Электронная библиотека » Эдуард Асадов » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 1 июля 2014, 12:59


Автор книги: Эдуард Асадов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«И что же это в людях за черта…»
 
И что же это в людях за черта:
Сердечность, что ли, ценят нынче дешево?
Ну сколько ты ни делаешь хорошего,
В ответ тебе – ну просто ни черта!
 
 
Хороших душ достаточно у нас,
Но как-то так частенько получается,
Что всех теплее тот и улыбается,
Кому ты нужен попросту сейчас.
 
 
А сделаешь хорошее ему —
И кончено! Как будто отрубил.
Теперь уже ты больше ни к чему,
И он тебя почти и позабыл.
 
 
И как-то сразу горько оттого,
Что сам себя ты вроде обманул.
Кому-то взял и душу распахнул —
И в общем, неизвестно для чего!
 
 
Так стоит ли для этих или тех,
Как говорится, расшибаться в прах?!
Не лучше ль плюнуть попросту на всех
И думать лишь о собственных делах?
 
 
Вот именно: души не волновать,
Жить для себя, неслышно, как скупец.
Слегка черстветь и что-то наживать,
Но если так вот свинством обрастать,
То ведь начнешь же хрюкать, наконец!
 
 
Нет, все равно оно не пропадет —
Однажды совершенное добро.
Как не ржавеет в мире серебро,
Так и оно когда-то да сверкнет.
 
 
И ты, идя среди добра и зла,
Не одинок в отзывчивой судьбе.
Признайся сам: ведь добрые дела
Когда-то кто-то делал и тебе.
 
 
Ведь коли жить и сердцем не скудеть,
Познаешь все: и радости, и снег.
Но если ты – хороший человек,
То стоит ли об этом сожалеть?!
 
1971
Он настоящим другом был
 
У парня был хороший друг,
Задорен и смешлив.
Был друг как друг, но как-то вдруг
Стал тих и молчалив.
 
 
Проведал парень: у него
Был тяжко болен сын.
– Держись! – сказал он. – Ничего,
Ведь ты же не один.
 
 
Он продал мотоцикл без слов
Какому-то дельцу.
Кровь подошла? Даешь и кровь
Курносому мальцу.
 
 
Потом, когда прибой похвал
Приветственно гудел,
Он лишь плечами пожимал,
Сердился и краснел,
 
 
Как будто людям говорил:
За что хвалить его?
Он просто искренне дружил,
Он настоящим другом был,
И больше ничего!
 
 
Друг раз кого-то зло поддел
И, смяв, перешагнул.
И парень вспыхнул, не стерпел,
Он друга взял и вздул.
 
 
Когда же кто-то упрекал
Потом в толкучке дел,
Он лишь плечами пожимал,
Сердился и краснел,
 
 
Как будто людям говорил:
Зачем корить его?
Он просто искренне дружил,
Он настоящим другом был,
И больше ничего!
 
 
Зимой пошли на лыжах в лес.
Вот мостик и разъезд.
Вдруг, охнув, друг упал на рельс,
А в ста шагах – экспресс!
 
 
Уж бьет прожектор по глазам!
Он к другу подлетел,
Он друга вниз столкнул, а сам
Не спрыгнул. Не успел…
 
 
Потом был час, нелегкий час,
Прощанье и венки,
И митинг, и десятки глаз,
Застывших от тоски.
 
 
В речах сказали, что герой,
Что храбро пролил кровь,
А он лежал простой-простой,
Чуть приподнявши бровь,
 
 
Как будто людям говорил:
Зачем хвалить его?
Он просто искренне дружил,
Он настоящим другом был,
И больше ничего!..
 
1968
Белые розы
 
Сентябрь. Седьмое число —
День моего рождения.
Небо с утра занесло,
А в доме, всем тучам назло,
Вешнее настроение!
 
 
Оно над столом парит
Облаком белоснежным.
И запахом пряно-нежным
Крепче вина пьянит.
 
 
Бутоны тугие, хрустящие,
В каплях холодных рос.
Как будто ненастоящие,
Как будто бы в белой чаще
Их выдумал дед-мороз.
 
 
Какой уже год получаю
Я этот привет из роз.
И задаю вопрос:
– Кто же их, кто принес? —
Но так еще и не знаю.
 
 
Обняв, как охапку снега,
Приносит их всякий раз
Девушка в ранний час,
Словно из книги Цвейга.
 
 
Вспыхнет на миг, как пламя,
Слова смущенно-тихи:
– Спасибо вам за стихи! —
И вниз застучит каблучками.
 
 
Кто она? Где живет?
Спрашивать бесполезно!
Романтике в рамках тесно.
Где все до конца известно —
Красивое пропадет…
 
 
Три слова, короткий взгляд
Да пальцы с прохладной кожей:
Так было и год назад,
И три, и четыре тоже…
 
 
Скрывается, тает след
Таинственной доброй вестницы.
И только цветов букет
Да стук каблучков по лестнице.
 
1969
Вечер в больнице

Лидии Ивановне Асадовой


 
Бесшумной черною птицей
Кружится ночь за окном.
Что же тебе не спится?
О чем ты молчишь? О чем?
 
 
Сонная тишь в палате,
В кране вода уснула.
Пестренький твой халатик
Дремлет на спинке стула.
 
 
Руки, такие знакомые,
Такие… что хоть кричи! —
Нынче, почти невесомые,
Гладят меня в ночи.
 
 
Касаюсь тебя, чуть дыша.
О Господи, как похудела!
Уже не осталось тела,
Осталась одна душа.
 
 
А ты еще улыбаешься
И в страхе, чтоб я не грустил,
Меня же ободрить стараешься,
Шепчешь, что поправляешься
И чувствуешь массу сил.
 
 
А я-то ведь знаю, знаю,
Сколько тут ни хитри,
Что боль, эта гидра злая,
Грызет тебя изнутри.
 
 
Гоню твою боль, заклинаю
И каждый твой вздох ловлю.
Мама моя святая,
Прекрасная, золотая,
Я жутко тебя люблю!
 
 
Дай потеплей укрою
Крошечную мою,
Поглажу тебя, успокою
И песню тебе спою.
 
 
Вот так же, как чуть устало,
При южной огромной луне
В детстве моем, бывало,
Ты пела когда-то мне…
 
 
Пусть трижды болезнь упряма,
Мы выдержим этот бой.
Спи, моя добрая мама,
Я здесь, я всегда с тобой.
 
 
Как в мае все распускается
И зреет завязь в цветах,
Так жизнь твоя продолжается
В прекрасных твоих делах.
 
 
И будут смеяться дети,
И будет гореть звезда,
И будешь ты жить на свете
И радостно, и всегда!
 
22 ноября 1984
Отцы и дети
 
Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.
 
 
По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.
 
 
Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога,
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.
 
 
Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осуждением скажет:
– А мы не такими были тогда!
 
 
Вы строгою меркою их не мерьте,
Пускай. Ворчуны же всегда правы.
Вы только, пожалуйста, им не верьте, —
Мы были такими же, как и вы!
 
 
Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.
 
 
Когда ж танцевали мы или бузили,
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
– Нет, мы не такими когда-то были!
 
 
Мы бурно дружили, мы жарко мечтали.
И все же порою – чего скрывать! —
Мы в парты девчонкам мышей совали,
Дурили, скелетам усы рисовали,
И нам, как и вам, в дневники писали:
«Пусть явится в срочном порядке мать!»
 
 
И все-таки в главном, большом, серьезном
Мы шли не колеблясь, мы прямо шли,
И в лихолетье свинцово-грозном
Мы на экзамене самом сложном
Не провалились, не подвели.
 
 
Поверьте, это совсем не просто —
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.
 
 
Но шли ребята назло ветрам
И умирали, не встретив зрелость,
По рощам, балкам и по лесам,
А было им столько же, сколько вам,
И жить им, конечно, до слез хотелось.
 
 
За вас, за мечты, за весну ваших снов
Погибли ровесники ваши – солдаты:
Мальчишки, не брившие даже усов,
И не слыхавшие нежных слов,
Еще не целованные девчата.
 
 
Я знаю их, встретивших смерть в бою,
Я вправе рассказывать вам об этом,
Ведь сам я, лишь выживший чудом, стою
Меж их темнотою и вашим светом.
 
 
Но те, что погибли, и те, что пришли,
Хотели, надеялись и мечтали,
Чтоб вы, их наследники, в светлой дали
Большое и звонкое счастье земли
Надежно и прочно потом держали.
 
 
Но быть хорошими – значит ли жить
Стерильными ангелочками?
Ни станцевать, ни спеть, ни сострить,
Ни выпить пива, ни закурить,
Короче: крахмально белея, быть
Платочками-уголочками?!
 
 
Кому это нужно и для чего?
Не бойтесь шуметь нисколько.
Резкими будете – ничего!
И даже дерзкими – ничего!
Вот бойтесь цинизма только.
 
 
И суть не в новейшем покрое брюк,
Не в платьях, порой кричащих,
А в правде, а в честном пожатии рук
И в ваших делах настоящих.
 
 
Конечно, не дай только Бог, ребята,
Но знаю я, если хлестнет гроза,
Вы твердо посмотрите ей в глаза,
Так же, как мы смотрели когда-то.
 
 
И вы хулителям всех мастей
Не верьте. Нет никакой на свете
Нелепой «проблемы» отцов и детей,
Есть близкие люди: отцы и дети!
 
 
Идите ж навстречу ветрам событий,
И пусть вам всю жизнь поют соловьи.
Красивой мечты вам, друзья мои!
Счастливых дорог и больших открытий!
 
1968
Сердца моих друзей

Генералам Виктору Чибисову, Александру Горячевскому, Борису Сергееву, Юрию Коровенко


 
Пришли друзья. Опять друзья пришли!
Ну как же это славно получается:
Вот в жизни что-то горькое случается,
И вдруг – они! Ну как из-под земли!
 
 
Четыре честно-искренние взора,
Четыре сердца, полные огня.
Четыре благородных мушкетера,
Четыре веры в дружбу и в меня!
 
 
Меня обидел горько человек,
В которого я верил бесконечно.
Но там, где дружба вспыхнула сердечно,
Любые беды – это не навек!
 
 
И вот стоят четыре генерала,
Готовые и в воду, и в огонь!
Попробуй подлость подкрадись и тронь,
И гнев в четыре вскинется кинжала.
 
 
Их жизнь суровей всякой строгой повести.
Любая низость – прячься и беги!
Перед тобой четыре друга совести
И всякой лжи четырежды враги!
 
 
Пусть сыплет зло без счета горсти соли,
Но если рядом четверо друзей
И если вместе тут четыре воли,
То, значит, сердце вчетверо сильней!
 
 
И не свалюсь я под любою ношею,
Когда на всех и радость, и беда.
Спасибо вам за все, мои хорошие!
И дай же бог вам счастья навсегда!
 
7 апреля 1997 г.
Переделкино
Электрокардиограмма
 
Профессор прослушал меня и сказал:
– Сердчишко пошаливает упрямо.
Дайте, сестрица, мне кардиограмму,
Посмотрим-ка, что он напереживал.
 
 
Маленький белый рулон бумаги,
А в нем отражен твой нелегкий путь.
Зубчики, линии и зигзаги —
Полно, профессор, да в них ли суть?!
 
 
Ведь это всего только телеграмма,
Но телеграммы всегда сухи.
А настоящая «сердцеограмма»,
Где все: и надежда, и смех, и драма,
Вот она – это мои стихи!
 
 
Откройте любую у них страницу —
И жизнь моя сразу к лицу лицом:
Вот эта военной грозой дымится,
А та сражается с подлецом.
 
 
Другие страницы – другие войны:
За правду без страха и за любовь.
Ну мог ли, профессор, я жить спокойно,
Как говорится, «не портя кровь»?
 
 
И разве же сердцу досталось мало,
Коль часто, горя на предельной точке,
Из боли и счастья оно выплавляло
Все эти строчки, все эти строчки.
 
 
Итак, чтоб длиннее была дорога,
Отныне – ни споров, ни бурных встреч.
Работать я должен не слишком много,
Следить за режимом умно и строго,
Короче, здоровье свое беречь.
 
 
Спасибо, профессор, вам за внимание!
Здоровье, конечно же, не пустяк.
Я выполню все ваши указания.
Куренью – конец, говорю заранее.
А жить вот спокойно… увы, никак!
 
 
Ну как оставаться неуязвимым,
Столкнувшись с коварством иль прочим злом?
А встретившись где-нибудь с подлецом,
Возможно ль пройти равнодушно мимо?!
 
 
Любовь же в душе моей, как всегда,
Будет гореть до скончания века.
Ведь если лишить любви человека,
То он превратится в кусочек льда.
 
 
Волненья? Пусть так! Для чего сердиться?
Какой же боец без борьбы здоров?!
Ведь не могу ж я иным родиться!
А если вдруг что-то со мной случится,
То вот они – книги моих стихов!
 
 
Где строчка любого стихотворенья,
Не мысля и дня просидеть в тиши,
Является трассой сердцебиенья
И отзвуком песни моей души!
 
1975
Вечер в Ереване
 
Осенний вечер спит в листве платана,
Огни реклам мигают на бегу,
А я в концертном зале Еревана
В каком-то жарком, радостном тумане
Кидаю душу – за строкой строку.
 
 
И как же сердцу моему не биться,
Когда, вдохнув как бы ветра веков,
Я нынче здесь, в заоблачной столице
Армении – земли моих отцов.
 
 
А во втором ряду, я это знаю,
Сидит в своей красивой седине
Воспетая поэтом Шаганэ,
Та самая… реальная… живая…
 
 
И тут сегодня в зареве огней
Вдруг все смешалось: даты, дали, сроки…
И я решаюсь: я читаю строки,
О нем стихи читаю и о ней.
 
 
Я написал их двум красивым людям
За всплеск души, за песню, за порыв
И, ей сейчас все это посвятив,
Волнуюсь и не знаю, что и будет?!
 
 
В битком набитом зале тишина.
Лишь чуть звенит за окнами цикада.
И вот – обвал! Гудящая волна!
И вот огнем душа опалена,
И вот уж больше ничего не надо!
 
 
Да, всюду, всюду чтут учителей!
Но тут еще иные счет и мера.
И вот букет, размером с клумбу сквера,
Под шум и грохот я вручаю ей!
 
 
А ей, наверно, видится сейчас
Батумский берег, чаек трепетанье,
Знакомый профиль в предвечерний час,
Синь моря с васильковой синью глаз,
Последнее далекое свиданье.
 
 
Вот он стоит, простой, русоволосый,
К тугому ветру обернув лицо.
И вдруг, на палец накрутивши косу,
Смеется: «Обручальное кольцо!»
 
 
Сказал: «Вернусь!» Но рощи облетели.
Грустил над морем черноокий взгляд.
Стихи, что красоту ее воспели,
К ней стаей птиц весною прилетели,
Но их хозяин не пришел назад.
 
 
Нет, тут не хворь и не души остуда,
И ничего бы он не позабыл!
Да вот ушел в такой предел, откуда
Еще никто назад не приходил…
 
 
Шумит в концертном зале Еревана
Прибой улыбок, возгласов и фраз.
И, может быть, из дальнего тумана
Он как живой ей видится сейчас…
 
 
Что каждый штрих ей говорит и значит?
Грохочет зал, в стекле дробится свет.
А женщина стоит и тихо плачет,
Прижав к лицу пылающий букет.
 
 
И в этот миг, как дорогому другу,
Не зная сам, впопад иль невпопад,
Я за него, за вечную разлуку
Его губами ей целую руку —
«За все, в чем был и не был виноват».
 
1969–1971
Шаганэ

Шаганэ ты моя…

С. Есенин

 
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз, собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
 
 
Где-то в небе мечутся зарницы,
Словно золотые петухи.
В лунном свете тополь серебрится,
Шаганэ Нерсесовне не спится,
В памяти рождаются стихи:
 
 
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
 
 
Что же это: правда или небыль?
Где-то в давних, призрачных годах
Пальмы, рыба, сулугуни с хлебом,
Грохот волн в упругий бубен неба
И Батуми в солнечных лучах…
 
 
И вот здесь-то в утренней тиши
Встретились Армения с Россией —
Черные глаза и голубые,
Две весенне-трепетных души.
 
 
Черные, как ласточки, смущенно
Спрятались за крыльями ресниц.
Голубые, вспыхнув восхищенно,
Загипнотизировали птиц.
 
 
Закружили жарко и влюбленно,
Оторвав от будничных оков,
И смотрела ты завороженно
В «голубой пожар» его стихов.
 
 
И не для тумана иль обмана
В той восточной лирике своей
Он Батуми сделал Хороссаном —
Так красивей было и звучней.
 
 
И беда ли, что тебя, армянку,
Школьную учительницу, вдруг
Он, одев в наряды персиянки,
Перенес на хороссанский юг!
 
 
Ты на все фантазии смеялась,
Взмыв на поэтической волне,
Как на звездно-сказочном коне,
Все равно! Ведь имя же осталось:
– Шаганэ!
 
 
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
 
 
Что ж, они и вправду не открылись.
Ну а распахнись они тогда,
То, как знать, быть может, никогда
Строки те на свет бы не явились.
 
 
Да, он встретил песню на пути.
Тут вскипеть бы яростно и лихо!
Только был он необычно тихим,
Светлым и торжественным почти…
 
 
Шаганэ… «Задумчивая пери»…
Ну, а что бы, если в поздний час
Ты взяла б и распахнула двери
Перед синью восхищенных глаз?!
 
 
Можно все домысливать, конечно,
Только вдруг с той полночи хмельной
Все пошло б иначе? И навечно
Две дороги стали бы одной?!
 
 
Ведь имей он в свой нелегкий час
И любовь, и дружбу полной мерой,
То, как знать, быть может, «Англетера»…
Эх, да что там умничать сейчас!
 
 
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
 
 
И, быть может, полночью бессонной
Мнится ей, что расстояний нет,
Что упали стены и законы
И шагнул светло и восхищенно
К красоте прославленный поэт!
 
 
И, хмелея, кружит над землею
Тайна жгучих, смолянистых кос
Вперемежку с песенной волною
Золотых есенинских волос!..
 
1969
«Эх, жить бы мне долго-долго!..»
 
Эх, жить бы мне долго-долго!
Но краток наш бренный век.
Увы, человек не Волга,
Не Каспий и не Казбек.
 
 
Когда-нибудь путь замкнется,
И вот на восходе дня
Город мой вдруг проснется
Впервые уже без меня.
 
 
И критик, всегда суровый
(Ведь может же быть вполне),
Возьмет да и скажет слово
Доброе обо мне.
 
 
И речи той жаркой градус
Прочтут и почуют люди.
Но я-то как же порадуюсь,
Если меня не будет?
 
 
И чем полыхать на тризне,
Сердечных слов не жалея,
Скажите мне их при жизни,
Сейчас мне они нужнее!..
 
1974

Рассказы

Фронтовая весна

Удивительное я получил сегодня письмо. Удивительное! Нет, ничего необычного поначалу в нем вроде бы не было. Стандартный белый конверт, и обратный адрес мелким убористым почерком: Серпухов, 2-й Малый проезд… Турченко.

Сколько таких вот добрых и сердечных посланцев получил я за эти годы от моего старинного фронтового друга Ивана Романовича. Вначале, в первые послевоенные годы, они были краткими и ласково-деловитыми: «Дружище Эдуард! Работы по горло! Кручусь, как хорошо отлаженный мотор. В Москву все нет времени выбраться. Но о тебе помню и очень скучаю. Сима и ребята здоровы, шлют тебе могучий привет и зовут в гости. Приглашаю и я от всей души. Брось хоть на пару дней свои студенческие дела и приезжай. Накормлю таким обедом, что целый год помнить будешь! Жду. Обнимаю и целую. Твой Иван Турченко».

Письма были искренние и от всей души. А что до обещания «лукулловского» обеда, то в довольно голодноватые послевоенные годы, особенно ощутимые в студенческой бытности, такое гастрономическое обещание было отнюдь не лишним. Тем паче, что фронтовой мой товарищ Турченко, инженер-пищевик по профессии, должность занимал по тем временам прямо-таки сказочную: он был директором мясокомбината в Серпухове. И все-таки без тени ханжества скажу, что хоть и уписывал с большим удовольствием роскошнейшие борщи с ветчиной и неправдоподобно огромные котлеты, ездил я к Ивану Романовичу и Симе, правда, из-за недостатка времени довольно редко, главным образом ради них самих, их душевного тепла и добросердечия. С годами, когда время стало брать понемножечку свое, а был Иван Романович старше меня на добрых восемнадцать лет, и кипучий темперамент его несколько поутих, то и письма стали обстоятельней и длинней. А после того, как, устав от своей профессии, кляузной и суматошной, перешел он на другую, более спокойную работу, письма его уже окончательно вошли в полноводно-спокойное русло.

Иногда мы встречались с ним в Серпухове, чаще в Москве, а еще чаще обменивались предпраздничными открытками и письмами. И я за долгие годы привык к его не всегда многословным, но постоянно оптимистичным и веселым посланиям. Их было довольно много, и они чем-то походили друг на друга, как солдаты в строю. Но сегодняшнее письмо… Нет, начало его было таким же, как и в предыдущих письмах. О домашних делах, о жене, о детях и прочее… А в конце… А в конце была приписка:

«Эдуард Аркадьевич! (Иногда для разнообразия он обращался ко мне по отчеству.) Помнишь ли ты село Первоконстантиновка, что возле Перекопа? Вспоминаешь ли, как мы жили там в период фронтового затишья в ожидании новых и грозных боев? Наверное, ты помнишь, как ждал я там на войне писем от моей Симы. Ведь я, как тебе известно, женился на ней как раз перед самой войной. И прожили мы с ней практически всего ничего. Она скучала и присылала мне на фронт нежные и тоскливые письма. И вот, намереваясь как-то мне помочь и желая немного развеселить Симу, ты стал присовокуплять к моим посланиям еще и забавные, жизнерадостные приписки от себя. Помнишь ли ты еще эти свои молодые, добрые и веселые послания? Абсолютно уверен, что нет! А они, должен тебе доложить, сохранились и лежали все эти годы вместе с моими фронтовыми письмами в заветной шкатулке у Симы. Хочу доставить тебе удовольствие и вкладываю в конверт твои веселые строки, которые Сима моя берегла столько лет, что и считать даже страшно. Можешь сказать ей за это спасибо. Сердечно обнимаю и целую тебя. Твой Иван Турченко. Серпухов. 5 марта 1985 года.

P. S. А еще вкладываю в конверт письмо от Пети Бондаренко. Того самого крошечного Пети, которого мы когда-то катали на спине и весело перебрасывали с рук на руки. Надеюсь, ты его не забыл! Прочти внимательно письмо, которое он мне написал, и сделай хорошее дело. Вслед за мной напиши этому самому Пете несколько теплых слов. Теперь, как видишь, он уже вырос и стал аж помощником капитана. Лихой моряк! С удовольствием съездил бы в Первоконстантиновку и дальше в Крым, прошелся бы по тем местам, где мы с тобой воевали когда-то. Да, видно, теперь уже не соберусь. Эх, время, время! Куда задевались молодые мои годы?! Еще раз сердечно обнимаю тебя.

Твой Иван Романович».

И вот из пузатого конверта, как из дупла, на стол ко мне выпархивают белокрылыми птицами треугольнички писем. Их целых четыре. Пятое письмо от Пети. Перечитываю прилетевшие ко мне из далекой-предалекой фронтовой юности чуть пожелтевшие от времени листочки. Я читаю, и словно бы начинает растворяться, затихать и уплывать куда-то там за окнами огромный, многомиллионный город. Ни плечистых, упершихся в небо зданий, ни бесконечных шумных машин, ни прохожих… Перед мысленным взором моим другие дали, другое время, иные края… Фронтовая весна! Весна моей удивительной и неповторимой молодости. Где ты сейчас?! Дай мне руку, отзовись! Поговори со мной своим звонким молодым голосом!

Какое все-таки счастье, что есть у человека память. Неисчислимы ее богатства. Она помогает высветить до донышка всю нашу жизнь, возвращает, казалось бы, навсегда утерянное и подчас дорогое, поддерживает, окрыляет, помогает еще лучше, вернее понять себя и других, порой сжимает сердце щемящей болью, иногда обжигает его буйной радостью, а еще она помогает точней всякого компаса понять и выверить правильность избранного пути. А самое важное заключается в том, что она в любой момент и любое количество раз мгновенно воскрешает любую картину пережитого, любые лица, имена, события. Уберите, отнимите у человека память – и сразу как бы исчезнет третье измерение. Пропадет глубина. И станет жизнь словно бы плоскостной, как намалеванный на листе картона рисунок.

Каждый год приходит на землю весна. Каждый год согревает она и будит в душах людских надежды. Дарит улыбки и чуточку опьяняет сердце. Однако фронтовая весна особенная, иная. В военные годы их было ровно четыре. И каждая трудна и памятна, вероятно, по-своему. И каждая заслуживает особого разговора. А больше всего, наверное, та, последняя, весна сорок пятого, о которой столько было уже сказано и спето и сколько будет написано еще! И все-таки, произнося фразу «фронтовая весна», я сразу же вспоминаю почему-то только одну. Ничем особенным, быть может, не примечательную, но почему-то мне удивительно дорогую. Я говорю о весне 1944 года. Из голубой и дымящейся дали которой прилетели сейчас ко мне и уселись на стол белокрылыми птицами письма фронтовых лет…

Я беру их попеременно и осторожно сажаю к себе на ладонь. Ласково разглаживаю пальцами их крылья. И они сидят тихо-тихо, тоже, наверное, взволнованные этой встречей. А я сижу долго и молча. Думаю и удивляюсь. Неужели это они, те самые птицы, которых я послал когда-то, целых сорок лет назад, из украинского села Первоконстантиновка, что в трех километрах от Перекопа, в такую тогда неправдоподобно далекую Москву! От свинцово-серых вод Сиваша к голубовато-прозрачным струям Москвы-реки:

«Дорогая Сима!

Я хочу от всего сердца поблагодарить Вас за все горячие письма, которые Вы шлете нашему Ивану Романовичу. Поверьте, здесь на фронте каждое письмо из дома целый праздник. Ну, а уж такие, как Ваши, – вдвойне! И можете быть спокойны: он этого заслуживает. Пишите, пишите ему и помните, что каждым письмом Вы словно бы кладете новый кирпичик в домик вашей любви. Разумеется, что и каждое его письмо тоже. И когда он вернется домой, то над вашими головами вознесется такой дворец, что будут завидовать потомки! А еще сердечное спасибо Вам за те душевные приветы, которые Вы посылаете мне почти в каждом письме к мужу. Не знаю, что он Вам обо мне писал, но кажется мне, что явно перехвалил. Впрочем, ладно, пусть хвалит. Когда бранят, это хуже. Вот сижу я сейчас за столом в хате, пишу Вам это письмо, а он собирается укладываться спать и подозрительно на меня косится. Должно быть, ревнует. Ну ничего. Пускай. От этого любовь будет еще сильней. Сам попросил написать меня несколько строк и сам же теперь, кажется, сожалеет. Ему хочется спать, а я мешаю, ибо сегодня я дежурный по дивизиону и мне спать нельзя. Ну ничего. Пусть потерпит. Симочка! Вы пишете ему хорошие, нежные, но какие-то очень уж грустные письма. Понимаю: разлука это разлука. Но все равно грустить не надо. Вы же сами видите: победа не за горами! И все будет обязательно хорошо. Сегодня Иван Романович получил сразу два Ваших письма. В одном из них лежала Ваша новая фотография. Он сначала долго любовался ею сам, а потом расщедрился и поставил ее на стол для всеобщего обозрения. Так сказать, друзьям на зависть.

Эх Симочка! Написал бы Вам еще, но, к сожалению, кончается бумага. А Иван Романович, видимо все из той же ревности, бумаги мне больше не дает. Но ему это обойдется дорого. Потому что если человек пишет письмо, то он молчит. Верно? А если он ничего не пишет, то как он в таком случае себя ведет? А очень просто: он курит и разговаривает. А я дежурный, мне хочется разговаривать, и спать Ивану Романовичу теперь уже не придется долго! А чтобы окончательно его наказать, я поворачиваю Вашу фотографию в свою сторону. И теперь Вы с приветливой улыбкой смотрите уже не на него, а на меня. Ничего, пусть немного пострадает, раз не дает бумаги.

Ура, Симочка! Кажется, супруг Ваш все осознал и раскаялся. Залез к себе в полевую сумку и протянул мне еще целый лист бумаги! В таком случае давайте еще поговорим. Сейчас начало марта. У Вас в Москве еще, наверное, не стаял снег, а тут вовсю набухают почки, а звезды такие яркие и большие, что кажутся раза в три крупней, чем над российскими крышами. А что касается сна, то в этом смысле мне ужасно везет. Вчера всю ночь прокуковали, вытаскивая застрявшую машину, а сегодня я дежурю. Ну что Вам, Симочка, еще написать? Хотите, немного повеселю? К нам в бригаду, в соседний дивизион, из штаба дивизии перевели девушку, лейтенанта медслужбы, лет так примерно двадцати. Очень симпатичную. Представляете, какой эмоциональный взрыв: одна девушка на всю бригаду! Все офицеры ухаживают наперебой. А я – нет. Я гордый. В принципе, конечно. Ну, а в частности, подумал и решил, а почему бы с нашим лейтенантом Гедейко (он с ней знаком) взять да и не сходить в те края. Ну, и не ухаживая, конечно, отчего бы взять да и не познакомиться с симпатичной докторшей? И вот подшил белоснежный подворотничок, начистил шинель, сапоги. Ординарец мой Романенко надраил пуговицы и пряжку до совершенно дикого блеска, хоть жмурь глаза. И вот, представьте, я выпустил наружу вороненый чуб, ушанку набекрень и, весь начищенный и шикарный, вышел из хаты. Погода великолепная! Пахнет солоноватой водой и почками… Теплынь! А главное – тишина, ну как будто бы никакой войны. Только вдали над Турецким валом взлетают ввысь разноцветные ракеты. А звезды так близко, что рукой достать можно… И показалось на минуту, что нет никакой войны, а просто весна. Однако грязь, Симочка, на дорогах здесь такая, что не каждый танк проберется. Мокрый чернозем – это намного тяжелей глины. И вот вышел я из хаты. Оглянулся вокруг, и захотелось мне, от избытка чувств, одарить человечество какой-нибудь радостной песней. И только я расправил удалые плечи и набрал в легкие воздуха, как тотчас же вдруг оступился, поскользнулся, руками взмахнул… и бац! Трах! Со всего размаха грохнулся в лужу. Какие при этом я произнес слова, Симочка, я писать Вам, конечно, не буду. Не все должна фиксировать история. А словарь на войне не всегда белоснежен. И хоть никуда я уже в этот вечер не пошел, но настроение все равно осталось хорошим. Мы с Иваном Романовичем, Гедейко и Синегубкиным дружно пили вечером чай и вспоминали Москву, Ленинград и всех наших домашних и друзей. Вот, Симочка, пока и все. Иван Романович уже крепко спит. Пора и мне заканчивать письмо и идти проверять посты. Спокойной ночи! Пишите всем нам почаще, и до скорых встреч!

С весенним приветом Эдуард Асадов.
3 марта 1944 года, 4-й Украинский фронт».

Письма, письма… Вот они – живые свидетели, весточки с той далекой и такой памятной нам войны… Они шелестят сейчас в моей руке и словно бы силятся заговорить. Но я их понимаю. Понимаю отлично, ибо знаю куда больше, чем они могут мне рассказать. Война была суровой, трудной, порой даже мучительно-тяжкой. Однако в письмах ничего этого нет. Я уже говорил и хочу повторить снова удивительную вещь: ни на войне, ни тем более после нее о самом трудном, горьком и тяжком мы, как правило, старались не говорить. Всего этого и так было свыше меры. Нам хотелось разрядиться душой, пошутить, улыбнуться, снять напряжение озорным словцом. О, великая сила жизни! Сила, которая находит, выкристаллизовывает и выхватывает даже в черном холоде войны веселые крупицы. Так легче было воевать и потом, много позже, вспоминать о войне. Вот почему фронтовые письма наши скорей улыбались, чем охали и грустили.

Вот я обмолвился, например, в письме всего в двух словах о машине, с которой мы прокуковали всю ночь. Сказал вскользь и забыл. Больше не вспомнил. И писать в письмах о симпатичной девушке и весенних почках хотелось куда больше, чем перебирать в памяти трудное, горькое, злое. Но вот сейчас, много-много лет спустя, я могу рассказать, что стояло за коротенькой фразой: «Прокуковали с машиной всю ночь». А дело было так.

Село Первоконстантиновка, где мы стояли, находилось от Перекопа напрямую примерно в трех-четырех километрах. От Перекопа же до Армянска, где стояли немцы, было еще километра два-три. Так что расстояние от передовой до нашего села составляло не больше пяти-шести километров. И артснаряды долетали до нас, что называется, с удовольствием и без всяких затруднений. Однако с боепитанием у противника дела обстояли все сложней и сложней. Через Турецкий вал он был, как в мешке, намертво перекрыт нами в Крыму. Доставлять же снаряды по морю, когда в воздухе теперь уже господствовали мы, стало более чем затруднительно. Поэтому постепенно огонь по нашему селу становился все реже и реже, а вскоре прекратился почти совсем. Под постоянным же обстрелом враг держал теперь в основном две точки. Ворота через Турецкий вал против Армянска, сквозь которые шли наши части, вклинившиеся в оборону врага, получали технику, боепитание и продукты. И земляную плотину через Сиваш, по которой из тылов шла вторая дорога к тем же воротам. Немецкий расчет и педантизм демонстрировались тут прямо-таки во всей красе. По земляной перемычке и в ворота вражеские снаряды методично круглые сутки ложились через равные промежутки времени.

Шофер 1-й батареи Гришин, которому нужно было перевезти со склада смазочные материалы и горючее в расположение части, увидев, что обстрел с вражеской стороны на какое-то время утих, решил не объезжать Сиваш, а проехать в батарею самым кратчайшим путем через перемычку. Однако он не учел, что с дальних наблюдательных постов плотина немцам была довольно хорошо видна. И едва Гришин подъехал к плотине, по нему открыли огонь. Место было пристрелянное, и первый же снаряд разорвался метрах в двадцати от кабины. Осколки хлестнули по радиатору и капоту. От неожиданности Гришин вывернул руль влево, хотел притормозить, но машина, едва не перекувырнувшись через радиатор, стала, круто кренясь на правый бок, съезжать и сваливаться вниз под обрыв к воде. Гришин был опытнейшим шофером и, сделав нечеловеческое усилие, сумел удержать машину от падения и не дать ей перевернуться. Затем она передними колесами вкатилась в серую вонюче-густую сивашскую грязь по самый радиатор и замерла. Гришин остался цел, но был расстроен и обозлен, как дюжина дьяволов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации