Текст книги "Очень страшно и немного стыдно"
Автор книги: Жужа Д.
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– А вот Иисус в Нагорной проповеди, – хозяйка приготовилась к подробному монологу, но так и осталась стоять с открытым ртом.
– Иисус ничем не отличается от прочих своих современников, – перебил ее дантист, – обычный себе человек, нет в нем божественности, нет пророчеств в его высказываниях, нет мессианства в действиях.
– Так во что же вы верите, позвольте спросить? – Она выглядела расстроенной и потерянной одновременно.
– В единого бога.
Она растерянно кивнула, а дантист, не давая ей возможности вступить, продолжал:
– Мы верим, что человек должен исполнить волю всевышнего так, как она изложена в Торе. Верим в скорый исход истории и в приход мессии. Ну, и также мы верим в то, что будут воскрешены те, чьи жизни, в понимании наших законов, имели наибольший смысл.
Она сморщила лоб и спросила:
– А правда, что евреи считают себя избранным народом?
– Мы знаем, что у бога к евреям особые требования. Вот во что мы верим.
В гостиной повисла тишина, немцы старались ни на кого не смотреть. Молчание нарушил сын хозяйки:
– А ведь вы хитрите, доктор.
Все с удивлением повернулись к нему. Дантист выглядел обескураженным.
– Тогда поправьте меня, раз считаете нужным, молодой человек.
– Я вообще-то думал, что мы тут собрались выпить, а не обсуждать догматы веры. Но если вы настаиваете…
– Настаиваю! – Дантист рассмеялся и опять взял бокал.
– Хотя вера для меня есть нечто сугубо личное, – подросток поднял голову, но посмотрел сначала не на дантиста, которому предназначалась эта фраза, а на рыжеволосую, – и к тому же понятно, что у меня меньше опыта, чем у вас, и знаний, полагаю, тоже. Потому я и говорю, что вы хитрите, а не заблуждаетесь.
Где-то хлопнула дверь, но никто не обратил на это внимания. Все следили за разговором.
– Продолжайте.
– Я указал вам на ваше лукавство и, как джентльмен, должен объясниться. – На слове “джентльмен”, произнесенном так серьезно, многие улыбнулись. – Вот вы говорите, что не верите в сатану. Но тем не менее верите в дурное в человеке. То дурное, которое разъединяет вас с богом, а значит, является враждебной силой, или как угодно можете это называть, не суть. А по поводу ада, позвольте заметить, христиане тоже не верят в кипящие котлы и сковороды. – Он говорил взволнованно, хотя к вину так и не притронулся. – Вы сказали, что вы не верите в спасение, а как же тогда фраза “Израиль будет избавлен лишь в заслугу тшувы”? Или вы не считаете тшуву раскаянием и возвращением? Не верите в первородный грех, но признаете грех праматери Евы? Вы не согласны с очеловечиванием бога, но наделяете человека божественной душой? И в заключение – если вы не хотите рекламировать вашу веру, зачем рассказываете нам о ней? А про скорый конец истории вообще не очень понятно.
– Хочу вам заметить, молодой человек, что все ваши претензии ко мне…
Хозяйка прищурила глаза, готовясь защитить сына.
– …абсолютно правомочны.
Ее прищур сменился улыбкой, она победно оглядела гостей. Дантист выдержал паузу.
– Дело совсем не в искажении, молодой человек, а в упрощении моего объяснения, – он оскалил желтые зубы и вставил в них сигарету. – Возвращаясь к дьяволу – все же это выделенная единица зла, а вот целиком состоящего из зла существа у нас как раз и нет. А что касается тшувы, – он достал зажигалку, и хозяйка замахала руками, изображая запрет; дантист кивнул и, не вынимая изо рта сигареты, продолжил: – Это же исправление себя, а не спасение за счет другого. Мы своими поступками должны достичь бессмертия, а не тем, что кто-то там за нас погиб.
На это “кто-то там” хозяйка поморщилась, а немцы переглянулись.
– Грех Ханны никоим образом не отразился на ее потомках. А ваше замечание по поводу того, что я сейчас здесь вам рассказываю про нашу веру и тем самым пропагандирую ее, – так это ваша матушка меня спросила. Мы никого к себе не зовем, но и секрета из этого не делаем. А в заключение добавлю, что нужно нам еще всю жизнь учиться, и вам молодой человек, и мне. И будет нам тогда счастие.
– С вашими объяснениями вряд ли что-либо прояснилось, но, несомненно, стало интереснее. – Подросток покивал и отвернулся к окну, его азарт опять сменился равнодушием.
– А я считаю, что ад – это невозможность прочувствовать бога в себе, и наказанием за это является возвращение сюда. В эту, как вы сказали, омерзительную жизнь. – Ади сказал это и покраснел.
– А что такое, как вы думаете, жизнь? – не унималась хозяйка и, желая вовлечь в дискуссию новых участников, обратилась к немке. Та подхватила эту тему как спасительную, так как больше всего боялась еврейской темы, боялась, что она может выйти за пределы религиозного различия – и в конце концов вернется к их немецкой идее вины.
– Я думаю, что жизнь – это то, про что мы можем сказать, что оно живое.
– Интересное замечание, – опять оживился дантист. – Вы, наверное, говорите о существовании самого важного, что дано нам богом, – о механизме божественного распознавания.
Немка покраснела, а муж похлопал ее по колену.
Дантист подождал какое-то время, не выскажется ли кто-нибудь еще, и заговорил:
– Что такое жизнь – более или менее понятно. Жизнь есть наивысшая форма существования материи. А вот что такое материя и смерть – совершенно непонятно.
– То есть вы пьянством отгораживаетесь от формы? Интересно!
– Выпивая часто и много, действительно форму можно и потерять. – Эта фраза дантиста всех рассмешила. – Нет, конечно! – Дантист опять схватил бокал, развел руки широко в стороны; хозяйка внимательно проследила, не разольет ли он вино на ковер. – Нельзя существовать и отгородиться от формы существования одновременно.
– И что же за форма такая, интересно? – сказала она игриво.
– Одно мы знаем: форма сложная. Очень сложная, – дантист вновь взмахнул руками, изобразив нечто неопределенное, видимо, саму жизнь.
– Может быть, жизнь – это способность к самовоспроизводству? – Немка с надеждой уставилась на дантиста.
– Но бесплодный организм не перестает быть живым.
Хельга опять густо покраснела.
– Я думаю, фрау говорит о жизни, а не об отдельном организме. – Подросток не хотел уступать.
– Ну тогда, может быть, жизнь определяется наличием генетической информации?
– Умершее тоже является носителем генетической информации.
– Тогда давайте сначала найдем различие между живым и мертвым. – Радостный тон хозяйки предполагал, что здесь с минуты на минуту они отыщут истину. – Как там нас учили, в школе: смерть – это прекращение биологических и химических процессов.
– Способность умереть как общее свойство всего живого – наиболее точный определитель жизни? А что, интересно! – Дантист азартно потер ладони. – Если принять на веру, что жизнь – это особый процесс, то как отличить ее от других процессов, которые мы не назовем жизнью? Формой?
– Ну вот. Мы опять уткнулись в форму.
Все опять рассмеялись, а Ади постучал вилкой по бокалу.
– Вы забыли про главное отличие.
Все смотрели на него так, словно заговорил глухонемой, демонстрирующий чудесное исцеление.
– Вы забыли про чик-чик-чик. – Немец в воздухе сделал движение двумя пальцами, изображая ножницы. – Вот что еще разъединяет эти две веры.
– Что это за “чик-чик-чик”? – Хельга повернулась к мужу.
Хозяйка смеялась до слез, вытирала их пальцами, подняв вверх редкие брови. Кроме жены, Ади поняли все. Только она не поняла это птичье “чик-чик-чик”.
Ночью у рыжей поднялась температура, и, когда она не вышла к завтраку, к ней заглянула хозяйка. Вся эта простуда из-за бессмысленной прогулки, но какое счастье, что у них есть дантист, какой-никакой, а доктор, и сейчас она его пришлет.
Дантист посмотрел горло, распорядился принести парацетамол, принять, если температура еще подскочит, велел каждый час пить ромашковый чай, полоскать нос и горло раствором соли и пока из постели не вставать. Скоро с термосом кипятка и чаем пришел сын хозяйки. Виновато постоял рядом, составил все на прикроватную тумбочку и ушел. Он же принес ей и обед. Сел рядом, рассказал что-то из детства, перед тем как уйти – извинился. Зашел после ужина – принес плед.
Про то, что случилось в лесу, решили никому не говорить. Вернее, решил он, а она согласилась. Больше они о том не вспоминали. Говорили о многом, ей нравилось его слушать, и, когда через два дня она вышла на завтрак, он виделся ей совсем другим.
Следующей ночью он пришел, сбивчиво говорил что-то про детство, целовал мокрыми губами и убежал, хлопнув дверью. Так началась эта странная связь.
Он приходил каждую ночь, после близости они тихо говорили про оперу, литературу и про то, как странно устроена жизнь. Однажды даже опоздали на завтрак. Кажется, никто не обратил на это внимания.
Приехала еще одна пара из Манчестера – муж, страстный футбольный болельщик, и хохотушка жена. Дантист по обыкновению шутил, потом сообщил всем, что приезжает его дочь. Сын хозяйки посмотрел на рыжеволосую с грустью.
И опять была ночь, он ушел под утро, а она долго не могла заснуть, разглядывала лепную розетку вокруг люстры, размышляя о том, как приятна его детская зависимость и как легко у нее в руках оказались все права на этого юношу.
А через день она увидела их в саду. Милая девушка с глазами дантиста – пожалуй, даже хорошенькая, – сидела на шаткой скамейке, а он стоял рядом и что-то говорил, размахивая руками. Девушка широко улыбалась – на щеках у нее то появлялись, то исчезали ямочки.
Пришлось вернуться в дом – не хотелось заметить в его глазах неловкость или испуг.
За обедом юную пару посадили вместе. Рыжеволосая делала вид, что рада за них, а потом плакала в номере и, стыдясь красных глаз, не пошла на ужин. Попросила, чтобы еду принесли в номер, ждала, что он придет позже и у них будет возможность поговорить. Он объяснит ей, что, ухаживая за юной барышней, он лишь отводит внимание любопытных от них самих. А потом они просто поболтают. Мило, весело и ни о чем. Она причесалась, переоделась в любимую блузку, даже решила хвалить дочку дантиста и подтвердить, что они великолепно смотрятся вместе и могут составить чудесную пару. Рассуждать об этом она будет легко и всячески его поощрять. Ужин с кухни принесла старшая горничная; переставляя тарелки с тележки на стол, рассказала, что хозяйского сына и свою дочь дантист увез ужинать в город.
Ночью она просыпалась от каждого шороха. Под утро он все же зашел.
– Очень милая девушка, – начала она. – Хорошенькая и, по-моему, добрая.
– Да. Очень. Я, знаешь, когда с ней говорю, у меня голос так по-идиотски дрожит. Просто дурак дураком. А она – да, она такая волшебная, каких не бывает! Ну, я пойду.
– Не останешься?
– Нет.
– Почему?
– Не могу.
Он вышел, а она плакала, зажимая подушкой рот.
За завтраком рыжеволосая объявила о своем отъезде. Надеясь, что хозяйский сын попытается ее отговорить, что не потерпит ее отсутствия, откажется отвозить на станцию. Но он к ней больше не зашел. Она сначала злилась на него, потом на себя, а к вечеру стала себя жалеть. Собиралась в ужасном настроении.
Утром хозяйка распорядилась насчет машины. Рыжеволосая рассчиталась. И уже у самого выхода, в коридоре наткнулась на Ади.
– Я вас понимаю. Я понимаю, почему вы уезжаете. Спасибо вам.
– Спасибо за что?
– Если бы вы остались, мне было бы сложно и дальше все скрывать.
Она кивнула, не понимая, о чем он говорит.
– А правда, что в России, когда она еще была Советским Союзом, именем моей жены называли комплект мебели?
– Правда. Но их так назвали совсем не русские. Их делали в Восточной Германии. А у нас уже продавали с этим именем.
– Да, да. Я понимаю.
Непонятно было, чего он хотел.
– А они были красивые? Эти мебельные гарнитуры?
– Тогда, наверное, они считались красивыми.
– А сейчас?
– Ну, я не знаю. Вы можете посмотреть на них в интернете.
Он опять мелко закивал, взял в руки ее ладони и повторил то, с чего начал:
– Вы необыкновенная женщина. Вы правильно делаете, что уезжаете. Иначе я сошел бы с ума.
Он хотел сказать что-то еще, но только махнул рукой и недовольно пошел по лестнице наверх.
Через час она была на станции. Уже сидя в вагоне, прислонившись виском к холодному стеклу, она увидела на станционной площади сына хозяйки, выходящего с почты. Он неуклюже нес большой сверток, газеты, свернутые в рулон, и письма. Остановился, пошарил в карманах, перекладывая все из одной руки в другую, по-мальчишечьи неловко согнувшись, выронил газеты, поднял и уронил опять.
Его нагнала компания друзей, рослых, громких, и он, смеясь, пожал руку каждому Поезд тронулся. Спины на мгновенье заслонили его. Она даже привстала, чтобы увидеть его в последний раз, – глаза, тени под ними, высокий лоб.
Двое из компании повернулись на звук отходящего поезда, на одном из них была шапка с белой меткой на лбу, но тут все заслонило здание вокзала, и они исчезли из вида.
Померанский шпиц
– А почему у вас на той картине с трубкой написано, что это не трубка?
Обыватель
Тьфу, опять провалился в сливную решетку! Никак не могу привыкнуть к этой чертовой железяке у порога. В парижском доме такого не было. Зачем мы вообще переехали сюда, в эту мокрую и скучную Бельгию? Жоржетта визжит как резаная, хотя ничего, в общем, страшного, лучше бы помогла мне выпутаться. Переполошилась, а толку никакого. Она вообще слишком эмоциональна. Ну все, успокоилась, открыла дверь, зная мое нетерпение, пропустила вперед и осталась собирать почту.
В доме невыносимо воняет. От мерзкого запаха краски и уайт-спирита тошнит и голова кругом. Его слышно далеко на улице, а здесь он и вовсе нестерпим.
В столовой у мольберта стоят Рене и плотный господин, прокопченный теми дрянными сигарами, которые в прошлую пятницу кто-то оставил в мастерской в банке из-под соли Cerebos. Проскакиваю мимо – на кухне стоит приготовленная для меня вода. Быстро пью и бегу в сад. Слышу, как свистит Рене, делаю вид, что не замечаю, иначе придется стоять в этой вони или еще хуже – показывать всякие глупости.
Присел возле клетки с птицами. Идиотические создания. Голубой волнистый попугайчик дерет на себе перья, и они валятся на дно клетки, а оттуда их за прутья вышвыривает его желтая жена – абсолютная дура. Пара чечеток прыгают с ветки на ветку, как заводные, а за ними с трудом поспевает старая пеночка, у кормушки дерутся пестрый королек и чиж. Сожрать бы всех, да не достанешь!
Жоржетта с шумом открывает окно столовой, оно выходит как раз на клетку, и мне приходится бежать от вони в глубь сада, к самой мастерской. Раз у Рене в гостях человек, значит, работать он сегодня уже не будет, а будет показывать что-нибудь из готового. Если у Копченого своя галерея, значит, потащат чего-нибудь с чердака, а если нет – будут обсуждать то, что стоит на мольберте. Хорошо, что Жоржетта открыла окно, скоро можно будет поваляться в спальне и не задохнуться.
Рене высунулся в кухонное окно и стряхивает с ладони крошки, потом приветливо машет мне. В белой рубашке и галстуке он похож на банковского служащего. Его методичность и неспешность меня успокаивают. От него, правда, всегда несет этой жуткой краской, но зато он никогда не визжит и не пугается. Не то что Жоржетта. Еще она возомнила, будто я обожаю, когда меня таскают на руках, и все время норовит меня схватить, а мне вовсе это не нравится.
С грецкого ореха, что растет за забором у соседей справа, истерически орет голубь: гу-гух-гу, гу-гух-гу, гу-гух-гу! Рене их обожает. К сожалению, отсюда голубя не видно, но понятно, что он толстый, и страшно хочется его погонять. Я скребу когтями забор, но лаять не буду. Рене это не любит, а я не хочу его волновать.
Дверь в мастерскую зачем-то подперли стулом. Копаюсь в земле. Где-то недалеко спит мышь. Рыть лень, все равно не успею, убежит. С кухни потянуло кофе. Значит, убрали краски и будут разговаривать. Не могут же они пить кофе на столе, где банки с растворителем и лаком. Бегу к окну. Да, краской пахнет меньше. У кофе тоже запах гадкий, но все лучше, чем краска. И еще, когда пахнет кофе и есть чужие, значит, от Жоржетты может перепасть кусок кекса, сахара или галеты.
В тесной столовой ложусь специально перед камином, у ведра с углем, – знаю, что так они обратят на меня внимание быстрее, обязательно скажут какую-нибудь банальность про черный уголь и белого шпица. А дальше уже проще, нужно подойти к Жоржетте или гостю, и потрогать лапой ногу, и сделать глаза, будто тебя хотят ударить камнем. Этому меня в детстве научили братья.
Ага, хвастаемся. Поверх незаконченной работы поставили эту, как ее… Рене написал ее несколько месяцев назад. Мы ею гордимся. Весь холст занимает огромный человечий глаз. Только вместо радужки – небо в белых облаках.
Копченый стоит обалдевший. Рассматривает ее, как будто перед ним что-то опасное. Боится. Не предполагает, что органы чувств лишь отражают внешность вещей, но не передают их скрытой сущности. А уловить смысл бытия помогает несоединимое.
Рене волнуется, у него от этого краснеет шея. Хотя чего волноваться, он уже столько раз это проходил. Интересно, что это за тип? Не думаю, что он из тех, кто понимает, что разгадка тайны живописи может родиться лишь из сближения двух более или менее удаленных друг от друга реальностей.
– Да, я понимаю. Это у вас как сон. – Копченый произнес это таким сиплым голосом, будто у него в горле заноза. – О снах много у господина Фрейда. Да. – Гость явно не в теме. – Так это вы свои сны изображаете? У меня вот тоже кузина рисует. Но она все больше реальный мир.
О чем это он? Где сон, а где реальный мир? Где реальный мир, а где наши представления о нем? Ничего, видимо, не понимает. Кретин.
Молчат. Рене трет руками лоб. Да, дружище, ты сегодня попал. Это тебе не друзья-художнички, которые собственные имена путают, но уж в искусстве понимают. Так что это не сон и не явь, Копченый.
Рене мотает головой и опускает руки. Словно сдается. Нет, Копченый, это не сны.
– Может, я не понимаю? Объясните. – Копченый насаживает на нос пенсне, и глаза его расплываются двумя грязными лужами.
Рене морщит лоб и трет пальцами переносицу, будто пенсне Копченого мешает и ему.
Копченый, да не может он тебе точнее объяснить, прокуренная твоя голова. Потому что суть – тоже вещь ускользающая и способна ко всевозможным видоизменениям. Прими просто все на веру и даже не пытайся найти этой мысли полочку в своем примитивном сознании. Прими это как ощущение. Но и это тебе, дружище, сделать будет довольно сложно. Неужели в твоей голове так никогда не бывает – когда возникает нечто эфемерное, еще не мысль или картинка, что-то между, что никак нельзя обозначить словами, и все будет приблизительно или неточно. И от этой вот неточности кажется, что создание – это плод спирита твоего, а не результат твоих логических измышлений.
– Не понимаю, что вы хотели этой картиной сказать. – Копченый упрямо качает головой и не смотрит на Рене, а значит, даже не хочет его понять.
Рене сейчас пойдет за книгой. Я вскакиваю, бегу быстрее него к столу в гостиной. Рене действительно идет за книгой. Берет ее со стола и подмигивает мне. Копченый удивленно следит за мной через стеклянные двери в столовой. Лицо его отсюда искажается наплывами стекла в двери, и, кажется, фрагменты его головы двигаются отдельно. Тоже ведь реальность, но какая?
Жоржетта тоже подняла брови, мол, ты-то куда, будто я не понимаю, какой цитатой Рене может ответить. Она, конечно, мила, но многого ей тоже не дано. Грозит мне пальчиком. Лучше опять сбегать в сад, вдруг жирный голубь перелетел к нам.
В саду заметно похолодало, удлинились тени, голубя даже не слышно. У соседей слева вспыхивает окно в садовом домике. Поднимается ветер – тянет торфом, гарью и меловой побелкой. Уличный фонарь освещает оставленное вчера в траве кресло. Мокрая трава неприятно дерет по животу. Жую пырей, писаю на забор, опять нюхаю там, где пахло мышью, но сейчас ее там нет. Становится совсем холодно – бегу домой.
Рене с гостем пьют кофе, а Жоржетта читает вслух.
– …полное подчинение материи духу, что материя превращается в символ, посредством которого дух раскрывает себя. – Она вздыхает и аккуратно закрывает книгу. – Сэмюэл Тейлор Колридж.
Теперь у гостя будет еще больше вопросов. Бедный Рене. Вырыл ты себе яму, сам того не желая. Ну посмотри на это заплывшее лицо, на маленькие, подпертые щеками глазки! А? Ей-богу!
Жоржетта улыбается Копченому и просит Рене показать, над чем он работал сегодня. Рене кивает, встает и снимает глаз с мольберта – под ним новое, незаконченное.
Стена. Окно. Коричневые статичные занавески. За окном – пейзаж. Кроны деревьев вдалеке. На переднем плане – луг. Справа – тонкое дерево, вокруг – кусты. На заднем плане – дорога. Часть этого пейзажа – холст, стоящий на треноге перед окном. Небо не такое, как сейчас, а радостное, летнее. Пейзаж – легкий, воздушный, а интерьер сдержанный, сухой.
Значит, сейчас речь пойдет про внутреннее и внешнее. Я зеваю, Жоржетта смотрит на меня строго. Берет нож. Я прячусь под стол. Но она просто нарезает лимонный кекс. Кладет гостю добавку. Скребу Жоржетте ногу – понятно, что с Копченым номер не пройдет, этот все равно ничего не даст. Жоржетта не обращает на меня внимания. Поднимаюсь на задние лапы, кладу голову ей на колени. Она отламывает мне маленький кусочек кекса, так, чтобы не увидел Рене.
– Как интересно, Рене, мы как раз вчера обсуждали это с друзьями.
Ей так хочется помочь мужу, но, к сожалению, ее уму это не под силу. Смешная, с ямочками на щеках Жоржетта.
Да, вчера приезжали Луи с Большой Ирен, Поль Нуже, Марсель в новых очках, Камиль и брат Рене – Поль.
Рене фотографировал, а остальные, лежа на земле, изображали звезду. На них косились прохожие и показывали пальцами дети. Луи кричал всем, что они и сами не рады такому их использованию, но, к сожалению, поделать ничего не могут, потому что Рене – гений и они собрались здесь, чтобы быть его музами. Одна старушка в серой шляпке перекрестилась. А Луи все орал, что они создают иной мир и свидетели этого должны только радоваться. Потом вся компания встала на фоне каменной стены, и каждый делал вид, что отгрызает от нее по куску. Было шумно, прохожие переходили на другую сторону дороги, а Рене веселился больше всех. Ей-богу, когда Рене фотографирует, он становится безумным, отпускает на волю детство. Всегда такой сдержанный, он превращается в хулигана, способного на дерзость. А вот рисование – это серьезно, это кропотливое изображение логических построений, в которых нет ни одной случайной детали, какими бы безумными на первый взгляд они ни казались.
К вечеру все вернулись домой. Там Рене позировал сам: взял в руки трость, лицо спрятал, поставил на колени холст, а голову накрыл одеялом. Попросил снять его с закрытыми глазами. А потом – в котелке. Ему казалось, что в нем он становится невидимым. Обезличенным, человеком из толпы. Никем.
Дальше снимали двойной портрет, Рене сидел за Жоржеттой, изображая ее тень. Потом пили кофе и спорили о теме раздвоения. Когда совсем стемнело, стали придумывать, как назвать уже написанные работы, потому что названия картин не содержат объяснений, а картины в свою очередь не иллюстрируют своих названий.
Заголовок не должен учить – только завораживать и удивлять.
Поль залез на стул и кричал, что заголовки выбираются им таким образом, чтобы помешать зрителю поставить картины в успокоительную область, куда в противном случае завел бы его машинальный ход мысли, преуменьшив истинный масштаб полотна.
Les titres sont choisis de telle façon gu’ils empêchent aussi de situer mes tableaux dans une région rassurante…[1]1
Заголовок должен служить дополнительной защитой, подавляющей любые попытки свести настоящую поэзию к игре безо всяких последствий (фр.).
[Закрыть]
Я тоже считаю, что разногласие между названием и картиной способствует волшебному удивлению, которое Рене считает главным предназначением искусства.
Так они дурачились вчера до полуночи, потом вынесли в сад стулья, Жоржетта притащила маски и всех заставила их надеть. Я путался – узнавал запах, но не узнавал лицо, и всех это очень веселило. Два раза чуть не поранился о юкку. Кто догадался эту гадость посадить у самого дома – неизвестно. Совсем уже в темноте, когда я умирал как хотел спать, они орали что-то, прославляющее Босха, про волшебный реализм Бельгии и что этот самый реализм, как разновидность европейского романтизма, имеет свои национальные особенности. Лучше бы спать шли, ей-богу.
– Объясни это проще! – кричал Марсель и нагибался, близоруко шаря в траве руками – его новые очки постоянно сваливались.
– Короче говоря, берется голубка и засовывается в задницу начальника вокзала! – кричал на него Поль.
А Рене показывал неприличное рукой.
– Гислен, прекрати! – Жоржетта так называла Рене, когда хотела ему насолить. Он ненавидит свое второе имя.
– Это не я сказал! – не унимался Поль.
– Тем более нечего повторять чужую чушь!
– Это, между прочим, сказал Пикассо про сюрреализм!
– И что? Почему мы должны повторять его чушь? – кричал Марсель.
– Не должны! – орали они хором.
– Пикассо раздражает сюрреализм! – Поль замахал над головой шляпой.
– То есть его раздражает знание абсолютной мысли, – подытожил Марсель – он всегда говорит очень красиво. И точно. – Мы, – продолжил он, – мифопоэтическое направление, восходящее к искусству великого Иеронимуса! Вы вспомните, как он легко переводил сложнейшие алхимические, астрологические, фольклорные символы на язык художественных образов! Даже его бесконечные фоны-пейзажи есть символ высшей духовности, к которой стремится грешное человечество.
Потом хором цитировали Метерлинка:
– Символ – это сила природы, разум же человека не может противостоять ее законам. Если нет символа, нет произведения искусства!
А сейчас Рене ждет реакции Копченого. Тот в свою очередь ждет объяснений от Рене. Рене морщится, но молчит. Он считает это невозможным – объяснять свои работы. Опять вмешивается Жоржетта:
– Перед окном, которое мы видим изнутри комнаты, Рене поместил картину, изображающую как раз ту часть ландшафта, которую она закрывает. Таким образом, дерево на картине заслоняет дерево, стоящее за ним. Для зрителя дерево находится одновременно внутри комнаты на картине и снаружи в реальном пейзаже.
– Вот как, оказывается! А я и не заметил. – Копченый встает, делает шаг к мольберту и наклоняется к нему плотным корпусом. Пиджак на спине идет складками, тоже морщится в непонимании. – Действительно, тут еще картинка перед окном. Как смешно!
Рене молчит. Он не находит в этом ничего веселого.
Копченый ждет, а Рене продолжает молчать.
Ну почему же он молчит? Почему он не скажет, что именно так мы видим мир. Мы видим его вне нас и в то же самое время видим наше представление о нем внутри себя. И что таким образом мы иногда помещаем в прошлое то, что происходит в настоящем. И, значит, время и пространство освобождаются от того тривиального смысла, которым их наделяет обыденное сознание!
– Интересно! – Кажется, что Копченый водит по холсту носом. – Действительно, вы посмотрите! Возле окна картина, на которой изображена та же часть пейзажа. Какой вы шутник! Как вам такое в голову идет?
Копченый загородил собой холст, и мне, чтобы видеть хоть что-нибудь, пришлось встать слева от него. Хорошая работа. Молодец, Рене. Смотришь на нее, и правда приходит это волшебное ощущение – острая радость расшифрованного смысла. И главное, что это расшифровка не сюжета и не содержания, а таких тонких нюансов восприятия мира, которые до сих пор, казалось, ты совсем не замечал. А через это к тебе приближается понимание общей мировой концепции.
Вокруг смеются – оказывается, все давно смотрят на меня. Вот, ей-богу, слабоумные. Даже Жоржетта, думаю, не понимает Рене до конца. А я понимаю, я вот сейчас могу поклясться, что это одна из его самых сильных работ. Уверен, что Рене повторит ее еще не раз. И готов биться об заклад на что угодно, что висеть ей в лучших музеях мира. А вы смейтесь, смейтесь, дураки.
Бегу в коридор, чтобы никого не смущать.
– Ну, уж если быть честным до конца, – Копченый говорит это извинительным тоном, – на мой вкус, ваши картины, господин Магритт, как бы это так выразиться, немного того, холодноваты. Предметы с дохлятинкой. Все вроде то. Но нет в них жизни. Они как чучела всего живого. Даже когда Жоржетту пишете – она получается манекеном.
Вот идиот! Не приходит тебе в твою прокуренную башку, что он специально этой холодностью изображения подчеркивает отстраненный взгляд на вещи. Быстрый, поверхностный. Ведь не пытается же Рене передать их физическую сущность, а вся идея в том, каким смыслом наполнит их смотрящий. И чем сильнее столкновение этих сущностей, тем большим смыслом вынуждены их наградить, идиот! Ну, куда тебе!
– Вот, я видел, другие художники…
Да что там твои другие художники! Пытаются просто исказить предметы. Они у них то разжижаются, то каменеют, смешиваются и растворяются друг в друге. А Рене жонглирует ими, как они есть, обычными, не теряющими своей изначальной формы. И только само сочетание этих предметов заставляет задуматься. Этот на первый взгляд сухой стиль усиливает узнавание, погружает зрителя в метафорический оргазм, вызванный тайной сутью вещей. Кретин!
– Какая ваша цель, так сказать? – Слышно, как Копченый самодовольно ухмыляется своему вопросу.
Цель Рене – заставить зрителя думать. Из-за этого его работы напоминают уравнения, но решить которые невозможно, так как ответ на них – это сама суть бытия. Рене постоянно кричит об обманчивости видимого, о его скрытой тайне, которую обычно не замечают. Призывает нас сделать шаг навстречу этой тайне. Сталкивает нас самих с физических рельсов, по которым так спокойно и уютно ехать на низкой скорости.
– Прекрати! Хватит! – Это Рене кричит мне. Наверное, я рычал от злости. – Выведи его отсюда! – Это он уже Жоржетте.
Какая несправедливость: гнать нужно Копченого, а не меня.
В спальне полумрак. В левом углу красный шкаф, а в правом – черная лакированная ширма. На камине стучат часы.
Никакой Рене не Бог! Не могу простить ему того, что я не первый и не последний шпиц в его доме. Того, что, когда настанет время, меня заменят такой же копией. Еще одним белым шпицем, ну или черным. И дело тут даже не во мне. А в том, что это единственное, что противоречит его большой идее. Он заменит меня подделкой, а все его искусство говорит о неважности формы и тайны сути. Рене, чего же тогда стоит вся эта твоя хваленая философия и вся твоя живопись?
– Он не пишет ни фантазий, ни сновидений. – Из столовой доносится голос Жоржетты. Она устала.
– Но я читал, ваши картины называли снами.
– Нет, картины Рене если и сны, то не усыпляющие, а пробуждающие.
– Вас послушать, все такое таинственное.
– Да. Потому что без тайны – ни мир, ни идея невозможны!
– А разве вы, как и доктор Фрейд, не занимаетесь толкованием снов?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?