Читать книгу "Избранное (сборник)"
Автор книги: Михаил Жванецкий
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Страна талантов
Россия – страна талантов.
Талантов масса, работать некому.
Идеи у нас воруют все. Больше воровать нечего. Они у нас – идеи, мы у них – изделия.
Иногда всей страной произведем в одном экземпляре. Оно, конечно, летает, но без удобств.
Шесть врачей кладут военного летчика в теплую воду, чтоб мог справить нужду после полета.
По 16 часов летает. 40 тонн возит, а писать некуда. Всюду ракеты. Есть у меня, конечно, идея, как по-крупному сделать, а потом по-мелкому смыть. Не высказываю, чтоб не сперли.
По нашим идеям ракету на Луну запустили.
Глухой, слепой, но ученый. В Калуге просто – просто в Калуге это все придумал, но не осуществил. Потому что Калуга вокруг.
Более простое у нас – более эффективное: топор, молоток, кувалда. С рукоятки слетают и попадают точно в лоб рубящему, либо наблюдающему.
Не было случая, чтоб, слетев с рукоятки, топор или молоток промахнулись! Это очень эффективно.
А то, что чуть сложнее, не работает: чайник, утюг, «Москвич».
Игрушку детскую над младенцем у нас вешают на резинке через коляску: чтоб играл счастливый. Как только он ее оттянет, так она тут же обратным ходом ему в лобик и дает. Остроумная штучка.
Товаропроизводители бастуют, обращая на себя внимание не товаром, а забастовкой. Конечно, из гуманных соображений надо бы у них что-то купить. Трактор или самолет. Но даже сами авиастроители просят по возможности над ними на их самолетах… по возможности, конечно, не летать. Это ж геноцид, летать на нашем, ездить, носить. Уничтожение нации.
Все игры по телевидению американские и все призы. Можно представить азартную игру за наш приз: пылесос или ведро. Что получилось за 70 лет власти товаропроизводителя? Может, чемодан, или портфель, или пара туфель, или унитаз, куда не надо бы лезть рукой в самый неподходящий момент. Может, какая-нибудь деталь в моторе нашу фамилию носит, как Кардан или Дизель. Мол, потапов барахлит, карпенко искру не дает. С нашей стороны Распутин, Смирнов, Горбачев, но это водка. Беф-Строганов – закуска. В общем, наша страна – родина талантов, а наша Родина – их кладбище.
Софья Генриховна
Я говорю теще:
– Софья Генриховна, скажите, пожалуйста, не найдется ли у вас свободной минутки достать швейную машинку и подшить мне брюки?
Ноль внимания.
Я говорю теще:
– Софья Генриховна! Я до сих пор в неподшитых брюках. Люди смеются. Я наступаю на собственные штаны. Не найдется ли у вас свободная минутка достать швейную машинку и подшить мне брюки?
Опять ноль внимания.
Тогда я говорю:
– Софья Генриховна! Что вы носитесь по квартире, увеличивая беспорядок? Я вас второй день прошу найти для меня свободную минутку, достать швейную машинку и подшить мне брюки.
– Да-да-да.
Тогда я говорю теще:
– Что «да-да»? Сегодня ровно третий день, как я прошу вас достать швейную машинку. Я, конечно, могу подшить брюки за 5 шекелей, но если вы, старая паскуда, волокли на мне эту машинку 5000 километров, а я теперь должен платить посторонним людям за то, что они подошьют мне брюки, то я не понимаю, зачем я вез вас через три страны, чтобы потом мыкаться по чужим дворам?
– Ой, да-да-да…
– Что «ой, да-да-да»? – И тогда я сказал жене:
– Лора! Ты моя жена. Я к тебе ничего не имею. Это твоя мать. Ты ей можешь сказать, чтоб она нашла для меня свободную минутку, достала швейную машинку и подшила мне брюки?! Ты хоть смотрела, как я хожу, в чем я мучаюсь?!
– Да-да.
– Что «да-да»? Твоя мать отбилась от всех.
– Да-да.
– Что «да-да»?
Я тогда сказал теще:
– Софья Генриховна! Сегодня пятый день, как я мучаюсь в подкатанных штанах. Софья Генриховна, я не говорю, что вы старая проститутка. Я не говорю, что единственное, о чем я жалею, что не оставил вас там гнить, а взял сюда, в культурную страну. Я не говорю, что вы испортили всю радость от эмиграции, что вы отравили каждый день и что я вам перевожу все, что вы видите и слышите, потому что такой тупой и беспамятной коровы я не встречал даже в Великую Отечественную войну.
Я вам всего этого не говорю просто потому, что не хочу вас оскорблять. Но если вы сейчас не найдете свободную минутку, не возьмете швейную машинку и не подошьете мне брюки, я вас убью без оскорблений, без нервов, на глазах моей жены Лоры, вашей бывшей дочери.
– Да-да-да. Пусть Лора возьмет…
– Что Лора возьмет? У вашей Лоры все руки растут из задницы. Она пришьет себя к кровати – это ваше воспитание. Софья Генриховна! Я не хочу вас пугать. Вы как-то говорили, что хотели бы жить отдельно. Так вот, если вы сию секунду не найдете свободной минутки, не достанете швейную машинку и не подошьете мне брюки, вы будете жить настолько отдельно, что вы не найдете вокруг живой души, не то что мужчину. Что вы носитесь по моей квартире, увеличивая беспорядок, что вы хватаете телефон? Это же не вам звонят. Вы что, не видите, как я лежу без брюк? Вы что, не можете достать швейную машинку и подшить мне брюки?
– Да-да-да…
– Все!!! Я ухожу, я беру развод, я на эти пять шекелей выпью, я удавлюсь. Вы меня не увидите столько дней, сколько я просил вас подшить мне брюки.
– Да-да-да…
Я пошел к Арону:
– Слушай, Арон, ты можешь за пять шекелей подшить мне брюки?
– Что такое? – сказал Арон. – Что случилось? Что, твоя теща, Софья Генриховна, не может найти свободную минуту, достать швейную машину и подшить тебе брюки?
– Может, – сказал я. – Но я хочу дать заработать тебе. Ты меня понял?
– Нет, – сказал Арон, и за 20 минут подшил мне брюки.
Про Мишу
В Одессе до эмиграции жил такой Миша Беленький. Музыкант. Очень любил шутить в брежневские времена. Например, надел темные очки, плащ, шляпу и пошел давать телеграмму: «Тетя умерла. Аптека закрыта. Посылки больше не посылай». Девочка отказалась принимать. На крыльце уже ждали.
Провел четыре дня в КГБ.
Миша Беленький играл в судовом оркестре. Когда вернулись с Кубы, во время досмотра влез в шкаф. Советский пограничник нашел его в шкафу со всеми правильными документами.
Опять четыре дня сидел в КГБ.
Остановила ГАИ, велели открыть багажник. Он отказался. Они приказали. Он крикнул: «Ложись!» Все легли. А там ничего не было.
Четыре дня провел в больнице.
Сейчас в Америке.
В больнице
Нет, конечно, лечиться надо, кто же возражает. На здоровье это, конечно, не влияет, но умственно, или, сказать хлестче – интеллектуально.
Диапазон бесед.
Например – не надо пить! Почему надо пить, я могу доказать аргументированно и бесконечно. А почему не надо, они мне на двух жалких анализах.
Господи, да почему надо пить! Да потому, что как пересечешь границу туда, так вроде и солнце, и туфли чистить не надо. Пересекаешь обратно из цветного в черно-белый, и желание выпить начинается еще над облаками.
Пограничник долго всматривается в мое изображение.
– Это вы?
Что ему ответить? Кто в этом уверен?
Сам пограничник цвета хаки. В моем состоянии это слово говорить нельзя – оно потянет за собой все, что съел в самолете.
Весь остальной цвет в стране – цвет асфальта. Люди на этом цвете не видны. Только по крику «Караул! Убивают!» узнаешь, где веселится наш человек.
Так же и авто. Любые модели становятся цвета испуганной мыши с добавлением царапин от зубов и костей прохожих. Надписи на бортах делают их похожими на лифт.
Конечно, пить вредно. И сидеть вредно. И стоять вредно. И смотреть вредно. Наблюдать просто опасно. Нашу жизнь.
Шаг влево. Шаг вправо. Либо диктатура – либо бунт.
Либо бунт – либо диктатура.
Живем мы в этом тире. Живем, конечно, только пьем вредно.
Ибо политически не разобраться, кто за кого. Кто за народ, кто за себя. Те, кто больше всех кричали: «Мы за народ», – оказались за себя. А я оказался в больнице на голубой баланде и сером пюре.
Диета № 7. В ней масса достоинств. Перестал мыть ложку. Перестал ковыряться в зубах. Желудок исчез вместе с болями, несварениями. Женщины по рейтингу откатились на двадцать первое место и лежат сразу после новости о возобновлении балета «Корсар».
На собак смотрю глазами вьетнамца. Пульс и давление определяем без приборов. Печень и почки видны невооруженным глазом. Когда проступят легкие, обойдемся без рентгена и его вредных последствий.
Хотя есть и свои трудности. Невозможно собрать анализы, больничный флот на приколе. Суда возвращаются порожняком. Ларинголог и проктолог, если заглянут в больного одновременно, видят друг друга целиком.
Много времени занимает поиск ягодиц для укола. Крик сестрицы: «Что вы мне подставляете?!» И сиплый голос: «Не-не-не, нянечка, присмотритесь…»
Чтоб лечь на операцию, больной должен принести с собой все! Что забыл, то забыл.
Значит, без наркоза.
Также надо привести того, кто ночью будет передавать крик больного дальше в коридор. Оперируют по-прежнему хорошо, а потом не знают. Кто как выживет. Зависит от организма, который ты привел на операцию. Многие этим пользуются, с предпраздничным волнением заскакивают в морг, шушукаются с санитарами, выбирают макияж. Санитары, зная всех, кому назначена операция или укол, готовят ритуальный зал в зависимости от финансирования.
Страх перед смертью на последнем месте. На первом – страх перед жизнью. Больные из окон смотрят на прохожих с сочувствием. Местами меняться никто не хочет.
Ухода, конечно, в больнице нет, хотя вход массовый.
Из ординаторской вдруг хохот, пение, запах сирени. Это в декабре получена майская зарплата.
Больные с просроченным действием лекарств держатся вместе, им уже ничего не грозит. Хотя вдруг кто-то оживляется, спрашивает, где туалет. Значит, на кого-то подействовало. То есть просроченное лекарство встретило такой же организм.
Врачи имеют вид святых. Борются за жизнь параллельно с больными. Лечат без материалов, без приборов, без средств. Это называется финансирование. Больница просто место встречи. Кто не видит врача в театре или магазине, идет в больницу и там видит его.
Добыча крови из больных практически невозможна. Пробуют исследовать слезы, которых в изобилии. Но это скорее дает представление о жизни, чем о болезни.
А впрочем, жаловаться некому, никто нас не обязан лечить, как и мы никому не обязаны жить.
Но если кто-то хвастается достижениями отечественной медицины, то мы все и есть достижение нашей отечественной медицины. Вместе с нашим президентом. Чтоб он был, наконец, здоров.
Тревога
Мне очень нравятся люди, которые тревожно говорят.
Внезапно среди тишины звонок.
– Алло! Алло! Алло! Алло! Миша? Миша?
– Да, да!
– Алло! Алло! Миша? Это Миша?
– Да, да. Это я.
– Я был у твоей мамы. Алло! Миша, как ты меня слышишь?
– Хорошо.
– Алло!
– Да.
– И я тебя хорошо. Алло!
– Да!
– Я был у твоей мамы, Миша.
– Ну что там?.. Умоляю!..
– Алло, Миша?.. Слушай меня внимательно. Не перебивай. Алло! Чего ты молчишь?
– Я не перебиваю… Говори.
– Миша… Только что я был у твоей мамы.
– Да!.. Ну?.. Что случилось?
– Алло!
– Да!
– Я не собирался. Я случайно зашел. У нее не работает телефон, и она это знает. В общем, Миша, я не хотел тебе говорить…
– Что? Что? Умоляю… Я умоляю…
– Напиши ей.
– Как она?
– Хорошо… Все в порядке. Алло!
– Да. (Рыдает.)
– Как у тебя?
– Хорошо. (Рыдает.)
– Так вот, если включили телефон, я сейчас ей позвоню и скажу, что у тебя все хорошо.
– Нет! Нет!!!
– У тебя что-то случилось?
– Нет! Нет!
– Тогда я ей позвоню.
– Нет! Не звони! Именно ты не звони!
– Почему ты разволновался? Там все в порядке. Алло! Алло!
– Иди, иди, иди! Не звони мне больше! Я тут у твоей знакомой был. Она сказала, чтоб ты подох, и просила позвонить.
– Я ей сейчас позвоню.
– Только сначала сделай, что она просила.
Молитва
Умоляю Тебя, оставь их,
Пусть их не тронет,
Каждый день с ними дорог мне.
Недостоин я просить.
Если разрушаешь мое здоровье – пощади их.
С ними в мою душу входит покой.
Дни становятся ясными, смех простым, остальное – посторонним.
Пощади их.
Они Тебя несут в себе.
Все человечное – Твое.
Не Твое – все ложь.
Чего во мне и моих товарищах…
Ибо ищем выгоду после слов.
Всем дай их.
Сними ненависть мою. Не пойму от чего.
Выдержки дай мне.
И сдержанности.
Избавь от желания нравиться.
Так мало людей нравится мне, и я беспокоюсь.
Дай понять, за что наказываешь людей.
Почему их так много.
Избавь от мщения.
Дай покой ночью.
И оставь мне их.
Ты наказал меня ленью, от которой смрадно разлагается нутро.
Жадностью, от чего непослушны руки.
И слабостью,
И сомнениями,
И недовольством,
И пороком,
И выделением дурного в человеке.
Разве снимаю грех, перенося его на бумагу?
Дай понять, что делаю.
Дай силу принять оценку.
Если кому-то нравится предмет несдержанности – речи мои, есть ли тут радость мне?
Дни летят…
Гонишь меня.
Суди сам.
Верю в легкость, с которой…
Верю в облегчение.
Коль суждено еще побыть среди живых —
Дай выдержать новость и оценить.
Помоги пройти посредине, по интуиции, внушенной Тобой.
Оставь их со мной.
Не верю
Наш человек, если сто раз в день не услышит, что живет в полном дерьме, не успокоится.
Он же должен во что-то верить!
Что железнодорожная авария была – верю, а что двадцать человек погибло – не верю. Мало! Мало! Не по-нашему!
Что чернобыльская авария была – верю, что первомайская демонстрация под радиацией в Киеве была – верю, а что сейчас там все в порядке – не верю. Счетчика у меня нет, а в слова: «Поверьте мне как министру» – не верю. Именно, как министру, – не верю.
Что делать – привык.
Что людям в аренду землю дают, с трудом – верю, что они соберут там чего-то – верю и сдадут государству – верю, а что потом – не верю.
Где начинается государство – не верю. Кто там? Здесь люди – Петя и Катя. Они повезли хлеб, скот и до государства довезли – верю. Дальше не верю. Государство приняло на хранение, высушило, отправило в магазины – не верю. Государство – это кто?
Когда государство ночью нагрянуло, знаю – милиция пришла.
Кое-как государство в виде милиции могу себе представить.
«Родина не простит!» И Родину представляю в виде ОВИРА, отдела учета и распределения жилой площади.
Какие-то прокуренные, мясистые бабы в исполкомовской одежде это и есть та Родина, которая главные бумаги дает.
Что что-то где-то хорошее появилось – не верю.
Что последнее мыло и сахар исчезли – верю сразу и мгновенно.
Что с первого января цены повысят, никого не спросят, а спросят – не услышат – верю сразу.
Во-первых, у нас вся гадость всегда с 1-го числа начинается, никогда с 16-го или 28-го.
В то, что что-то добавят – не верю. Что отберут то, что есть, – верю сразу и во веки веков.
Никто не войдет никогда и не скажет: «Добавим тебе комнату, что же ты мучаешься».
А всегда войдут и скажут: «Отнимем у тебя комнату – шикарно живешь».
Никакая комиссия самого близкого, народного революционного исполкома не позвонит: «Что-то не видно тебя, может, ты не ел уже три дня, одинокий, голодный, может, у тебя сил нет в магазинах стоять».
А радостно втолкнется: «Вот жалоба на вас – три дня не видать, а мусор жирный, кал крепкий, в унитазе вода гремить, значить нетрудовые пожираете, ночами при лампаде, государство беспокоится, как бы вы тут жить лучше не стали, а это противоречит интересам, мы должны по справедливости еще раз допеределить и допереконфисковать, чтоб руководству не обидно было…»
Верю. Верю. Оно! В слово «запрещено» – верю свято. Наше слово.
В то, что «все разрешено, что не запрещено» – не верю. И не поверю никогда. Сто раз буду биться, умру на границе «запрещено-разрешено», а не пересеку явно, потому что знаю, – тяжело в Воркуте пожилой женщине с гитарой.
В то, что, может, и будет закон не сажать за слова, с трудом, но верю, а в то, что даже этот закон будет перечеркнут одним росчерком пера начальника, где живет и суд, и подсудимые, – верю сразу и во веки веков. Ибо никто у него власть не отнимал.
А все кричат: «Идите возьмите, он отдаст, он уже спрашивал, где же они…»
Ах ты дурачок, Петя, кто же те власть отдаст, я, что ли… Ты же видишь, что всего не хватает. А раз не хватает буквально всего, то, чтоб есть спокойно, жить спокойно, – власть нужна. Без нее войдут и скажут: «Ты сажал – тебя сажаем».
В море житейском, в отличие от морского, буря всегда внизу. Никакой урожай ни одной помидорины не добавляет, никакой рост добычи нефти в Тюмени ни капли бензина не добавляет.
Поэтому в то, что нефть в Тюмени добывают, – не верю, что урожай в стране убирают – не верю.
Бесконечные совещания, заседания, а ко мне ничего нет. Как к трактору: меня выпускают, а ко мне – ни еды, ни одежды, ни лекарств.
На хрена меня выпускать?!
Я сам лично не знаю, как страной командовать, – меня никто не учил, я и не берусь. Но можно подыскать тех, кто знает, особенно на местах, где мы все живем.
А то, что командиры теперешние на совещание соберутся, – я еще верю, что неделю сидеть будут, – верю, а что что-нибудь придумают, – не верю, не верю, извините.
Через желудок воспринимаю, через магазин.
Как на эти рубли смогу жить – так буду, и телеграмму сдам в правительство: «Начал жить. Чувствую правительство, чувствую».
А пока читаю в газетах: «Правительство приняло решение самое решительное среди всех решений…»
Всё! Пошел чё-ньть на ужин добывать.
Так жить нельзя
Нашу жизнь характеризует одна фраза: «Так больше жить нельзя!»
Вначале мы ее слышали от бардов и сатириков, потом от прозаиков и экономистов, теперь от правительства.
Наш человек эту фразу слышал триста лет тому назад, двести, сто и, наконец, семьдесят лет назад сделал так, как ему советовали, ибо так больше жить нельзя… С тех пор слышит эту фразу каждый день.
Убедившись, что эти слова перестали быть фразой, а стали законом, не зависящим от образа жизни, он повеселел. Как бы ты ни жил, так больше жить нельзя.
А как можно? Тут мнения делятся. Там, за бугром, вроде живут неплохо, но так жить нельзя. Кроме того, с нами находятся крупные работники, которые и твердят, что так, как там, нам жить нельзя, и мы уже один раз отказались, и мы должны мучиться, но держать слово.
На вопрос: – Там есть есть чего?
– Есть чего?
– Одеть есть чего?
– Есть чего.
– Пить есть чего?
– Есть чего!
– Так почему – так жить нельзя?..
Тут они багровеют, переходят на «ты», а потом тебе же про тебя же такое, что ты долго мотаешь головой и ночью шепчешь: «Постой, я же в шестьдесят пятом в Казани не был…»
В общем, как там – жить запрещено, а как здесь – жить нельзя. Поэтому сейчас с таким же удовольствием, с каким раньше публика наблюдала за юмористами, балансирующими между тюрьмой и свободой, так сейчас – за экономистами, которые на своих концертах объясняют, почему как здесь жить нельзя, а как там – не надо.
Потому что, мол, куда же мы тогда денем тех, кто нам мешает, их же нельзя бросать, нам же их кормить и кормить.
Потому что это их идея жить, как жить нельзя, куда же мы авторов – неудобно.
Билета на концерты виднейших экономистов не достать, хохот стоит дикий. Публика уже смеется не над словами, а над цифрами.
Тут соберут, там потеряют.
В магазинах нет, на складе есть на случай войны.
Тогда давайте воевать поскорей, а то оно все испортится.
И что в мире никто мороженое мясо не ест, только мы и звери в зоопарке, хотя звери именно не едят, только мы.
Вот я и думаю, а может, нас для примера держат. Весь мир смотрит и пальцем показывает:
– Видите, дети, так жить нельзя!
Борьба с населением
Так как раньше – жить нельзя. Теперь как теперь? Вопрос, на первый взгляд, простой: живи, и все. Если выживешь. Договорились, что мы умираем раньше всех. Об этом мы договорились. Умираем, чтобы сконцентрировать, а не растягивать процесс. Умираем раньше, причем намного, иначе договариваться не стоило. Сделать ярче короткую, но яркую – таким бывает экран неисправного телевизора – жизнь и ослепительную точку в конце.
Борьба с населением подходит к концу. Все от них отмежевались, и народ остался один.
Население, предупрежденное, что никак не пострадает, игнорирует предупреждения.
Борьба с пенсионерами тоже подходит к концу. Давно было ясно, что им не выжить. Им и не надо было начинать. В принципе с ними разговор окончен. Либо они идут в структуры, и вертятся, и крутятся, либо не мешают.
Как? – это их дело.
Всем видно, что от любых постановлений правительства они страдают в первую очередь.
То есть ничего нельзя постановить.
Как бы ни высказался Центральный банк – опять встревоженные лица стариков. Кажется, у них это единственное выражение лица. Видимо, от стариков надо избавляться еще в молодые годы.
Говорят, что и дети страдают.
Кто-то это видел.
Значит, надо избавляться и от них.
Детей и стариков быть не должно.
Как они этого добьются – это их дело. Оставшееся население не сможет помешать реформам, и жизнь изменится к лучшему, что она и делает, хотя и незаметно для участников процесса.
Это как часовой механизм.
Большая стрелка – законы парламента. Минутная – распоряжения правительства. А ремень от часов – изменение жизни к лучшему. Как видим, они тесно связаны между собой.
Операция отъема денег, проводимая над населением раз в два-три года, болезненна, но необходима. Как кастрация котов. Она их делает домашними и доброжелательными. Кастрированный, конечно, на крышу не полезет, но в марте сидит тихо.
Единственное, чего бы хотелось, – чтоб население встретило эту операцию с одобрением. Думается, что третий отъем денег через два года так и будет встречен и никакой неожиданностью ни для кого уже не будет.
А при условии отсутствия стариков, женщин и детей хотя бы на переходный период все проблемы будут решены быстро, и жизнь станет яркой и короткой без ненужной старости и детства, как и было обещано в начале этого рассказа.