Текст книги "Зак и Мия"
Автор книги: А. Беттс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
А. Дж. Беттс
Зак и Мия
A. J. Betts
Zac and Mia
Copyright © A. J. Betts, first published by The Text Publishing Company Pty Ltd Australia 2013
Издание публикуется с разрешения The Text Publishing Company Pty Ltd и литературного агентства The Van Lear Agency LLC
© Livebook Publishng Ltd, 2015
Зак
В соседней палате новичок.
За стеной растерянное шарканье – не знает, куда лучше встать. Слышен голос Нины, которая произносит инструкции жизнерадостным тоном стюардессы: не беспокойтесь, ваш полет пройдет нормально, аварийный выход не понадобится. Отдыхайте и наслаждайтесь обслуживанием. Голос у Нины такой, что ей веришь.
Сейчас она скажет: «Вот пульт от кровати. Эта кнопка поднимает и опускает спинку. Видите? Попробуйте сами».
Десять месяцев назад Нина то же самое рассказывала мне. Был вторник. Меня выдернули со второго урока, с математики, и торопливо проводили к машине, где уже сидела мама с сумкой вещей для ночевки. Все пять часов езды на север, в сторону Перта, мама говорила про «стандартную меру предосторожности» и «плановый осмотр». Но я уже тогда все понял. Тошнота и слабость не проходили слишком долго. Я знал, почему.
На мне еще была школьная форма, когда Нина привела меня в палату № 6 и принялась учить регулировать кровать, включать телевизор и пользоваться больничным телефоном. Она рисовала галочки в воздухе, показывая, как делать выбор в голубой карточке с меню: завтрак, утренний чай, обед, вечерний чай, ужин. Хорошо, что мама все это внимательно слушала. Сам я не мог сосредоточиться и думал только о том, что сумка с учебниками слишком тяжелая и что завтра сдавать сочинение по английскому, которое я не успел написать. Но при всей накрывшей меня рассеянности я почему-то хорошо запомнил заколку в волосах Нины, в форме божьей коровки с шестью пятнышками. Мозг порой выкидывает забавные фортели: жизнь полетела в тартарары, а твое внимание поглощает какая-то ерунда. Божья коровка была совершенно нелепой, но я зацепился за нее, как тонущий цепляется за случайный обломок посреди океана.
Теперь я слово в слово знаю инструкцию для новичков. Сейчас Нина за стенкой говорит: «Если замерзнете, одеяла вот здесь». Интересно, какая заколка на ней сегодня.
– Смотри-ка, новые соседи, – произносит мама, плохо скрывая волнение. Я знаю, что она чувствует: ей радостно, что есть с кем знакомиться и кого привечать. И одновременно ей грустно, потому что никому не пожелаешь здесь оказаться.
– Уже и не помню, кто там был последним, – продолжает мама и начинает перебирать имена. – Марио с простатой, Сара с кишечником, Прэв с мочевым пузырем, Карл с толстой кишкой, Аннабель… с чем лежала Аннабель?
Все это были люди за шестьдесят, с прочно устоявшимися циклами, однообразно скучные старички.
В двери моей палаты есть круглое окошко. Я вижу, как мимо проходит Нина. В ее волосах что-то желтое. Наверняка помпон в виде цыпленка. Не удивлюсь, если она покупает эти штуки в детской секции. В нормальном мире необычно, чтобы женщина под тридцать носила заколки с дурацкими зверушками, но здесь это кажется по-своему уместным. Нина исчезает, и за окошком воцаряется обычный вид: белая стена и кусок объявления: «Посетителям с ОРЗ и ОРВИ просьба не заходить в отделение».
Мама берет пульт, выключает звук телевизора, заправляет за ухо прядь волос и поворачивается к соседской стене. Я замечаю, что у нее прибавилось седины.
– Мам…
– Тсс! – шипит она и вслушивается.
Обычно к этому моменту кто-то из провожатых новичка высказывается насчет вида за окном, кровати и вместительности ванной. Новичок кивает. Потом включают телевизор, щелкают каналами и щелчков через шесть снова его выключают. Нервно шутят насчет одноразовых катетеров и уток, подразумевая, что уж до них-то дело точно не дойдет.
Следом наступит пауза, в течение которой взгляды будут скользить от стены к стене, изучая розетки, наклейки с надписями и гнезда для приборов, о которых эти люди даже не слышали. Посетители рассмотрят каждый сантиметр белых стен и потолка, прежде чем, наконец, кристаллизуется осознание: все это – на самом деле. Завтра начнется лечение. Кровать станет для пациента домом сначала на несколько дней, после паузы – еще на несколько, а потом визиты в больницу станут рутинными и будут длиться месяцами или годами, пока не удастся одолеть болезнь. Аварийного выхода не существует.
Потом кто-то скажет: «Ну, ладно… в целом здесь неплохо. Ой! Ты гляди, какой у тебя тут вид на город!..»
Некоторое время спустя, когда вещи будут распакованы, а кофе из больничной столовки продегустирован, новичок заберется в постель с парой журналов и окончательным пониманием, что это никакой не полет, а скорее круиз, а его палата – каюта глубоко под водой, и о суше остается лишь мечтать.
Но тот, кто прибыл в палату № 2, почему-то не соблюдает эти ритуалы. Раздается стук – видимо, швырнули сумку, – а дальше тишина. Новичок не расстегивает молнии, не гремит вешалками в шкафу, не выдвигает ящик тумбочки. Что еще удивительнее – не звучит слов утешения. Тишина.
– Зайду-ка поздороваюсь, – говорит мама.
– Ты хочешь улизнуть, потому что проигрываешь, – замечаю я, чтобы дать новичку побольше времени: вообще-то мама отстает всего на пять очков, и раунд выдался паршивый для обоих. Моим лучшим словом стало «ЛОХ», из-за которого мы какое-то время спорили, а маминым лучшим оказалось «ГЛУМ» – тоже, в общем, не фонтан.
Теперь мама выкладывает слово «ЛАПА», уделывая меня на целое очко.
– Нина почему-то не говорила, что сегодня кто-то ложится.
Не то чтобы маме кто-то обещал докладывать о каждом случае госпитализации и выписки из отделения 7G. Просто она проводит здесь слишком много времени и уже забыла, что сама – гость.
– Мам, ну куда ты сразу, человек только приехал…
– Да я только чаю занесу!
Мама – неофициальная хостес онкологического отделения. Заварщица травяных чаев. Доставщица столовских булочек, заботливо прилагающая порцию сливового джема к каждой. Самопровозглашенный психотерапевт для родственников больных.
– Давай доиграем, – прошу я.
– А если человек совсем один? Как этот, как его, помнишь?
– Может, человек как раз и хочет побыть один.
Ну правда. Это что, ненормальное желание?
– Тс-сс!
За стеной снова голоса. Слов не разобрать – все-таки между палатами гипсокартонная стена сантиметров в шесть толщиной.
– Разговаривают две женщины, – сообщает мама. Зрачки ее расширяются, и она поджимает губы, прислушиваясь к гулу гласных. – Одна постарше другой.
– Хватит шпионить, – морщусь я, но это бесполезно. Голоса между тем становятся громче, отдельные слова выстреливают, как снаряды: «Нельзя!», «Хватит!», «Нет!», «Не буду!»
– Да что там происходит? – удивляется мама, и я протягиваю ей свой пустой стакан, намекая, что можно приложить его к стене по-шпионски.
– Да ну тебя, – отмахивается мама, но потом решает уточнить: – А что, помогает?
Не то чтобы в моей семье никогда не ссорились. Несколько лет назад, бывало, мама и Бекки срывались друг на друге по любому поводу и собачились, как истые ротвейлеры. Папа и Эван тогда сваливали куда подальше, обычно на оливковую ферму, где не было слышно ругани. Я же, как правило, оставался на веранде, не решаясь оставить маму с сестрой наедине.
Когда Бекки исполнилось восемнадцать, ссоры утратили былой накал. Поспособствовало и то, что сестра переехала в бывший домик рабочих по соседству. Сейчас ей двадцать два, она ждет ребенка, и они с мамой очень близки. Обе по-прежнему упертые до чертиков, но теперь научились смеяться друг над другом.
В палате № 2 не смеются. В голосах слышна угроза. Выругавшись, кто-то выходит вон, наверняка желая хлопнуть дверью, но там доводчик, из-за которого она закрывается мягко, с флегматичным, ничуть не насыщающим звуком. Раздаются торопливые шаги по коридору. Мимо окошка в моей двери проносится невысокая женщина – голова едва попадает в поле зрения, – но я успеваю разглядеть очки в коричневой оправе и черепаховую заколку-краб, которой собраны волосы песочного цвета. Одной рукой женщина держится за шею.
Мама вытянулась, как сурикат. Бросив взгляд на дверь, затем на стену, она уставилась на меня. Проведя двадцать дней в палате № 1, она отвыкла, что существует реальность, где люди бывают вспыльчивы, как подростки в школьной столовой, налетая на кого-нибудь с подносом. Она забыла, что в мире встречаются и гнев, и эгоизм.
Я вижу, как она готовится к броску вслед за женщиной: догнать, предложить булочек, чаю и жилетку.
– Мам, не надо.
– Чего не надо?
– Завтра ее утешишь.
– Думаешь, лучше подождать?..
Я думаю, что и новенькой, и этой женщине сейчас нужно что-то понадежнее маминой жилетки. Например, алкоголь. Или диазепам. Многозначительно щелкая буквами по доске, я выкладываю слово «ОЦТАНЬ», но мама не реагирует. Ее волнует другое:
– Зачем же так ссориться? В раковом-то отделении? Можно же как-то, я не знаю…
Внезапно из-за стены, как из громкоговорителя, жахает вокал.
– Ч-чтоза…
К голосу подключается бит, да такой, что мы подскакиваем. Мама роняет буквы.
Музыка, если это можно так назвать, вторгается в мою палату на громкости, прежде неслыханной в отделении 7G. Новенькая, должно быть, привезла с собой колонки, водрузила их на полку над кроватью и врубила на полную мощность, предварительно развернув динамики к стене. Сквозь гипсокартон прорывается женский вокал. Она разве не понимает, что за стенкой кто-то есть?..
Мама ползает на четвереньках под кроватью, собирая буквы, а палата пульсирует от электро-попа. «Щипнул лукавый купидон», «теперь мне срочно нужен он». Я слышал эту песню пару лет назад.
Когда мама поднимается с пола, у нее в руках «Т» и «Ь», клубничный бальзам для губ и мятная конфетка.
– Это кто ж так надрывается? – спрашивает она.
– Откуда я знаю?
Зато я знаю, что такая попса оскорбляет мой слух.
– Прям ночной клуб тут устроили, – говорит мама.
– Можно подумать, ты ходишь по ночным клубам.
Вскинув бровь, мама разворачивает конфетку. Справедливости ради, я сам никогда не был в ночном клубе, и мы оба не вправе судить о корректности сравнения. Уровень громкости скорее сопоставим с безобидной школьной дискотекой, но мы, привыкшие к тишине и пенсионерам за стенкой, были потрясены.
– Это не Шер? Мне когда-то нравилась Шер…
Я не разбираюсь в исполнительницах без фамилий. Рианна, Бейонсе, Пинк, кто там был еще… Песня продолжает сотрясать гипсокартон.
И тут до меня доходит. У новой соседки Гага головного мозга. Это же надо – чтоб одновременно и рак, и плохой вкус!
–.. погоди, может, это Мадонна?
– Твой ход, – напоминаю я, пересекая «ЛАПУ» словом «ПЕНЬ». Из-за стенки доносится: «Охота покрутиться на твоем шесте». Вот как это можно слушать?
Мама наконец отправляет конфету в рот и вздыхает:
– Видимо, совсем еще девчонка…
Молодые пациенты расстраивают ее больше пожилых. Она задерживает на мне взгляд, по-видимому, вспомнив, что я тоже, мягко говоря, не стар, затем опускает глаза и начинает разглядывать буквы в своих руках. Сосредоточенно, словно надеясь собрать из них слово, которое, наконец, придаст происходящему смысл.
Я знаю, о чем она думает. Увы, я теперь слишком хорошо ее знаю.
– Хорошие колонки, – заключает мама.
– В каком смысле?..
– Нужно будет твои тоже привезти. Или купить новые. Вот как раз завтра буду в магазине…
– Лучше отбери у соседки.
– Ну ладно тебе. Девочка просто в стрессе.
– Я тоже! Эта музыка повышает мне лейкоциты!..
Между прочим, я только отчасти шучу.
Песня подходит к концу, но облегчения это не приносит, поскольку трек сразу же начинает играть заново. Нет, как можно? Мало того, что новенькая слушает Леди Гагу на такой громкости – она еще и циклится на одной песне!
– Твой ход, – заявляет мама и, надо же, выкладывает на доске слово «ХОД». Затем она выуживает из мешочка четыре новые буквы. Все с таким видом, будто ничего особенного не происходит, и мы совершенно не подвергаемся звуковому насилию. Я решаю проконстатировать очевидное:
– Она слушает одно и то же на повторе. Может, попросишь ее вырубить звук?
– Зак, у нее первый день в больнице.
– У всех случается первый день. Это что, повод? Наверняка это запрещено больничными правилами. Или хотя бы правилами хорошего тона.
– А мне даже нравится, – говорит мама и как бы в подтверждение своих слов принимается покачивать головой, как игрушка-болванчик.
Мой расклад состоит из букв. Т, Ф, П, Ж, Ъ, Р, С. Ни одной гласной.
Достало. Я сдаюсь. В таких условиях невозможно думать. Песня заходит на третий круг, и я натягиваю на голову подушку.
– Может, чаю? – спрашивает мама.
Я не хочу чаю – я вообще-то никогда его не хочу, – но киваю, чтобы хоть на пару минут остаться в одиночестве. А если повезет, мама умудрится где-нибудь выловить соседкину родственницу и устроит ей психотерапевтическую чайную церемонию в зале ожидания, тогда я останусь один на целый час.
Не снимая с головы подушку, я слышу, как льется вода: мама ответственно подходит к рекомендациям по частоте мытья рук в раковом отделении.
– Я быстренько.
– Иди уже! – отвечаю я. – А то оглохнешь тут.
Когда дверь закрывается, я откладываю подушку в сторону, складываю буквы от игры в коробочку и привожу кровать в горизонтальное положение. Драгоценные минуты без мамы продолжают омрачать звуки из-за стенки. Трек играет в четвертый раз.
Странное дело, если задуматься. Палата № 1 защищает меня от микробов, но совершенно беспомощна перед музыкальным трэшем из-за стенки.
Что она там вообще делает? Соседку не слышно, потому что Гага глушит даже мысли в моей голове, но, наверное, она валяется на кровати и подпевает. Палата № 2 выглядит так же, как моя. Я знаю, потому что раньше в ней лежал. Там такой же шкаф, такой же санузел, даже стены и жалюзи такого же цвета. Только планировка как бы зеркальная. То есть, мы сейчас лежим голова к голове, если не считать разделяющих нас шести сантиметров стены.
Дальше по коридору – еще шесть одноместных палат, за ними – восемь двухместных. Я успел полежать в каждой. Начиная с февраля, когда мне поставили диагноз, мне пришлось бывать здесь частым гостем, пока я проходил индукцию, консолидацию, профилактику и поддержку. После каждого цикла химиотерапии мама везла нас обратно домой, за полтысячи километров, где я отдыхал и даже ходил день-другой в школу, хотя было ясно, что экзамены я все равно пропущу. Потом мы ехали обратно в Перт, и меня определяли в первую свободную палату. Так мы и мотались туда-сюда, как маятник. Надеялись, что химия поможет, и конец наших мытарств уже близок. Но увы.
– Все, что сложно починить, нужно просто заменить! – бодро заявила доктор Анета, когда мы пришли к ней с рецидивом. С этими словами она взяла ярко-желтый маркер и отметила в журнале дни с 18 ноября по 22 декабря, а затем взяла ручку и записала: «Зак Майер – трансплантация костного мозга. Палата № 1». Тогда же она объяснила, что первые восемь-девять дней уйдут на очередной цикл химии, который подготовит меня к пересадке. День пересадки называется «День 0», с которого начинается период строгой изоляции – для прививки клеток и восстановления в безопасной среде. Пять недель не выходить из палаты! Даже в тюрьмах строгого режима больше свободы передвижения!
Доктор Анета развела руками и надела на ручку колпачок:
– Зато к Рождеству будешь дома.
До лейкемии мне было сложно усидеть на месте даже пару часов, куда там целый день. Все самое интересное было снаружи: футбольная и крикетная площадки, пляж, ферма. Даже в школе я всегда садился у окна, чтобы видеть, что пропускаю.
– В первой палате лучший вид из окна, – добавила доктор Анета, будто это могло меня утешить. Или будто у меня был выбор.
Гага замолчала, и я аж замер от неожиданности. Пару секунд не слышно ничего, кроме привычных звуков – журчание капельницы, гул холодильника. Не удивлюсь, если соседка решила сделать паузу, чтобы посчитать квадратики обшивки на потолке. Я мог бы ей подсказать: их восемьдесят четыре штуки, как и у меня. Я их пересчитал в первый день. Два раза, чтобы убедиться, что не ошибся.
Говорят, что метотрексат убивает. Но в сравнении с этой песней он – ничто, а я вынужденно слушаю ее восемнадцатый раз. Медсестры торчат на еженедельном совещании, так что помощи ждать неоткуда. Кем надо быть, чтобы слушать один и тот же трек восемнадцать раз? Пардон, уже девятнадцать. Случай явно психический. Может, в приемной ошиблись отделением? Или она там думает, что Гага способна разрушить ее раковые клетки заодно с моими нервными?
Пожилые пациенты так себя не ведут. Они уважают соседей. Билл иногда довольно громко слушает трансляции с собачьих бегов, но «довольно громко» – не то же самое, что «оглушительно». Еще у Марты противный высокий голос, и это бесит, если она начинает трещать без умолку, но это случается не так уж часто, только после лишней чашки ройбуша.
Проблема в том, что я при всем желании не могу встать, выйти из палаты и найти спасенье в какой-нибудь глухой кладовке среди швабр. Спасибо «Порядку ухода за пациентом после трансплантации костного мозга» – я прикован к этой палате, комнате четыре на пять метров. Я прикован к ней уже двадцать дней, и еще пятнадцать осталось. Как, спрашивается, пережить эти пятнадцать дней при такой соседке? Примотать подушку к голове? Надеюсь, у нее какая-нибудь лимфома Ходжкина, с циклом один день в месяц. Потому что если у нее острый миелоидный или лимфобластный лейкоз… даже думать об этом не хочу. Если она тоже легла на трансплантацию, я сваливаю.
Ну что, двадцатый круг. Я загадал: двадцатый будет последней каплей. Надо что-нибудь предпринять, пока у меня не закровоточили уши. Правда, не очень ясно, что. Перекричать Гагу мне не по силам. Как еще пробиться через шесть сантиметров гипсокартона?
Приподнявшись в кровати, я обнаруживаю, что все это время лежал, сжав кулаки. Может, это ответ?
Сначала я использую кулак вежливо, как гость, стучащий в дверь. Способна ли соседка понять намек?
Похоже, что не способна.
Стучу снова, на этот раз – настойчиво, как почтальон, по три удара в ряд. Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук-тук.
В ответ раздается припев, который я успел люто возненавидеть, но, что гораздо хуже, его слова въелись в мою память.
Стучу теперь слегка возмущенно, как человек, которого не пускают в собственный дом. Причем стараюсь попадать ударами в ритм, чтобы у нее там получился стереоэффект. Может, она наконец заметит, что стена сотрясается не от музыки?
Музыка затихает. Есть! Я опускаю руку и обнаруживаю, что костяшки моих пальцев покраснели, а кое-где содралась кожа. Но я улыбаюсь.
Дело не в том, что я добился своего. Дело в том, что это первый контакт с кем-либо кроме мамы и медперсонала с тех пор, как меня тут заперли. И в том, что за стенкой – не очередной несчастный старик, а кто-то моего возраста. От волнения сердце начинает биться громче. Кажется, что вся палата пульсирует, и капельница с холодильником подыгрывают в такт.
И с той стороны доносится ответ.
– Пум, – раздается над ухом. – Пум.
В отличие от голосов и Гаги, звучавших из-за стены до сих пор, этот звук не кажется мне раздраженным или агрессивным. Он скорее любопытный, немного удивленный, и он совсем рядом. Наверное, соседка тоже прижалась к стене, за которой не ожидала обнаружить жизнь.
Я опускаюсь на корточки и стучу чуть ближе к полу. Ответное «пум» получается более гулким, словно стена внутри полая. Занятно.
Тук.
Пум.
Тук.
Пум-пум?
Тишина звучит выжидающе, словно соседка задала мне вопрос.
Тук.
Тишина – это если не считать капельницы, гула холодильника и моего дыхания. На корточках сидеть неудобно, босым ногам холодно от линолеума. Но я жду ответ.
Пум?
Тук.
Очевидно, мы оба не знаем азбуку Морзе, но перестукивание кажется мне содержательным диалогом. Жаль, что я не понимаю, о чем она спрашивает.
Тук. Пауза. Тук.
Жаль, что я не понимаю, что ей отвечаю.
И все. Разговор закончен. Остаются только капельница, холодильник, дыхание.
Я продолжаю сидеть на корточках у стены, и мне стыдно. Девочка первый день в больнице, а мне, видите ли, не нравится ее музыка. Что я вообще о ней знаю?
Она больше не стучит, я тоже.
Но мне кажется, что она, как и я, сидит с той стороны на корточках. Молча. Всего в шести сантиметрах.
Зак
Понятно, что унитазы с двумя режимами смыва – это хорошо, забота об окружающей среде и все такое, но иногда проблема выбора меня выматывает. Когда уместен экономный режим, а когда полный? Бывают моменты, когда не хватает чего-то среднего. В итоге я стою и размышляю на эту тему дольше разумного.
Вот как сейчас.
Усилием воли заставляю себя принять решение, затем мою руки и в очередной раз удивляюсь своему отражению в зеркале. Голова лысая и бугристая, немного асимметричная, а брови почему-то гуще, чем раньше. Я напоминаю себе гротескный портрет из набора для игры в «Мафию».
Мама уже подняла жалюзи и перевела спинку своего кресла-кровати в сидячее положение. Ее волосы, въезрошенные после сна, в утреннем свете напоминают птичье гнездо, свитое из седых проволочек.
– Как оно там? – спрашивает она.
– Что «оно»?
– Ну, оно самое.
Сколько можно обсуждать с родительницей походы на горшок, если ты парень и тебе семнадцать лет? Лично я надеялся распрощаться с этой темой восемнадцать дней тому назад. Но спасибо хоть, что мама не использует словосочетание «каловые массы», как медсестры.
– Мам, что мы все обо мне да обо мне. А как твое «это самое»?
– Не язви. Мне важно знать.
– Не вопрос, в следующий раз сфотографирую успехи, – бурчу я, маневрируя вокруг мамы со своей капельницей. Мама в шутку замахивается на меня подушкой. – Могу еще журнал посещений завести, хочешь?
– Журнал облегчений! – восклицает мама и радуется своему каламбуру, как ребенок.
У меня лежит тетрадка, которую мне выдал Патрик, чтобы я вел дневник – как он выразился, «хронику переживаний». Он с чего-то решил, что это занятие принесет мне пользу. Можно вместо этого вести хронику перистальтики, с подробным описанием частоты и консистенции испражнений. Можно даже заморочиться инфографикой с цветовым кодированием и круговыми диаграммами.
– «Девятое декабря. Двенадцать дней после трансплантации. Частичная диарея. Режим смыва: экономный». Как тебе?
– Зак, не надо это писать в дневник.
– А про что же мне туда писать?
– Про чувства, конечно, – отвечает мама и улыбается. Она вырастила двух мальчишек и дочь; она, конечно же, знает цену таким затеям.
– Хорошо, тогда так: «Девятое декабря. Сегодня я почувствовал… облегчение».
– Вот, гораздо лучше.
Мне жалко тратить силы на описание всякого дерьма, во всех смыслах слова. Искусство самостоятельных походов в туалет я освоил еще в детстве – не сказать чтоб сразу и без перебоев, как какой-нибудь вундеркинд, но к трем годам навык закрепился. С тех пор я считал туалет своим личным делом, которое происходит за закрытыми дверями и не подлежит обсуждению с мамой. С тех пор ее участие в моем пищеварении свелось к тому, что она готовила мне еду. У нее всегда отлично получалось.
А потом случилось, что случилось. Маме пришлось не просто усиленно интересоваться, как я сходил в туалет, но и быть этому свидетелем. Я требовал, чтобы она не трогала утку, и она уважала эту просьбу, но когда сестры приходили ее менять или занимались моей гигиеной, мама обычно присутствовала в палате, хоть и делала вид, что погружена в кроссворд. А я снова превратился в младенца, неспособного дойти до туалета, если, конечно, можно назвать младенцем существо с тестостероном и лобковыми волосами. Но я был ровно настолько же беспомощен, как и младенец, а когда сестры по очереди приходили меня подмывать, у меня не хватало сил даже на чувство стыда.
Состояние, в которое мой организм вгоняли непосредственно перед пересадкой костного мозга, напоминало предсмертное. Пять дней на четырех химиопрепаратах, потом еще три дня тотального облучения. Чувствовал я себя так, будто меня сбил грузовик, который потом развернулся, завалился на бок и придавил меня сверху. Я мог только лежать, размазанный его тяжестью, и ждать. Какой уж тут контроль сфинктеров – даже дыхание давалось мне с трудом.
Но теперь я справляюсь сам. Трансплантация позади, симптомы свелись к периодической тошноте, язвочкам в полости рта и несколько проблемному стулу. Сказать по правде, походы в туалет стали моим любимым времяпрепровождением. Десять минут или около никто на тебя не смотрит, не оценивает твой вид, не задает вопросов. Можно спокойно посидеть и подумать о своем. Прогресс – это еще не победа, но как же это здорово.
Мама откладывает в сторону свой женский журнал и впивается в меня подозрительным взглядом.
– Ты что, давил прыщи?
– Ничего я не давил.
У нее навязчивая идея, что я могу разбередить гнойник и спровоцировать кровотечение такой силы, что мои чахлые тромбоциты не справятся, и придется делать экстренное переливание, которое не факт, что меня спасет. Истечь кровью от прыща – наверное, номер один в списке идиотских смертей, так что я не рискую. Однако замечу, что это само по себе чудовищно несправедливо – что на мою долю выпали одновременно и лейкемия, и прыщи. Если у меня еще и волосы отрастут обратно рыжими, будет полное свинство. Мой братец Эван, например, рыжеват, – правда, он тайком подкрашивается. Думает, что мы не замечаем.
– Чем займемся? – спрашивает мама.
– Паркуром!
– Можем поиграть в твою «Дьюти-Колу».
Вот она иногда как что-нибудь скажет!
– «Колл оф Дьюти», – смеюсь я. – И нет, сегодня не хочется.
Она так себе игрок: боится, жмется по углам, а когда ее убивают, издает плохо замаскированные ругательства типа «Блл… ланманже!» и «Ййй… японский городовой!» Короче, мама не создана для шутеров.
– Ладно, тогда чего тебе хочется?
– Дышать. Есть. Спать. И так по кругу.
– Зак, я не дам тебе скучать.
Мама, мама. Неофициальная хостес онкологического отделения, а также команда аниматоров, комитет по делам диареи и полиция счастья в одном лице. В мгновение ока переключается с одной роли на другую, жонглирует реквизитом, чтобы заполнить действием даже малейший намек на пустоту. Ловит малейшие сигналы подступающей хандры, чтобы не дать ей пройти. Заставляет держать руку на пульсе целую бригаду специалистов: от психолога Патрика до арт-терапевтов и экспертов по подросткам, психиатра с прозаком наготове и пару «больничных клоунов» из детского отделения – в качестве тяжелой артиллерии.
– Хочешь, поговорим о слове на букву «ч»?
– Черт, только не это.
Мама смеется.
– Тогда помоги мне с кроссвордом, – она снова открывает свой журнал. – Они тут утверждают, что все тридцать слов сможет разгадать только гений.
Меня тоже беспокоит слово на букву «ч». Но я переживаю за мамины чувства, а не за свои.
– Мам, езжай домой.
– Зак…
– Тебе не обязательно здесь все время торчать. Я иду на поправку.
Это правда. Дни в больнице, начиная с минус девятого до минус первого, были настоящим адом, а день 0 был кульминацией ада. Первый, второй и третий дни выпали из моей памяти, с четвертого по восьмой мне было плохо, с девятого по одиннадцатый – просто неприятно, а сейчас, спустя двенадцать дней после операции, я снова начинаю чувствовать себя человеком. Рядом со мной не нужно больше дежурить.
– Знаю, милый, – отзывается мама и переворачивает журнальную страницу – Но мне здесь нравится.
А вот это неправда, и мы оба это знаем. Мама не из тех, кто любит сидеть в четырех стенах. Сколько ее помню, она всегда разводила бурную деятельность вокруг дома: то у нее полив тыквы, то удобрение оливковой рощи, то невиданный урожай груш; в руках секатор, на голове шляпа, лицо в веснушках, глаза горят… Это кресло-кровать и эта крохотная палата – самая противоестественная для нее среда в мире. А главное, ее дома ждет отец. И я то прошу, то умоляю ее вернуться домой, но она ни в какую.
В моей палате два окна, если считать то круглое, что на двери, за которой виден коридор. Мама большую часть времени проводит у второго, с видом на козырек фасада, больничную парковку и окрестности. Это единственное место, где можно почувствовать солнце, которое она всегда так любила.
– Что именно тебе тут нравится? Давай, назови хотя бы три вещи. Кроссворды и сплетни не в счет.
– Н-ну… Было время, мне нравилось общество моего сына…
– Мам. Езжай домой.
Помню, как поначалу мы ездили на каждый цикл терапии в Перт всей семьей. Мама, папа, Эван и Бекки останавливались в мотеле, в паре кварталов от больницы, и приходили ко мне с утра с какими-то журналами и игрушками, и жутко галдели. Папа преувеличенно жестикулировал, разговаривал громче обычного и все время исторгал какие-то глупые шутки, которые Бекки неожиданно охотно подхватывала, так что они превратились в ходячий комедийный дуэт с глуповатым репертуаром, а мама как бы неодобрительно качала головой. Один только Эван не участвовал в клоунаде. Он держался в стороне, с некоторой опаской поглядывая на капельницы и персонал.
– Не люблю больницы, – признался он однажды. – Тут даже здоровый почувствует себя больным. Даже запах такой, что тошнит…
Я его понимаю. Здоровым людям здесь действительно не место. Просто Эван единственный говорил об этом открыто.
В общем, так они торчали у меня в палате до вечера, а потом вовращались в мотель, и я смотрел им вслед с седьмого этажа. Сверху они казались такими маленькими и грустными. Папа держал маму за руку. Он выглядел самым потерянным из всех. Я чувствовал себя ужасно после этих визитов, и когда зашел разговор об операции, я заставил маму пообещать, что они не будут таскаться ко мне по второму кругу. То, что правила допускают только одного посетителя за визит, сыграло мне на руку. Проблема в том, что мой единственный посетитель никак не хочет свой визит прервать.
– Дома отлично справляются без меня. Магазином занимается Бекки, все работы по саду закончены, никто особо не надрывается.
– Там, между прочим, папа…
– …и он отлично справляется без меня, – повторила она с нажимом.
– Ты же знаешь, о чем я.
– Я – твоя мать, – произносит она таким тоном, будто напоминает мне о священной присяге. Любить и защищать, беречь и бесить до трясучки, в болезни и здравии, особенно в болезни, и так до конца.
Мама возвращается к кроссворду с таким видом, словно от разгадки зависит развязка моего лечения. Приходят и уходят Нина, Патрик, Симона, Сюзанна и Линда, что-то приносят, что-то уносят, и к вечеру мы разгадываем все тридцать слов. Мама берет ручку и в календаре, под 9 декабря, победоносно выводит: «Мы – гении».
Вот поэтому я в итоге каждый раз соглашаюсь на кроссворды, игру в слова, «Дьюти-Колу» и все остальные ее затеи. Чтобы она радовалась: успех достигнут, день прожит не зря. Мы – гении.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?