-то.
Бычкуем по очереди сигареты в умывальнике, лениво бредем по ступеням в «почивальню».
«Ну что, сейчас начнешь думать, как тебе жить хочется? – ерничаю я сам над собой, пытаясь отогнать тоску. – Ну и что? – отвечаю сам себе. – Хочется. Очень хочется».
«Все, что было до сегодняшнего дня, – такая ерунда, – думаю я. – Ну зачистки, подумаешь… А завтра кого-нибудь убьют наверняка. Мама родная, может, меня не станет? Чего я делать-то буду?»
Бодрясь, доели ужин, допили початое и пошли спать. Анвар Амалиев повертелся на кровати, поохал и, вижу, к доктору пошел; сейчас скажет, что ему таблетки нужны «от сердца». Получил таблетки, пьет, стуча зубами о стакан.
Переворачиваюсь на бок, прижимаясь лбом к стене. Как же мне тошно… «Завтра бой». Где-то я слышал эти слова. Ничего в них особенного никогда не находил. А каким они смыслом наполнены неиссякаемым… Сколько сотен лет лежали так мужеские особи на боку, слушая тяжелое уханье собственного сердца, помня о том, что завтра бой, и в этих словах заключались все детские, беспорядочные, смешные воспоминания, старые хвостатые игрушки с висящими на длинных нитях, оторванными в забавах конечностями, майские утра, лай собаки, родительские руки, блаженство дышать, думать… Даша… – и все это как бульдозером заваливает и задавливает то, что завтра.
«Может быть, не спать и думать всю ночь? Жизнь будет длиннее – на сколько там? – на восемь часов, наверное, уже не на восемь, остается все меньше и меньше, вот сейчас уже несколько секунд прошло, а пока думал, что прошло несколько секунд, – еще несколько, и пока говорил “еще несколько” – еще… Может, что-то надо сделать? Может, выйти сейчас из “почивальни”, будто помочиться захотел, стукнуть дневального по плечу, дескать, сиди, браток, слушай рацию, схожу вот, помочусь… На улицу выйти и направиться к воротам… А там все, допустим, спят. Выйти за ворота, делая вид, что не слышишь, как тебя кличут с крыши, и пойти, пойти, потом побежать через город, до самой Сунжи, до моста… Прячась в подъездах, таясь в кустах, подрагивая всем телом, кому я нужен – один, без оружия, беззащитный дезертир. Через мост переберусь, там нет блокпоста, и ночью пойду, побегу дальше, может быть, заплачу от стыда, это ничего, от этого не умирают… Так до самой границы и добегу… А в Дагестане сяду в поезд и буду ехать, пока меня контролеры не выловят. Тогда сяду на следующий поезд. А потом еще… И приеду в деревню деда Сергея, сниму там избушку какую-нибудь, заведу собаку… Устроюсь сторожем в… чего там осталось-то – колхоз или совхоз?.. ни того ни другого вроде уже не осталось… устроюсь сторожить чего-нибудь… пугалом устроюсь на огород… буду в шляпе стоять и в старом пальто, руки расставив… в зубы мне вставят милицейский свисток, буду свистеть, когда вороны слетятся… Приедет комиссия: “Нет ли у вас тут дезертира Ташевского?” Надвину шляпу на глаза – никто не узнает… Да никто и не приедет… Так и буду всю жизнь стоять на огороде… Счастье-то какое – дыши, думай, никто не мешает. Совсем не будет скучно. Кто вообще эту глупость придумал – что бывает скучно? Ерунда какая. Ничего нет скучнее, чем умирать. А жить так весело… Из сельсовета Даше позвоню, она приедет в деревню… Не узнает меня сначала. “Что это за пугало?” А это герой чеченской войны Егор Ташевский. Да уж, герой… Разнюнился… Занюнился… Вынюнился…»
Что поделаешь с ним, а? Плохиш даже в это утро заорал, в четыре часа. Нервоз, накопленный в невыспавшихся головах бойцов, мог бы привести к тому, что Плохиша наконец изуродовали б, принеся в жертву богам войны, но тот, прокричавшись, сказал:
– Не ссыте, пацаны. Я с вами пойду. Всю ночь думал, веришь, Семеныч?
Я разлепляю глаза и понимаю, что Плохиш врет про свою бессонницу, рожа его – розовая и отоспавшаяся.
– Решился, – продолжает Плохиш. – Первым пойду. Шашка наголо и на коне. Конь! – Плохиш берет подушку и бьет ею по голове Андрюху Суханова. – Слышишь меня? На тебе поедем, – здесь Плохиш обрывает себя. – Серьезно, Семеныч! Вон, сердечник жратву приготовит, – Плохиш кивает на Амалиева, и я вижу лежащего будто при смерти Анвара с обмотанной полотенцем головой.
Я против воли хохочу, и те, кто поднимают хмурые головы от подушек, тоже начинают смеяться, видя Амалиева. Анвар, наконец поняв, в чем дело, снимает полотенце и засовывает его под матрас. Вот Анвар-то уж точно не спал.
«Ну как, Егор, чувствуете себя? – интересуюсь я мысленно. – Нормально, – несколько грубо отвечаю себе, – не беспокойся…»
Спрыгиваю с кровати, влезаю в берцы, беру свои щетки и пасты, помещающиеся в волглом полиэтиленовом пакете, и бреду к умывальникам неспешным шагом спокойного, даже вроде напевающего что-то молодого человека.
Возле умывальника извлекаю из пакета зубную щетку, она вся сырая, в мыле, держать в руках ее неприятно. Рефлекторно провожу языком по зубам, и тут же мое выпестованное сном настроение сходит на нет. Я вспоминаю челюсть одного из убитых, виденных мной возле аэропорта, – оскаленные, мертвые, белые зубы, частоколом торчащие из разодранной пасти. Сжимаю свою щетку, глядя на себя в зеркало. Я даже боюсь открыть рот, ощериться, потому что на лице моем, кажется, сразу проступят костяные щеки и околелый подбородок того парня.
Плюю кислой ночной слюной в рукомойник, и слюна виснет на моих почему-то холодных губах.
Меня оттискивают от умывальника. Не осознавая, что делаю, давлю из тюбика пасту, но не могу попасть на щетку, и белая субстанция с резким неживым мятным запахом сочно падает на сырой и грязный пол.
Кое-как почистив зубы, тяну себя, хватаясь за железные прутья перил, на второй этаж.
До выхода еще полчаса. Чем заниматься-то все это время?
Заглядываю в «почивальню» и вижу, как пацаны собираются, суетятся.
«Куда собираемся?» – хочется мне крикнуть. Вместо этого я боком прохожу к своей кровати, вытаскиваю из рюкзака сигареты и снова спускаюсь вниз, на ходу прикуривая. Дохожу до умывальни, затягиваюсь, глядя на конец сигареты, мягко обвисающий пеплом.
«Нет, покурить я еще успею, – думаю, – покурить время будет».
Бросаю непотушенную сигарету на пол, озабоченно решая, куда идти.
Из сортира слышны громкие звуки.
«Жизнь», – думаю я.
Вижу, как Плохиш с Амалиевым несут наверх чан с дымящимся супом. Иду за ними, как собака, привлеченная запахом. С радостью отмечаю, что голоден.
«Вот что надо сделать, – определяюсь я, – надо супчику отведать».
Поедаю суп, не замечая вкуса, старательно жую большими ломтями откусываемый хлеб – мне кажется, что, двигая скулами, я не думаю, не думаю, ни о чем не думаю.
Увидев дно тарелки, понимаю, что нисколько не голоден, вообще не хотел есть, не знаю даже, зачем ел. Присаживаюсь на кровать Сани Скворца и старательно, накрепко перешнуровываю берцы. С самого начала командировки я сплю в одежде, поэтому надевать мне больше нечего, кроме разгрузки, но ее пока рано.
Покачиваюсь на кровати Саньки, смотрю на затылки парней, приступивших к поеданию макарон.
«Нет, макарон не хочу. Тушенки не хочу. Хочу чая. Чая нет. Хочу компот».
Иду с кружкой к Плохишу, он наливает мне компот. С бульканием падает в стакан какой-то склизкий фрукт, похожий на выдавленный глаз. Молча выливаю содержимое стакана обратно в чан.
– Чего, стаканчик всполоснул? – невозмутимо спрашивает Плохиш. – А ты и руки там помой теперь.
– Мне без фруктов, – говорю я.
В три глотка выпиваю компот, снова иду курить.
Привалившись спиной к мешкам с песком, наваленным у окон, курю в туалете. Все уже облегчились, туалет пуст.
– Ташевский! – кричит Шея. – Построение! Отделение будешь свое собирать?
«Бля, у меня еще и отделение. На хер бы оно мне нужно, это отделение», – думаю я, не двигаясь с места и пытаясь увидеть кончик докуриваемой сигареты.
Держа сигарету в зубах, я щелкаю по ней указательным пальцем, привычным движением, именуемым в народе «щелобан»: когда согнутый указательный палец мгновение придерживается большим и затем с разгоном выскальзывает из-под него. Сигарета, к моему удивлению, не взлетает, сделав под потолком нужника красивый круг, а внезапно бьет мне в глаз еще дымящимся концом.
Господи, как больно! Мамочки, я выжег себе глаз! Какой стыд! Что я скажу Семенычу?
Натыкаясь на стены, я бегу к умывальнику, глаз щиплет, будто его посыпали солью с перцем и все это залили кипятком.
Врубаю воду, набираю в горсть и начинаю омывать свой сощуренный от боли и ужаса зрак.
– Ташевский! – орет Шея.
После шестой горсти воды, прижатой к лицу, глаз начинает разлепляться.
«Видит!» – несказанно радуюсь я.
Ресницы будто вымазаны клеем.
«Я успел его закрыть, мой глазик, – понимаю я. – Как же я успел его закрыть? А? Сигарета летела сотую долю мгновения, а он успел закрыться! Что было бы, если бы она впилась мне прямо в зрачок горящим концом? Ослеп бы?»
Еще несколько раз умываюсь, пальцами раздираю ресницы и спешу на второй этаж.
Радость, что зрение мое сохранено, настолько велика, что я бодро пихаю в бока идущих мне навстречу товарищей. Накидываю разгрузку, надеваю на бритый череп вязаную шапочку, цепляю на плечо автомат, довольно ощущая его славную и такую привычную тяжесть. Подпрыгиваю на месте: все ли нормально лежит в разгрузке, не вываливаются ли гранаты из кармашков.
Пацаны почти все уже вышли, только Монах копошит в рюкзаке.
– Давай, Монах, не тяни, – говорю я грубовато.
Он не реагирует.
Толкаясь, строимся на улице.
Смотрю на свое отделение: все тут, стоят в два ряда, ломцы хмурые. Встаю в строй – мне оставили место.
Выходит Семеныч. Провожает мрачным взглядом неспешно выбредающего из школы Монаха, взгляд профессионального военного привычно оценивает начищенность его ботинок, недовольство в глазах Семеныча сменяет брезгливость, но и она тут же исчезает – не до этого…
Смотрю на Семеныча с надеждой. Мне кажется, что все так смотрят на командира. Семеныч, отец родной…
– Бойцы! Мы не знаем, что там будет, – говорит он. – Но, надеюсь, нам дадут время, чтобы мы определились, как будем работать.
Мне очень нравится это слово – «работать». Хорошо, что он так говорит.
– Первый зарок: поддерживать связь. Рации у всех заряжены? Не будет связи – всё. Слушайте рацию! Второй зарок: бойцы смотрят на командиров, командиры делают то, что говорю я. Никакой бравады. «За мной, в атаку!» не звать. Третий зарок: не кучковаться. Толпой не так страшно, но стреляют всегда по толпе.
От слова «стреляют» по строю пробегает легкий озноб. Все-таки мы будем «работать», а в нас будут стрелять.
– Кто первый обнаруживает огневые точки противника – немедленно связывайтесь со мной. Командиры взводов всегда должны знать, где у них гранатометчики и пулеметчики, чтобы координировать огонь.
Рядом с Семенычем стоит начштаба, но он не пойдет с нами. «И хорошо, что не пойдет», – думаю я. У капитана Кашкина вид виноватый. Чуть поодаль перетаптывается дядя Юра, взгляд его задумчив и бестолков одновременно, как у пингвина.
«Дядя Юра, – думаю с нежностью, – может быть, будешь меня вытаскивать с поля боя… Легкораненого. В мякоть ноги… “Кость не задета”… И – домой».
– Лопатки все взяли?.. Через пятнадцать минут по трассе пойдет колонна, мы загружаемся в грузовики, – заканчивает Семеныч.
Выходим за ворота. Оглядываюсь на школу. Из кухоньки появляется Амалиев, но тут же прячется.
– Удачи, мужики! – слышу я в рации голос кого-то из пацанов, оставшихся на крыше.
На обочине трассы курящие сразу закуривают. С минуту все стоят, выглядывая, не едет ли колонна. Потом бойцы по одному начинают присаживаться на корточки, а кто и прямо на зад.
– Не расслабляйтесь! – говорит Семеныч. – Костя! Сынок! Организуйте наблюдение…
«Чего тут может быть страшного? – думаю я о городе, который еще недавно пугал меня всем своим видом, каждым домом, любым окном. – Такие тихие места…»
Докуриваю и только сейчас вспоминаю, что я себе едва не сжег глаз. Трогаю его тихими, недоверяющими пальцами, как слепой. Глаз на месте, не гноится, не косит, все в порядке, смотрит по сторонам, как настоящий; второй, здоровый, за ним поспевает.
Еще издалека слышим колонну. Все встают с мест, хотя машины еще не видны.
– А танков нет… – говорит Язва задумчиво, определяя машины по звуку.
Мы ждем еще и наконец видим колонну – три бэтээра, три грузовичка. У пацанов заметно портится настроение.
На первом бэтээре среди нескольких солдат, нахохлившись, сидит Черная Метка.
Колонна подъезжает, Черная Метка спрыгивает с бэтээра, отряхивается и, подождав, пока водитель заглушит бэтээр, говорит:
– Здорово, мужики!
Бойцы молчат. Только Саня Скворец отвечает: «Здорово», – и это его приветствие в наступившей тишине кажется особенно нелепым. Черная Метка, будто ничего не заметив, отводит Семеныча в сторону.
– А где танки? – интересуется кто-то из парней.
Ему шепотом отвечают где.
– Итак… По данным разведки, в селе находится группа боевиков, от десяти до пятидесяти человек, – объясняет вернувшийся Семеныч.
– Чё, пятьдесят на пятьдесят? – спрашивает Плохиш.
– Будет сопровождение, два танка, – говорит Семеныч, не обращая внимания на Плохиша – но он и не обращать внимания умеет так, что сразу понимаешь: лучше заткнуться. – Мы следом за танками входим в деревню. Ну, и бэтээры… – Семеныч оглядывает машины с солдатиками. Солдатики смотрят на нас, ищут в нас, более взрослых, чистых, здоровых, успокоение.
– Живем! – говорит Шея и весьма ощутимо хлопает Монаха по спине. – Не дрейфь, архимандрит! – смеется он своей нелепой шутке.
Никто, кроме Шеи, особенно не радуется. Подумаешь, танки. В танках, наверное, не страшно, зато на каждого из нас хватит одной маленькой пульки.
«Неужели нельзя взять село усилиями одних танков? – думаю я. – Подъехать на страшной железной машине и сказать: “Сдавайтесь!” Чего они сделают, ироды, против танков? А, убегут… Мы для того, чтоб их ловить».
Я снова закуриваю, мне не хочется, но я курю, и во рту создается ощущение, будто пожевал ваты. И еще будто этой ватой обложили все внутренности головы – ярко-розовый мозг, мишуру артерий, – как елочные игрушки.
Дают команду грузиться. Пацаны легко запрыгивают в крытые брезентом кузова.
«Какие у меня крепкие, жесткие мышцы», – думаю я с горечью, забравшись в кузов.
Меня немного лихорадит. «Истерика», – определяю мысленно.
Кажется, кто-то высасывает внутренности – паук с бесцветными рыбьими глазами, постепенно наливающимися моей кровью.
Трогается машина.
«Нас везут на убой».
Пытаюсь отвлечься на что-то, разглядываю бойцов, но взгляд никак не может закрепиться на чем-либо. Небритые скулы, чей-то почему-то вспотевший лоб, ствол автомата, берцы с разлохматившимся охвостьем шнурка, потерявшего наконечник. Мысленно я засовываю это охвостье в дырочку для шнурков в берцах – обычно из разлохматившегося шнурка извлекается одна нитка, эту нитку нужно просунуть в дырочку, а с другой стороны прихватить ее двумя пальцами и потянуть – так вытаскивается шнурок.
Начинают ныть ногти, мне кажется, я их давно не стриг, я даже ощущаю, как они отвратительно скользнут друг по другу, когда нитка выскочит из пальцев. Меня начинает мутить. Закрываю глаза. Во рту блуждает язык, напуганный, дряблый, то складывающийся лодочкой, собирающей слюну, то снова распрямляющийся, выгибающийся, тыкающийся в изнанку щеки, где так и не зажила со вчерашнего дня ранка, когда я, вернувшись с поста, жадно ел и цапнул зубами мягкую и болезненную кожу, мгновенно раскровенившуюся и пропитавшую соленым вкусом хлеб, кильку в томатном соусе, только луку было ничего не страшно, его вкус даже кровь не перебивала, разве что щипало от него во рту, в том месте, где, как мне казалось, дряблыми лохмотками свисала закушенная щека.
«Странно, что вчера вечером я, когда мы поминали десантничка, эту ранку не замечал. Наверное, сегодня язык ее растревожил…»
Наконец и язык успокоился и повалился лягушачьим брюшком на дно рта, ткнувшись кончиком в зубы и проехавшись напоследок по черному от курева налету на зубах.
Пытаюсь задремать. На брезентовое покрытие кузова голову не положишь – трясет. Расставляю ноги, с силой упираюсь в ляжки локтями, кладу лоб на горизонтально сложенные руки. Так тоже качает. И еще сильнее тошнит. Сажусь прямо, закрываю глаза. На долю секунды открываю их, фиксирую пацанов и разглядываю потом, уже закрыв глаза. Успеваю рассмотреть только нескольких – задумчивого Шею, бледного Кешу Фистова с эсвэдэшкой между ног, с силой сжавшего зубы, так что выступили челюсти, будто сдерживающего матерную ругань Диму Астахова… Остальные расплываются. Еще раз открывать глаза мне лень, тяжело, не хочется, неинтересно – из перечисленных причин можно выбрать любую, и каждая подойдет. Чтобы отвлечься, начинаю считать. «Один, два, три, четыре…»
Мне почему-то кажется, что я считаю наших пацанов, отмеряю их жизни, как на счетах, и поэтому испуганно прекращаю это занятие и начинаю снова уже с пятидесяти.
«Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три, пятьдесят четыре…»
Язык лежит, как сонная лягва в иле.
«Сто сорок, сто сорок один, сто сорок два…»
На ухабах зрачки метаются под веками, как плотва.
«Четыреста одиннадцать, четыреста… какое число было только что?»
Пахнет деревьями, ветками, землей. Значит, выехали из города. Нет, не буду глаза открывать.
«Тысяча семьсот девяносто… Тысяча семьсот девяносто пять… Может, я не о том думаю? Может, нужно что-то решить с этой жизнью? А чего ты можешь решить? И кому ты скажешь о своем решении? И кому оно интересно? Тысяча семьсот девяносто семь… или шесть? Или семь?»
Машины останавливаются. Открываю глаза. Минимум пейзажа – голая земля, почему-то отсыревшая.
Кто-то из сидящих ближе к краю высовывается из кузова.
– Чего там? Чего? – спрашивают сразу несколько человек.
Пацаны, шевеля затекшими конечностями, поднимаются и, согнувшись, толпятся у края кузова, но Семеныч уже вызвал по рации Шею и Столяра и, даже не дождавшись их ответов, приказывает всем оставаться на местах.
– Курить-то можно? – спрашивает кто-то у Шеи.
Шея молчит, я закуриваю; после первой затяжки сладостно жую – будто ем дым. Сладкий, вкусный дым, нравится… Опять нравится…
Шея смотрит на меня недовольно. Не только потому, что я закурил без разрешения, но потому, что он дым не любит – некурящий у нас взводный. А машина, хоть и кузов, – все-таки помещение, надо и честь знать. Делаю несколько жадных затяжек и бычкую сигарету о пятку берца. Машина трогается. Ищу, куда бросить окурок, и, не найдя места, роняю его на пол. Некоторое время смотрю, как он катается по полу, пачкая мухоморного окраса фильтр.
На ухабах машины переваливаются, пацаны с трудом держатся кто за что может.
«…Какая тягомотина, скорей бы уж…»
Смотрю на улицу, там появляются деревья, не знаю их названия. Какие-то деревья, из тех, что растут только в Чечне. По крайней мере, в Святом Спасе они точно не растут. Впрочем, я и тех деревьев, что растут в Святом Спасе, по названиям не знаю. Береза, дуб, клен и все. А, еще рябина… «Ой, рябина кудря-я-вая…» И калина. Калина – это дерево? Я не успеваю додумать. Машины снова останавливаются, моторы глушатся; какое-то время гудит бэтээр – тот, что шел первым, но вскоре и он смолкает.
Все сидят молча.
Смотрю на улицу, вижу кабину грузовика, шедшего за нами, лицо шофера. Не могу понять его настроения, черты лица расплываются. Зато появляется лицо Семеныча – он подошел к борту нашего кузова, заглядывает внутрь, командирским нюхом оценивая состояние коллектива.
– Разомните косточки, ребятки… – говорит Куцый, видимо, оценивший наше состояние как нормальное.
Все с готовностью вскакивают с мест, и поэтому долго приходится стоять согнувшись, дожидаясь, пока ближние к краю выпрыгнут из машины; карманы разгрузки, отягощенные гранатами, тяжело свисают, мышцы спины и шеи начинают ныть. Наконец подходит моя очередь. Спрыгиваю не очень удачно, потому что приземляюсь на пятки («Чему тебя учили?» – злюсь), боль бьет в мозг и теряется там.
Осматриваюсь по сторонам. Бродят люди, каждый о своем молится. Вижу нескольких мужиков в танкистской форме, а где танки? А, вот стоят…
Холмистая местность, никаких признаков жилья. Быть может, за тем холмом?
– За тем холмом… – доносится обрывок разговора.
Оборачиваюсь на голос. Стоят Черная Метка, Семеныч и танкист без знаков отличия, но сразу видно – служивый никак не меньше капитана. Вояка указывает на холм рукой. По-детски хочется их подслушать. Мне кажется, они говорят друг другу правду, какую нам постесняются открыть. Что-то вроде: «Пятью-шестью бойцами придется пожертвовать, а что делать…» Но я не двигаюсь с места и даже отворачиваюсь от командиров.
Семеныч объявляет построение.
– Вот за тем холмом находится село… Совершаем бросок. Рассредоточиваемся на холме, у взгорья, выше не забираемся, не светимся. Как только мы достигнем обозначенного рубежа, двинутся танки в объезд холма. Дожидаемся, когда они выйдут на прямую, и делаем рывок следом. До села триста или чуть более метров.
«А почему сначала мы побежим, а танки потом? – думаю я. – Танки быстро пойдут, и мы за ними не поспеем – километра полтора жилы рвать, поэтому сначала мы, – отвечаю сам себе. – Тем более что они вверх не полезут, а за ними бежать – круг давать… На полянке же наши железные машины в полный дух попрут. И мы за ними. Остается только уповать, чтобы чечены спали, пока танки не выйдут на прямую. Если чечены, конечно, уже не проснулись. Наверняка ведь не спят, дожидаются. И еще вчера вечером пристрелялись к полянке. И мин там понаставили, и противотанковых, и противопехотных, и мин-лягушек, которые скачут, и мин-липучек, которые липнут, и еще особенных мин, которые реагируют только на отдельных невротиков. Бляха-муха, какой ужас… Может, разбежаться и вдариться головой о кузов? Потом скажу, что у меня было минутное помешательство…»
– В нескольких, предположительно четырех ближних к поляне домах и амбарах располагаются боевики, – продолжает Семеныч. – Возможно, они есть и в селе, но в селе живут и мирные люди, поэтому…
– Поэтому аккуратно, – вставляет Черная Метка.
– Ну щас, «аккуратно», – передразнивает его шепотом Астахов, – надо было с «вертушек» расхерачить это село…
– Что мы, пехота? – буркает кто-то недовольно неподалеку от меня.
– А что, спецназ? – спрашивает Астахов.
– Да, спецназ.
– Хотел, чтобы солдатики село взяли, а ты там зачисткой занимался? – зло говорит Астахов.
– Разговорчики, – обрываю я парней.
– При подходе, если не начнется бой, блокируем дворы, где предположительно находятся боевики, и дальше – по обстоятельствам. Если бой начнется раньше, окапываемся, подавляем огневые точки противника.
– Может быть, лучше подкоп под село сделать? – говорит Язва тихо. – Вылезем, как кроты, из земли… «А вот и мы!»
– Кони не живут под землей, – отвечает Плохиш, кивая на Суханова. – И для этого мерина нору надо рыть огромную.
– Зато прикинь, как удивятся чечены, когда из-под земли вылезет целая лошадь, – говорит Язва.
– Выходим через пять минут, – заканчивает Семеныч.
Пацаны неспешно расходятся.
– Сергей! – говорит Язва, столкнувшись лицом к лицу с Монахом.
– Чего? – отзывается Монах неприязненно.
– Держи хрен бодрей, – зло отвечает Язва.
«Помолиться, что ли? – думаю. – Ни одной молитвы не знаю.
Господи-Господи-Господи-Господи…»
Подхожу к машине, прислоняюсь плечом к борту. Хочется лечь. Внутренности уже высосаны, пустое нутро ноет, где-то на дне живота, как холодец, подрагивает отвалившийся ломоть мяса.
«Мое тело, славное мое тело…» – я пытаюсь почувствовать свои руки и сначала чувствую автомат, его холод, а потом, кажется, свои куда более холодные пальцы; еще я хочу почувствовать кожу, соски и узнаю их, сморщенные, как у старика, болезненно потершись о тельник.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?