Электронная библиотека » Уильям Йейтс » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Роза алхимии"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 18:27


Автор книги: Уильям Йейтс


Жанр: Литература 19 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Уильям Батлер Йейтс
Роза алхимии

Сколь благословен и счастлив познавший таинства богов, освятивший жизнь свою и очистивший душу, справляющий оргии на горах, блюдя святую чистоту.

Еврипид[1]1
  Эпиграф взят из "Вакханок" Еврипида, ст. 73 – 81. В пер. И. Анненского этот фрагмент звучит следующим образом:
О, как ты счастлив, смертный,Если, в мире с богами,Таинства их познаешь ты,Если, на высях ликуя,Вакха восторгов чистыхДушу исполнишь робкую.Счастлив, если приобщен тыОргий матери Кибелы.

[Закрыть]

I

Тому уже больше десяти лет, как мне довелось в последний раз встретить Майкла Робартиса[2]2
  Майкл Робартис, посвященный и проводник по теневой сторне мира, сокрытой от обычных смертных, появляется во многих текстах Йейтса: в мистико-философском трактате "A Vision", эссе "Per Amica Silenita Lunae" (1917), в ряде стихотворений из сборников "The Wild Swans at Coole" (1919) и "Michael Robartes and the Dancer" (1921). Прототипом для Робартиса послужил оккультист МакГрегор Мэтерс.


[Закрыть]
. Что до его друзей и собратьев по изысканиям, – та наша встреча была первой и последней. Мне суждено было стать свидетелем трагического их конца и пережить немало странного, и все это столь изменило меня, что писания мои утратили былую ясность, стали темны и невразумительны, а сам я едва ли не уподобился нравом св. Доминику. Я только что опубликовал Rosa Alchemica, небольшую работу об алхимиках, манерой своей несколько напоминающую сочинения сэра Томаса Брауна[3]3
  Браун Томас, сэр 1605 – 1682 – алхимик и богослов. Наиболее известны его работы "Religia medici" (1642) и "Христианская мораль" (опубликована в 1716 г. посмертно, второе издание 1756 г. отредактировано Самюэлем Джонсоном).


[Закрыть]
, и получил множество писем от поклонников тайных наук, укоряющих меня за "робость", ибо они не могли поверить, что столь явное сочувствие их вере есть лишь сочувствие художника, которое сродни жалости, – сочувствие ко всему, что воспламеняет из века в век сердца человеческие. В ходе своих изысканий я обнаружил, что исповедуемая ими доктрина – вовсе не химическая фантазия, а целостная философия, охватывающая мироздание, стихии и человека; и если они стремились получить золото из неблагородных металлов, то для них это было лишь частью великой трансмутации, преображающей все сущее в божественную непреходящую субстанцию; постигнув это, я смог превратить свою книжицу в прихотливую грезу, повествующую о преображении жизни в искусство и в плач, что вызван безмерным стремлением достичь мироздания, состоящего из чистых сущностей.

Предаваясь мечтам о написанной книге, я сидел у себя дома, в старой части Дублина; благодаря моим предкам, игравшим не последнюю роль в политике города и водившим дружбу со знаменитыми людьми минувшей эпохи, дом этот стал чем-то вроде городской достопримечательности; я сидел, чувствуя непривычное умиротворение, ибо наконец-то воплотил давно лелеемый замысел и превратил мои комнаты в выражение столь любимой доктрины. Со стен были изгнаны портреты, представлявшие интерес скорее для историка, чем любителя искусств; двери я занавесил гобеленами, изображавшими павлинов[4]4
  На языке алхимии павлин символизировал ту стадию операций, когда "душа", до этого насильственно разлученная с "телом", возвращается в него и его воскрешает. В момент соединения алхимик наблюдает появление "цветового множества" на поверхности материи делания, именуемой omnes colores или cauda pavonis – "павлиний хвост". Всю опасную двусмысленность этой стадии работы можно пояснить своеобразной ассоциацией, которая что-то способна дать читателю, далекому от алхимии: у Дж. Р. Р. Толкиена в "Властелине колец" маг Саруман, отрекшись от служению добру, взамен своего белого одеяния обретает мантию, переливающуюся всеми цветами радуги. В алхимии вслед за omnes colores начинается albedo – приведение к белизне, выбеливание, работа в белом.


[Закрыть]
, чье оперение отливавало голубизной и бронзой, и они преграждали вход суете и злобе дня всему, что чуждо покою и красоте; и теперь, созерцая Богоматерь Кревелли[5]5
  Кревелли, Карло (р. между 1430 и 1435, ум. между 1493 и 1495) венецианский живописец, отличавшийся склонностью к аллегоричности и мистицизму.


[Закрыть]
и размышляя о розе в руке Девы, розе, чья форма была столь точна и изысканна, что скорее казалась запечатленной мыслью, чем цветком, и рассматривая на полотне Франчески[6]6
  Франческа, Пьеро делла (ок. 1410/15 – 1492) – итальянский художник.


[Закрыть]
серое сумеречное небо, на фоне которого лица пламенели восторгом, я знал все экстазы христианства – но без его рабского повиновения обычаю и традиции; когда я размышлял о древних богах и богинях, отлитых в бронзе, – мне пришлось заложить дом, чтобы купить их, – я испытывал языческое наслаждение бесконечным многообразием красоты – при этом свободный от языческого страха перед недремлющей суьбой и мысли о бесчисленных жертвах, призваных ее умиротворить; мне было достаточно подойти к книжной полке, где каждая книга одета в кожаный переплет с замысловатым тиснением, а цвет переплета тщательно подобран: Шекспир, облаченный в золотисто-красный цвет славы этого мира, Данте – в тускло-красный цвет гнева, Мильтон – в серо-голубой формального бесстрастия – я мог испытывать любую из человеческих страстей, не ведая при том ни горечи, ни пресыщения. Я окружил себя всеми богами, ибо ни в одного из богов не верил, я проживал все наслаждения, ибо ни одному из них не давал над собой власти, пребывая извне, – одинокая, неразрушимая монада, зеркало из полированной стали: захваченный победоносной силой этой фантазии, я босил взгляд на птиц Геры, мерцающих в отблесках камина, словно оперение их было создано из драгоценных камней; и моему сознанию, для которого символы были хлебом насущным, эти павлины предстали стражами моего мира, преграждающими доступ в него всему, что не проникнуто красотой столь же глубокой, как их красота; и на мгновение мне показалось, как казалось уже не раз, что возможна жизнь, лишенная горестей, кроме одной-единственной – горечи смерти; и тут же мысль, раз за разом неизбежно следовавшая за этим переживанием, наполнила меня мучительной скорбью.

Все эти формы: Мадонна, исполненная чистоты наивной и грустной, и восторженные лица, сияющие в свете утренней зари, и эти бронзовые божества, не ведающие ничего, кроме своего бесстрастного достоинства, – все эти образы, которые столь легко спугнуть, образы, проносящиеся в пространстве от одного отчаянья до другого, – все они принадлежат миру божественному, миру, в котором мне отказано; всякий опыт, сколь бы ни был он глубок, всякое восприятие, сколь бы ни было оно утончено и обостренно, будут дарить меня лишь горькой грезой о бесконечной энергии, которой мне никогда не причаститься, и даже в лучшие мои мгновения во мне будет два человека, один из которых тяжелым взглядом смотрит на мгновенные прозрения второго. Я окружил себя золотом, рожденным в чужих тиглях; но высшая мечта алхимика преображение истомленного сердца в не ведающий усталости дух – была так же далека от меня, как и от древнего адепта Великой науки. Я обернулся к своему последнему приобретению – алхимической печи, которая, как уверял меня продавец на улице Пелетье, в свое время принадлежала Раймонду Луллию, и, соединяя алембик с атанором, а рядом с ними водружая lavacrum maris[7]7
  "Купель моря" – водяная ванна, изобретение которой приписывается Марии Пророчице, одной из самых почитаемых ахимический "святых".


[Закрыть]
, я постиг, чему учили алхимики, утверждая, что все сущее, отделившееся от великой бездны, где блуждают духи, являясь одним во множестве и множеством в одном[8]8
  Взаимоотношения единого и множества (в том числе их тождественность и противоположность) – одна из центральных проблем платонизма, см., напр., диалоги Платона "Филеб" 14d – 16c, "Парменид" и др. В одном из аноноимных греческих алхимических трактатов мы встречаем следующее определение: "Единое есть все, оно является началом и завершением всего сущего: если это единое не заключает в себе све сущее, оно не обладат бытием" (Berthelot M. Collection des anciens alchemistes grecques. Paris, 1887. V. 2, P. 43). Символом этого Единого был змей Уроборос, кусающий свой хвост, и заключающий в себе все Мироздание.


[Закрыть]
, снедаемо бесконечным томлением; гордый своим всезнанием, я посочувствовал всепожирающей жажде разрушения, скрытой алхимиком под покровом символов: всех этих львов и драконов, орлов и воронов, росы и селитры, – стремлению обрести эссенцию, которая растворит все тленное. Я повторил про себя девятый ключ Василия Валентина, в котором он сравнивает пламя Судного Дня с алхимическим огнем[9]9
  Алхимический или тайный огонь, согласно представлениям адептов, розгарается из под действием обычного тепла, однако бесконечно отличен его, являясь особым агентом, необходимым в процессе делания. Заметим, что в алхимической символике символом этого огня была роза.


[Закрыть]
, а мир – с горном алхимика, и возвещает нам, что все, все должно раствориться, и лишь тогда божественная субстанция, материальное золото или нематериальный экстаз пробудятся ото сна[10]10
  Имеется в виду знаменитый трактат Василия Валентина "Двенадцать ключей философии". Однако Йетс допускает ошибку – в "Девятом ключе" речь идет о цветовых режимах Делания и их планетарных управителях. А пассаж, упоминаемый протогонистом нашей новеллы, очевидно, восходит к "Четвертому ключу", где сказано: ""В конце времен суждено миру сгореть в огне, и все, сотворенное Богом из ничто, сгорит в том огне и станет пеплом; и из этого пепла родится юная птица Феникс. Ибо в том пепле дремлет истинная и подлинная субстанция Тартара, которая, будучи растворена, позволит нам открыть крепчайший затвор Королевского Покоя. И когда все сгорит, будут созданы новое небо и новая земля, и новый человек в славе его, исполненный всяческого благородства." (Basile Valentin . Les ouze clefs de la philosophiie (Traductio, Introduction, Notes et Explication des Images par Eugene Canseliet). Paris, 1956. P. 131 – 132; Basile Valentin
  The Twelve Keys/ The Book of Lambspring and the Golden Tripod. Dyfed (Wales), 1987. P. 59.


[Закрыть]
. Я растворил смертный мир, я жил среди бессмертных сущностей, но так и не обрел чудесного экстаза.

Думая об этом, я откинул портьеру и устремил взгляд во тьму; моему взволнованному воображению представилось, что все эти маленькие точки света, усеявшие небо, – не что иное как горны неисчислимых божественных алхимиков, непрерывно вершащих свое делание, обращающих свинец в золото, усталость в экстаз, тьму – в Бога; и при виде их совершенной работы ощущение смертности тяжким грузом легло мне на плечи, и я заплакал, как плакали в нашем веке многие мечтатели и поэты, стеная о рождении совершенной духовной красоты, которая одна только и может возвысить души, отягощенные столь многими мечтами.

II

Грезу мою оборвал громкий стук в дверь, и тем странее было мне слышать его, что посетителей у меня не бывает, слугам же велено не шуметь, чтобы не спугнуть мои видения. Недоумевая, кто бы это мог быть, я решил сам открыть дверь и, взяв с каминной полки серебряный подсвечник, начал спускаться по лестнице. Слуги, видимо, вышли в город, ибо, хотя стук разносился по всему дому, в нижних комнатах не слышалось никакого движения. Я вспомнил, что прислуга уже давно приходит и уходит по собственному усмотрению, на много часов оставляя меня одного, ибо нужды мои ограничены немногим, а участие в жизни – ничтожно. Пустота и безмолвие этого мира, из которого я изгнал все, кроме снов, внезапно ошеломили меня, и, открывая засов, я вздрогнул.

За дверью я обнаружил Майкла Робартиса, которого не видел уже долгие годы. Непокорная рыжая шевелюра, неистовый взгляд, чувственные нервные губы и грубое платье – весь его облик был таким же, как и пятнадцать лет назад: нечто среднее между отчаянным гулякой, святым и крестьянином. Он объявил мне, что только что прибыл в Ирландию и хотел увидеться со мной, ибо у него есть ко мне дело – дело, крайне важное для нас обоих. Его голос отбросил меня во времена студенческих лет в Париже, напомнив о магнетической власти, которой обладал надо мной этот человек; к неясному чувству страха примешивалась изрядная доля досады, вызванная неуместностью вторжения, покуда, освещая путь гостю, я поднимался по широкой лестнице – той самой, по которой когда-то всходили Свифт – балагуря и бранясь, и Каран – рассказывая истории и пересыпая свой рассказ греческими цитатами – в стародавние времена, когда все было проще, когда знать не знали чувствительности и усложненности, привнесенных романтиками от искусства и литературы, и не трепетали на краю некоего невообразимого откровения.

Я чувствовал, что руки мои трясутся, а пламя свечи, казалось, дрожит и мерцает больше положенного, дикими отсветами ложась на старинной работы французские мозаики, так что изображенные на них менады выступали из стен, будто первые существа, медленно обретающие облик в бесформенной и пустой бездне. Когда дверь закрылась, павлиний гобелен, переливающийся, словно многоцветное пламя, упал, отделив нас от внешнего мира, и я поймал себя на ощущении, что сейчас произойдет нечто необычное – и неожиданное. Я отошел к камину. Стоявшая на каминной полке, чуть в стороне от майолик Орацио Фонтано, бронзовая чаша-курильница , куда я складывал старинные амулеты, оказывается, опрокинулась, рассыпав свое содержимое. Я принялся водворять их на место отчасти, чтобы собраться с мыслями, отчасти – движимый вошедшим в привычку благоговением, которое, полагаю, подобает вещам, что столь долго связаны были с тайными страхами и надеждами.

"Я вижу, – кивнул Майкл Робартис, – ты по-прежнему любишь благовония – хочешь, я покажу тебе фимиам, подобного которому ты не встречал, " – с этими словами он взял курильницу из моих рук и высыпал из нее амулеты на полку, между атанором и алембиком. Я опустился в кресло, а он присел на корточки рядом с камином и какое-то время молча глядел в огонь, держа курильницу в ладони. "

Я пришел задать тебе один вопрос, – сказал он, – пусть же, покуда мы беседуем, этот фимиам наполнит сладким ароматом комнату – и наши мысли. Он достался мне от одного старика из Сирии – тот утверждал, что это благовоние изготовлено из неких цветов точно таких же, что осыпали тяжелые багровые лепестки на ладони, волосы и ступни Христа в Гефсиманском саду, облекая Его своим тяжелым дыханием, покуда молил Он о том, чтобы миновали Его распятие и назначенный жребий".

Из небольшой шелковой ладанки он высыпал немного сероватой персти в курильницу, поставил ее на пол и поджег, – голубоватая струйка дыма потянулась вверх – и распалась в воздухе множеством клонящихся вниз побегов – словно в комнате выросло баньяновое дерево Мильтона. Аромат, как это часто бывает с благовониями, наполнил меня обволакивающей сонливостью, и я вздрогнул, когда вновь услышал голос моего гостя: "Я пришел задать тебе тот же вопрос, что задавал в Париже, – тогда вместо ответа ты бежал из города".

Он перевел на меня взгляд – отвечая, я видел, сквозь дым фимиама, как поблескивали его глаза, в которых плясал свет камина: "Ты спрашиваешь приму ли я посвящение в твой Орден Алхимической Розы? Но ведь я не согласился на это тогда, в Париже, когда неутоленное желание переполняло меня, – неужели теперь, когда моя жизнь выстроилась под стать моими чаяниям, я дам свое согласие?"

"Ты сильно изменился с тех пор, " – ответил он. "Я читал твои книги – а сейчас, видя тебя среди всех этих кумиров, я понимаю тебя лучше, чем ты сам: я был со многими и многими, кто стоял на том же распутье, что и ты. Ты отгородился от мира и собрал вокруг себя этих божков, но если ты не пал к их ногам, тебя всегда будут переполнять усталость и смятение, ибо человек должен или забыть о своем ничтожестве перед лицом сумятицы и гомона сонмов, что наполняют мир и время; или же он должен искать мистического единения с сонмом, что правит миром и временем". И он пробормотал нечто, – я не разобрал слов, будто он обращался к кому-то невидимому.

На мгновение, казалось, комната погрузилась во тьму, как бывало всегда, когда он собирался продемонстрировать какой-то удивительный кунштюк, и в подступившей тьме павлины на гобелене, закрывавшем дверь, замерцали еще более насыщеным цветом. Я стряхнул наваждение, причиной которого, полагаю, были ожившие воспоминания, да дым фимиама, стелящийся вокруг, ибо не могу допустить, что ему удалось, как когда-то, поработить мой интеллект – ныне вполне зрелый. Я обронил: "Что ж, допустим: мне нужна вера, нужна святыня, но во имя чего я буду искать ее в Элевсине, а не на горе Калвар[11]11
  Иное название Голгофы.


[Закрыть]
?"

Он подался чуть вперед и начал говорить с едва уловимой интонацией распева, и покуда звучал его голос, я вновь должен был бороться с наползающей тенью, будто сгустилась ночь, что древнее, чем ночь солнца, и начала душить свет свечей и поглощать отблески, пляшущие на рамах картин, на фигурках бронзовых божков, голубое свечение фимиама сделалось тускло-багровым и лишь павлины на гобелене мерцали и сияли все ярче, словно каждый отдельный цвет в их оперении был живым духом. Я соскользнул в забытье, подобное сну, забытье, исполненное грез, и голос моего гостя проникал в них, словно издалека.

"Разве найдется кто-то, кто общался бы лишь с одним-единственным богом?! – говорил он, – чем дальше человек уходит тропой воображения, чем утонченней становится его понимание, тем больше богов выходит навстречу ему и становится его собеседниками, и тем больше человек подпадает под власть Роланда, которому в последний раз в долине Ронсенваля поет рог голосом телесных желаний и наслаждения; под власть Гамлета, созерцающего в самом себе их агонию и распад и страстно по ним тоскующего; под власть Фауста, озирающего в их поиске мир, но не способного их обрести; под власть всех тех бесчисленных божеств, которых сознание современных поэтов и писателей-романтиков наделило духовными телами – и под власть древних божеств, что со времен Ренессанса мало-помалу отвоевали себе всю свою древнюю славу – им разве что не приносятся жертвы рыбой и птицей, да не украшают их гирляндами и не окуривают благовониями. Многие полагают, человечество само создало этих богов и теперь просто не может вернуть их в небытие; но те, кто видел их, проходящих в звенящих доспехах, или мягких одеяниях, те, кто слышал, как боги взывают к нам хорошо поставленными голосами, покуда мы лежим в трансе, что сродни смерти, – те знают, что боги все время создают и развоплощают человечество, которое, на самом деле – лишь шевеление их губ".

Он вскочил на ноги и принялся мерять комнату шагами, чтобы в моем набирающем силу сне-пробуждении обернуться челноком, ткущим необъятную багровую паутину, – ее нити все больше и больше заплетали комнату. Казалось, помещение наполнила необъяснимая тишина, будто весь мир через мгновение погрузится в небытие, и останутся лишь эта паутина да мелькание челнока.

"Они пришли к нам; они среди нас, – голос вновь набрал силу; – все, кто привиделся тебе в грезах, все, про кого ты вычитал в книгах. Лир – голова его все еще не высохла после бури, и он смеется, потому что ты полагаешь себя реально существующим, хотя ты – лишь тень, а его, вечного бога, ты считаешь тенью; и Беатриче – губы ее чуть тронуты улыбкой, и кажется, все звезды сгинут навеки, лишь только с этих губ сорвется вздох любви; и Богоматерь, подарившая миру бога смирения, который настолько околдовал людей, что они делают все, чтобы вырвать из сердца всякую человеческую привязанность, дабы он один мог безраздельно царить в нем, но Богоматерь держит в своей руке розу, и каждый лепесток этой розы – бог; и о, сладостен ее приход! – Афродита, – она идет, осененная тенью крыльев бесчисленных воробьев, что вьются над ней, а у ног ее воркуют белые и сизые голуби."

Я увидел, как там, в самом сердце этой грезы, он простер вперед левую руку – словно держал в ней голубку, другая же рука будто бы гладила ее крылья. Мучительным усилием я попытался стряхнуть видение: казалось, я отрываю и отбрасываю часть себя. В свои слова я вложил всю убежденность, на какую был способен:

"Ты увлекаешь меня в смутный мир неопределенностей, наполненный ужасом; но человек велик лишь тем, что способен превратить свое сознание в зеркало, с безразличной четкостью отражающее все, явленное ему." Я почти овладел собой, чтобы продолжить – однако все больше сбиваясь на скороговорку: "Прочь отсюда! Прочь, изыди! Слова твои, как и твои фантазии лишь иллюзии, – они, как черви, что пожирают плоть цивилизации, клонящейся к закату, да гнилые умы, что стремятся к распаду."

Внезапно волна гнева захлестнула меня: я схватил со стола алембик, и, замахнувшись, уже готов был запустить им в незванного гостя[12]12
  Вся сцена пародирует известный эпизод явления Сатаны Лютеру. Алембик играет здесь роль знаменитой чернильницы.


[Закрыть]
, когда павлины на гобелене за его спиной вдруг надвинулись на меня, стремительно увеличиваясь в размерах; алембик выскользнул из бессильных пальцев, и я утонул в круговерти зеленых, голубых и бронзовых перьев; отчаянно сопротивляясь наваждению, я слышал доносящийся издали голос: "Наш мастер Авиценна[13]13
  Авиценна (Ибн-Сина Абу Али) (980 – 1037). Врач и философ, один из основоположников арабской школы алхимии.


[Закрыть]
пишет, что все живое рождается из гнили". Вокруг было лишь сверкание перьев, я был погребен под ним заживо, и знал: веками я сопротивлялся этому – и все же сдался. Я глубже и глубже погружался в бездну, где зелень, голубизна и бронза, заполонившие весь мир, превращались в море пламени, которое смыло и расплавило меня, и я кружился в этом водовороте, покуда где-то там, в вышине, не раздался голос: "Зеркало треснуло пополам", и другой голос отозвался ему: "Зеркало расколось – вот четыре фрагмента", и голос из самой дальней дали ликующее воскликнул: "Зеркало разбилось на неисчислимое множество осколков"; и тогда множество бледных рук протянулось ко мне, и странные нежные лица склонились надо мной, и голоса – стенание и ласка смешались в них – произносили слова, что забывались, лишь только были сказаны.

Я был извлечен из потока пламени и почувствовал, что все мои воспоминания, надежды, мысли, моя воля – все, чем я был, расплавилось; мне казалось, я прохожу сквозь бесчисленные сонмы существ, которые, открылось мне, были больше, чем мысль – каждое облачено в мгновение вечности: в совершенное движение руки в танце, в строфу, скованную ритмом, будто запястье, перехваченное браслетом, в мечту с затуманенным взором и потупленными ве?ками. И когда я миновал эти формы – столь прекрасные, что они пребывали почти за гранью бытия, – исполнившись странного состояния духа, что сродни меланхолии, отягощенный тяжестью множества миров, я вошел в смерть, которая была самой Красотой, и в Одиночество, которое – все множество желаний, длящихся и не ведающих утоления.

Все, когда-либо бывшее в мире, казалось, нахлынуло и заполонило мое сердце; отныне я больше не знал тщеты слез, не падал от определенности видения к неопределенности мечты, – я превратился в каплю расплавленного золота, несущуюся с неимоверной скоростью сквозь ночь, усеянную звездами, и все вокруг меня было лишь меланхолическим ликующим стенанием. Я падал, и падал, и падал, а затем стенание было лишь стенанием ветра в дымоходе, и я очнулся – оказалось, я сидел за столом, уронив голову на руки. Алембик все еще раскачивался в дальнем углу, куда он закатился, выпав из моей руки[14]14
  Здесь – осознанная параллель с мусульманской легендой о "мирадже" ночном "путешествии" Пророка Мухаммад. Легенда восходит к первому аяту семнадцатой суры Корана. Согласно ей, когда Пророк Мухаммад был вознесен на небо и удостоился лицезреть райские обители, праотцев и праведников – и провел долгое время в беседах с ними, то по возвращении обнаружил, что постель его не остыла, а из опрокинутого кувшина не вылилась вода.


[Закрыть]
, а Майкл Робартис смотрел на меня и ждал ответа.

"Я пойду за тобой, куда бы ты ни сказал, исполню любое твое повеление – ты показал мне вечность".

"Я знал, когда началась буря, что ответ будет именно таким – он нужен тебе же. Предстоящий путь неблизок: нам было велено воздвигнуть храм на границе, разделяющей чистое множество волн и нечистое множество людей".

III

Я не проронил ни слова, покуда мы пробирались безлюдными улицами: опустошенное сознание безмолвствовало, привычные мысли, привычный поток восприятия – все это куда-то исчезло; казалось, некая сила вырвала меня из мира определенности и голым выбросила посреди безбрежного океана. В иные моменты мне казалось, что видение готово вернуться вновь, я почти припоминал открывшееся мне, и меня охватывал экстатический восторг – был то восторг радости или скорби, преступления или подвига, удачи или несчастья – не знаю; или же из глубин сознания всплывали, заставляя чаще биться сердце, надежды и страхи, желания и порывы, совершенно чуждые мне в обычной, уютно-размеренной, пропитанной осторожностью жизни; но тут я вдруг пробуждался, содрогаясь при мысли, что совершенно непостижимое существо проникает в мой разум.

Немало дней потребовалось, прежде чем чувство это прошло окончательно, но даже сейчас, когда я обрел прибежище в единственной строгой вере, я с глубочайшей терпимостью отношусь к людям, чье "я" неопределенно-размыто, – к тем, что вьются в усыпальницах и капищах, где странные секты справляют свои темные обряды, – ведь мне тоже довелось испытать на себе, как казавшиеся незыблемыми принципы и привычки отступают и тают перед лицом силы, которую впору назвать hysterica passio или абсолютное безумие: власть ее надо мной в том состоянии меланхолической экзальтации была столь велика, что и поныне мысль о том, что эта сила может пробудится вновь и лишит меня недавно обретенного душевного покоя, приводит меня в дрожь. Когда мы вступили в серый свет полупустого вокзала, мне показалось, что я неизмеримо изменился и забыл о человеческом уделе – быть мгновением, трепещущим перед вечностью, – а был самой вечностью, плачущей и смеющейся над мгновением; когда же поезд наш, наконец, тронулся, и Майкл Робартис заснул – заснул, едва мы отъехали от перрона, его лицо, совершенно бесстрастное – на нем не отпечаталось и следа столь потрясших меня переживаний, которые и поныне поддерживают мой дух вечно бодрствующим, – его лицо предстало мне, пребывающему в состоянии возбуждения, безжизненной маской.

Я не мог отделаться от безумного ощущения, что человек, таящийся за ней, растворился, как соль в воде, и теперь – смеется ли он или вздыхает, взывает или угрожает – все его действия определяются волею неких созданий, что выше или ниже человека. "Это вовсе не Майкл Робартис: Майкл Робартис мертв, мертв уже десять, а может быть, двадцать лет, " – твердил я себе вновь и вновь. Наконец, я провалился в беспокойный сон, время от времени просыпаясь, чтобы увидеть из окна поезда какой-то городишко, отблескивающий мокрыми черепичными крышами, или недвижное озеро, сияющее в холодном утреннем свете. Я был слишком погружен в раздумья, чтобы спрашивать, куда мы едем, или обращать внимание, что за билеты покупал Майкл Робартис, однако по положению солнца можно было определить, что мы едем на запад; чуть позже, увидев за окнами деревья, что росли, склонившись к востоку, напоминая своим видом выпрашивающих милостыню нищих, одетых в лохмотья, я понял, что мы приближаемся к западному побережью. Внезапно слева среди низких холмов открылось море – его тоскливую серость нарушали лишь белые всполохи водоворотов да бегущие барашки пены.

Сойдя с поезда, мы на мгновение замешкались, высматривая дорогу и наглухо застегивая плащи: с моря дул резкий пронизывающий ветер. Майкл Робартис хранил молчание – казалось, он не хотел прерывать мои размышления; и покуда мы шли узкой полоской берега между прибоем и скалистой громадой мыса, я с новой для меня ясностью осознал, сколь глубоко было потрясение, выбившее меня из привычной колеи мышления и восприятия, если только некое таинственное изменение не затронуло самую суть моего сознания: иначе почему мне представилось, что серые волны, увенчанные клочьями пены, живут своей, исполненной особого смысла, фантастической внутренней жизнью; и когда Майкл Робартис указал на кубическое здание, казалось, стоявшее здесь издревле, – с подветренной стороны к нему прильнула небольшая, явно более поздняя пристройка, возведенная почти что у самого края разрушенной и пришедшей в запустение дамбы, – и сказал, что вот он, Храм Алхимической Розы, меня пронзила невероятная мысль, что море, покрытое валами белой пены, предъявляет права на этот клочок суши, – оно было частью иной, чуждой всякой определенности и упорядоченности, но проникнутой страстью жизни, объявившей войну заурядности и мелочной осторожности нашей эпохи, и теперь была близка к тому, чтобы ввергнуть мир в ночь куда более темную[15]15
  Учитывая, что море в этом пассаже выступает как своеобразная проекция души протагониста, легко услышать здесь опосредованную. но совершенно намеренную отсылку к известнейшему трактату Сан Хуана де ла Круса "Темная ночь души".


[Закрыть]
, чем та, которая настала после падения античного мира. Частью своего сознания я насмешливо понимал всю фантастическую нелепость такого рода страхов, но при этом другая часть моего "я", все еще остающаяся под властью видения, прислушивалась к грохоту, рождающемуся из столкновения неведомых армий, и содрогалась, причастившись невообразимого фанатизма, витающего над этими серыми волнами.

Пройдя несколько шагов вдоль дамбы, мы наткнулись на старика. Судя по всему, то был сторож: он сидел на перевернутой бочке, водруженной напротив прохода в дамбе, проделанного, очевидно, не так давно, и угрюмо смотрел на горевший перед ним костер – так зевака рассматривает металлический скарб, болтающийся под днищем телеги лудильщика. Старик принадлежал к той породе людей, что зовутся святошами: я обратил внимание на четки, свисавшие с гвоздя, который удерживал обод бочки. Когда они попались мне на глаза, я непроизвольно вздрогнул, хотя и сейчас не могу сказать, что было тому причиной. Мы прошли мимо – и тут я услышал, как он бормочет нам в спину на гэльском наречии: "Идолопоклонники, идолопоклонники! Чтоб вам сгинуть в Аду, вместе с вашими бесами и ведьмами! Да пропадите вы пропадом – глядишь, сельдь вновь вернулась бы в залив"; еще какое-то время я слышал его голос, переходящий от бормотания к визгу и обратно. "Вы не боитесь, – спросил я, что эти неотесанные рыбаки могут сорвать свое отчаянье на вас?"

"Я и верные мои – мы уже давно за той границей, где нас нельзя ни обидеть, ни нам помочь – мы присоединились к сонму бессмертных духов, и наша смерть станет лишь окончательным завершением Великого Делания. Что до этих людей – придет время, и они будут жертвовать кефаль Артемиде, хотя, может, то будет какая иная рыба, приносимая в жертву какому-нибудь новому богу, но так будет – когда люди вновь воздвигнут своим богам храмы из серого камня. Ведь их царствию несть конца, хотя они и утратили часть былого могущества, – и все же и ныне Сиды мчатся в каждом порыве ветра, танцуют и играют в тавлеи, однако им не дано вновь отстроить свои храмы, покуда на земле пребывают горечь муки и радость победы – покуда не настанет день давно предсказанной битвы в Долине Черной Свиньи[16]16
  В кельтской мифологии Битва Черной Свиньи – своего рода аналог скандинавской Гибели Богов, Рагнарека, – в финале ее должен явится чудовищный черный вепрь без щетины и уничтожить мир. В рассказе "Война" из сборника "Кельтские сумерки" Йейтс пишет следующее: "Постепенно разговор наш перешел, как то обычно в здешних местах с подобного рода разговорами и происходит, на битву Черной Свиньи, каковая собеседнице моей представлялась финальной схваткой между Ирландией и Англией, мне же Армагеддоном, после котрого мир вернется в Первозданный Хаос". (Пер. В. Михайлина. См. Йейтс У. Б. Кельтские сумерки. СПб, 1998. С. 91.) Эта же эсхатологическая тема возникает и в стихах Йейтса, в частности тех, что вошли в сборник "Ветер в камышах" (1899).


[Закрыть]
".

Избегая пенных брызг и ветра, который каждое мгновение грозил сбить нас с ног, мы шли, держась ближе к стене, что тянулась вдоль дамбы со стороны моря, – покуда в молчании не достигли двери квадратного здания. Майкл Робартис отпер дверь ключом, – я обратил внимание на ржавые отметины, оставленные на нем множеством соленых ветров, – и провел меня узким проходом, потом – вверх по лестнице, не застеленной ковром, – и вот мы оказались в небольшой комнате, стены которой были забраны книжными стеллажами.

"Сейчас тебе принесут поесть – исключительно фрукты, ибо перед церемонией следует соблюдать умеренный пост, – объяснил Майкл Робартис, еще принесут книгу, посвященную доктрине и практикам Ордена – остаток зимнего дня ты должен провести за ее изучением."

Затем он покинул меня, пообещав вернуться за час до начала церемонии. Я принялся бродить вдоль книжных полок: то была одна из самых полных алхимических библиотек, когда-либо виденных мной. На стеллажах бок о бок стояли труды Мориения[17]17
  Мориений Римлянин (Morienus Romanus) в истории алхимии известен в первую очередь трактатом "Sermo de transmutatione metallorum", опубликованном в алхимическом компендиуме: "Artis auriferae quam chemiam vocant...". Basel, 1593. Считался одним из адептов, которым удалось получить Философский камень.


[Закрыть]
, сокрывшего бессмертное тело под грубой власяницей, и Авиценны, не знавшего меры в питье, но даже в состоянии опьянения способного повелевать бесчисленными легионами духов; Ибн Араби[18]18
  Араби Ибн (1165 – 1240) – суфийский мистик, поэт и философ.


[Закрыть]
, превратившего свою лютню в обиталище духов, – играя на ней, он мог заставить человека заходиться рыданиями или смехом, мог погрузить слушателей в смертельный транс; Луллия[19]19
  Луллий, Раймонд (1235 – 1315) – поэт, философ и миссионер, создатель логико-философской системы, известной как "луллизм". Согласно алхимическим легендам, овладел секретом трансмутации металлов, более того, произвел около 50 тысяч фунтов алхимического золота для короля Англии Эдуарда II – это богатство пошло на финансирование очередного Крестового похода. Атрибутация Луллию приписываемых ему алхимических сочинений сегодня считается сомнительной.


[Закрыть]
, принявшего обличье красного петуха; Фламмеля[20]20
  Фламмель, Никола (1330 – 1418). Согласно алхимической легенде, он был простым нотариусом в Париже. Однажды он случайно приобрел некую древнюю книгу (известную как "Книга Авраама Еврея" – позже в истории алхимии под этим названием фигурировал текст XVII в.), столь захватившую его воображение, что он много лет потратил на то, чтобы проникнуть в смысл загадочного текста, посвященного преображению металлов в золото. Наконец, с помощью жены ему удалось найти ключ к Великому искусству и осуществить трансмутацию.


[Закрыть]
, много веков назад получившего – вместе с женой Парнеллой – эликсир бессмертия и, если верить легенде, до сих пор живущего в Аравии среди дервишей; и многих, многих других, менее знаменитых авторов. Среди книг было чрезвычайно мало сочинений, написанных мистиками, – исключение делалось лишь для мистиков от алхимии: почти не сомневаюсь, что причиной тому – истовое поклонение одному богу в ущерб всем остальным, да недостаток чувства прекрасного, который у Робартиса был лишь неизбежным следствием его веры; все же я приметил полное факсимильное издание пророчеств Блейка – возможно, они попали сюда потому, что в его озарениях присутствовали сонмы духов, "подобные рыбам, резвящимся на волнах, когда Луна поглощает росу". Я обратил внимание, что здесь также обильно представлена поэзия и проза всех веков, однако весьма странным образом: в этой библиотеке были только авторы, уставшие от жизни – как это везде и всегда случается с великими – и бросающие нам плоды своей фантазии как нечто, уже ставшее ненужным тому, кто возносится в небо на огненной колеснице.

Я услышал стук в дверь: вошла женщина и поставила на стол блюдо, на котором лежало немного плодов. Когда-то она была довольно красива, но сейчас лицо осунулось, щеки впали: встреть я ее в ином месте, я бы сказал, что виной тому радости плоти и жажда удовольствий, – но нет, то были восторги воображения и жажда прекрасного. Я спросил ее о церемонии, однако не получил ответа – она лишь покачала головой, давая понять, что ожидающий инициации должен пребывать в молчании. Как только я утолил голод, женщина вошла вновь, чтобы поставить на стол бронзовую шкатулку филигранной работы, зажечь свечи и убрать тарелки с остатками трапезы. Оставшись один, я принялся изучать шкатулку. На стенках и крышке ее были изображены павлины Геры с распущенными хвостами, а внизу – выгравированы звезды во всем их величии, будто убежденные, что небеса – лишь часть их славы. В шкатулке лежала переплетенная в пергамент книга, обложку которой украшал выполненный нежнейшими красками и золотом рисунок: алхимическая роза в ореоле множества нацеленных в ее сердцевину стрел – однако все усилия поразить цветок были тщетны, ибо, так и не достигнув мишени, стрелы ломались, и их обломки усеивали подножие куста. Текст был также написан на пергаменте – красивым, ясным почерком – и перемежался символическими рисунками и цветными миниатюрами, выполненными в манере "Splendor Solis"[21]21
  Алхимический трактат Соломона Трисмозина (XVI в.). Название можно перевести как "Блеск солнечный". Наиболее известен манускрипт 1582 г., ныне хранящийся в Британской библиотеке – некоторые миниатюры из него воспроизведены нами в качестве иллюстраций. Трисмозину принадлежит еще один крайне авторитетный в глазах алхимиков труд: "Aureum vellus" – "Золотое руно", более известный по французскому изданию, где он назван "La Toyson d'or".


[Закрыть]
.

В первой главе рассказывалось о шести искателях истины – все они были кельтами, – посвятивших жизнь изучению алхимии. И один из них постиг тайну Пеликана[22]22
  Т.е. – процесс оживления первоматерии после того, как она прошла стадию "nigredo".


[Закрыть]
, другой – тайну Зеленого Дракона[23]23
  Чаще всего под именем Зеленого Дракона в алхимии упоминается таинственный универсальный растворитель.


[Закрыть]
, кто-то – тайну Орла[24]24
  Т.е. – процесс возгонки первоматерии.


[Закрыть]
, а кто-то – Соли[25]25
  Фиксирующий принцип, введенный в алхимию Парацельсом.


[Закрыть]
и Меркурия[26]26
  Т.е. – Философской ртути.


[Закрыть]
. Дальнейшее профанам бы показалось простым совпадением случайностей – однако за ним стояла воля высших сил: студенты встретились в придорожной гостинице на юге Франции. И когда они сидели в тенистом дворике и беседовали о таинствах Великой Науки, каждому пришла в голову одна и та же мысль: алхимия есть последовательное очищение души, покуда та не будет готова совлечь с себя смертное и облечься в бессмертное[27]27
  Ср.: Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие. (1 Кор. 53, 15)


[Закрыть]
. Пролетела сова[28]28
  Сова – атрибут Афины, покровительствующей мудрости.


[Закрыть]
, всколыхнув виноградные лозы[29]29
  Лоза – атрибут Диониса, которого ранние греческие и александрийские алхимики почитали своим покровителем.


[Закрыть]
, что беседкою оплетали двор, – и перед ними предстала старуха, опиравшаяся на клюку, и присев к столу, выговорила вслух то, что мелькнуло в сознании каждого из сидевших в саду в тот вечер. И поведав основы духовной алхимии, повелев слушавшим основать Орден Алхимической Розы, старуха встала и покинула беседку – когда же они вскочили и устремились ей вослед, то обнаружилось, что старуха исчезла.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации