Текст книги "Сон (сборник)"
Автор книги: Альберт Карышев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Лечу, вытянувшись в линию; от воздействия материальных частиц и магнитных полей мелко змеится, вибрирует мое поле, пляшет его энергетический потенциал. Обгоняю длинный, с перламутровым сиянием хвост и саму комету, огненную внутри, а снаружи темную, лохматую, как нестриженная и нечесанная голова. Мировая тоска. Космическое одиночество. Хоть бы близкая душа рядом! Хоть бы перекинуться с ней словом! Где вы, души Крупской и Арманд? Нет вас. Давным-давно переселились и побуждаете чей-то немолодой уже ум и чью-то дряблую плоть из последней мочи напрягаться в сферах политики и народного просвещения. А может, успели переселиться дважды? Ах, душа Нади Крупской! Ах, душа Арманд, незабвенной Иннесы!..
Мне, душе Ульянова-Ленина, становится хуже и хуже. На лету ломаюсь, перекручиваюсь винтом, во всю длину рвусь на мелкие части, тонкие, как волокна. Я тяжко больна, не в силах остановиться или хотя бы замедлить полет, и лихорадочно стремлюсь неизвестно куда, безвозвратно удаляясь от отчей планеты. Люди, я хочу вернуться в Солнечную систему, приблизиться к Земле. Остановите меня. Закупорьте поганые трубы, чтобы страшная хула не взвинчивала больше напряжение моего поля и не наращивала скорость полета души в космосе. А может, есть Он, Бог – Высшее Существо? Тогда, Христа ради, помолитесь Ему за грешную душу. Граждане России, праведный Боже, помилосердствуйте! Помилосерд…
Душа самоубийцы
Космос, холод, беспредельность, безысходность…
Не дано мне, душе самоубийцы, переселиться ни в человека, ни в животное, ни в камень или дерево, называемые на Земле неодушевленными предметами, по наивности, конечно, называемые так, по глубокому людскому недомыслию, которое странствующим душам заметно с высоты космических познаний.
Слишком велик отрицательный заряд моего энергетического поля, наведенного неестественным делом самоумерщвления: я от всего отталкиваюсь, особенно сильно – от материи живой, и даже не способна приблизиться к высокоразвитым животным. Души мелких раскаявшихся грешников создают вокруг себя почти обычные поля и легко переселяются, а я, сущность человека, повинного в несчастье самоубийства, так искорежена непростительным грехом, что мой удел вечно скитаться по Вселенной. Хотя с Землей я все-таки связана тонкой ниточкой – злобой, которая разгоняет меня до запредельных скоростей, не известных земным ученым, и пока я не улечу в соседнюю галактику и не потеряю направления на родную планету, я могу рвануться к Земле и достичь ее, но это опасно…
Лечу со скоростью света, вздрагивая, меняя свой потенциал от соприкосновения со звездной пылью, делюсь на части и вновь образую единое целое, как пронизавший решетку солнечный луч. Все странствующие души знают неописуемо-жуткую красоту мироздания. В одном из бесконечных его направлений – беспросветный мрак, в другом – сияют во мраке белые, желтые, красные, зеленые, синие звезды, в третьем, словно бенгальские свечи, сыплют холодные искры какие-то мелкие источники свечения; тут взвешены в пространстве разновеликие полуосвещенные шары планет, волчками крутящиеся вокруг собственной оси и одновременнно, словно карусельные лошадки, бегущие по кругу (ученые на Земле говорят, что это не круги, не окружности, значит, а эллипсы), там завиваются перламутровые спиральные туманности и тянутся Млечные пути, похожие на заснеженные горные цепи; вдруг часть пространства охватила яркая вспышка, колеблются гигантские языки пламени, змеистыми тенями оплетаются планеты, «дышит», вздувается, как живая плоть, адское вещество плазмы, снежно-белое от чудовищного накала; метеоры, магнитные бури, трассирующие заряженные частицы, «черные дыры», засасывающие материальные предметы в антимиры; то жар преисподней, то лютый холод вокруг… и среди всех грозных сил космоса, безвредных, впрочем, для странствующей души, мечусь я, грешная человеческая сущность, не нужная ни людям, ни Богу, не отпетая в церкви, не оплаканная родственными душами…
Человеку, в котором я была заключена, всегда не хватало времени. Он писал картины маслом и акварелью и жаловался сам себе на то, что с трудом находит время для своей главной картины под названием «История человечества». Всё побочные дела ему мешали: то дома есть нечего, и нужно добывать средства постылой разрисовкой витрин и вывесок, то тянут на какие-то собрания, то болеет жена, и некому, кроме мужа, ходить за ней. Художника звали Сидор Сидоров, его имя занесено в энциклопедию современных русских художников. Этот Сидор в квадрате, как шутейно прозвали его друзья, некогда известный среди живописцев и любителей живописи, однажды сник, захирел и перестал о себе напоминать. Его забыли, но он жил и противостоял обстоятельствам, иногда воодушевлялся, но больше отчаивался и, понапрасну себя растрачивая, думал о самоубийстве…
Но – все по порядку. Здесь, меж звездами, сколько угодно свободного времени, и странствующая душа может обстоятельно порассуждать своим чувственным способом о том, каким образом человек, крепко любящий жизнь, вдруг доходит до крайности: берет охотничье ружье, заряжает его пулей и выстреливает себе в грудь, скинув ботинок, нажав на спусковой крючок большим пальцем ноги. Сидоров имел привычку вести дневник, который показывал только жене; но я-то знаю, что он там писал, все пропуская через меня, свою бессмертную составляющую, я – главный Сидоров, а бренная его плоть вкупе с разумом есть Сидоров второстепенный, моя оболочка. Сперва, пока был молод и обучался в училище живописи, Сидоров заносил в дневник разные любопытные происшествия и довольно поверхностные суждения о жизни и искусстве. Делал он это легко, беззаботно, с иронией и юмором, но с годами его записи становились глубже, философичнее, ведь он был до мозга костей художником и вглядывался в человеческую природу, в текущую историю страны, и ум его суровел, а я, душа, печалилась и начинала разрываться от боли. Сидоров безудержно стремился вперед, разгоняясь в любимом деле, как скаковая лошадь в чемпионском заезде, и однажды с налета врезался в неодолимое препятствие, неизвестно откуда взявшееся на его пути, а когда после ушиба и беспамятства вновь пришел в сознание, то увидел себя не в той стране, где родился и жил, а в чужой и враждебной, с особыми правилами существования и творчества. В куцей от раздробленности и жалкой новой стране шло полным ходом всегосударственное искоренение народа и освобождение выживающей его части от целомудрия и стыда, от доброты, порядочности, верности слову, любви к ближнему, почтения к старикам, коротко говоря, от совести. Непременным же условием счастливой жизни в ней было обретение людьми бессовестности, блудливости, жадности, себялюбия, зависти, ненависти и коварства, способности изменить Отечеству и другу.
Тлетворные веяния назывались общественными реформами, об этом неустанно твердили газеты и на все лады вещали картавыми голосами радио и телевидение. Сидоров привык считать искусство созидательным отражением жизни, а в новой стране отражение выходило разрушительным, и он не мог с этим смириться. Можно было и не отражать жизнь, а ужом извиваться в угоду ее новым, жирным хозяевам (один из самодурствующих богатеев так и сказал художнику: «Угоди мне. Вот нарисуй женский и мужской половые органы на фоне солнечного заката, я их на стену себе повешу, а тебя озолочу и прославлю»), но Сидоров на умел и не желал извиваться, хотя нуждался в деньгах и славе. Оставалось бросить живопись и зарабатывать, как многие бедолаги, «бизнесом», к примеру, скупкой и перепродажей семечек, на что он совсем не был способен. И снова пошел художник расписывать торговые витрины и вывески, благо, в новой стране их требовалось великое множество, не то что театральных афиш и книжных плакатов. Тогда-то он и отметил в своем дневнике: «Мать честная, а ведь я никто! Все, что всю жизнь делал, никому оказалось не нужно. Из художника превратился в мазилу, а мастерством, каким владею, не могу заработать даже на нищенское существование! Не вижу выхода!..» И эта запись была первым широким шагом Сидорова к самоубийству.
Я помню то чувство безысходности и мое ужасное содрогание – оно сказалось на свойствах энергетического поля ныне летящей меж звездами отверженной души, для которой нет более страшной кары, чем не быть переселенной, но вечно странствовать, без цели и отдыха. Как опостылел мне космос с его бесконечностью времени и пространства, с катаклизмами, неописуемыми картинами мироздания, многообразием систем координат, бешеными скоростями движущихся частиц и тел, мраком, холодом и жаром! Как хочется без злобы приблизиться к людям, умилиться над земной благодатью, а потом счастливо войти в теплое тельце новорожденного и наделить младенца духовностью и художественным даром!.. Но вернусь к своим чувственным размышлениям о пути к пропасти. Я навечно обременена тяжестью греха и не перестану отчитываться сама перед собой, сожалея о случившемся.
Между прочим, покойный был не из тех слабаков-хлюпиков, что при всяком личном неблагополучии стонут, жалуются и с горя хлещут вино. Это был мужчина и по духу, и по внешности. Второстепенная его составляющая, моя оболочка, очень нравилась женщинам, они любят мужчин рослых, мускулистых, загорелых, белозубых, улыбчивых и с копной волос на голове. Бог наделил Сидорова добрым здоровьем, закваска у него была хорошая: деревенское детство, с малых лет труд на свежем воздухе и до безумия смелые ребячьи забавы. Сидоров рассказывал жене и сыну, как, бывало, нырял под плот, плывущий за буксиром по Оке, и выныривал по другую сторону плота. А однажды зимой, разогнавшись на лыжах по склону глубокого оврага, он решил сигануть с высоченного уступа, но старые, плохо загнутые лыжи воткнулась в снег, и мальчишка полетел через уступ вниз головой. Внизу, поверх снега, блестел ледок: там бил ключик, и многие жители деревни ходили к нему по воду. Бог спас Сидорова. Успел он послужить в армии, причем матросом на Черноморском флоте, а потом уж обучился живописи, и вот этот крепкий, закаленный жизнью орешек однажды дрогнул и наложил на себя руки; и во всем была виновата я, его душа, в минуту отчаяния проявившая слабость…
Нельзя сказать, что в прежней стране, не оскверненной еще содомом обманных перемен, Сидорову жилось сладко. История у страны была сложная, запутанная, в ней после ярких революционеров много лет правили государи средней руки, с годами тупевшие и раздувавшиеся от величия, они установили свой жесткий режим в политике и искусстве, который по мановению властного взгляда или жеста, но часто без мановения – а по потребности души – неукоснительно поддерживали холуи. Иногда холуи вскидывались на художника, чтобы припугнуть его и приучить к марксистской точке зрения, а то и объясняли художнику, что он должен изобразить на холсте. Но во дворце при правителях держались и достойные, хитромудрые люди, способные и угодить власти, и усыпить ее бдительность. Они защищали Сидорова от нападок, помогали ему выставлять картины, и, хоть порой с большими огорчениями, живописец творил, развивался, и всякая его картина, прошедшая лабиринты цензуры и увиденная любителями живописи, приносила Сидорову известность да и заработок немалый.
Как ждал он благоприятного времени! Как хотел, чтобы от державной власти отошли серые люди и на их место явились гении! Как радовался налетевшему на страну вихрю событий, надеясь, что он сметет пыль, мусор и рассеет туман! И как разочаровался потом, и какой потерпел оглушительный удар, осознав, что вихрь наслали бесы, чтобы отвлечь внимание народа, зачаровать его фальшивыми прелестями жизни и под шумок с ногами взобраться народу на шею!
Приглядевшись же к бесам внимательнее, Сидоров испытал новый страшный удар. «Ба! – подумал он, от волнения шевеля ноздрями. – Да ведь эти бесы давили, унижали меня и подводили мою творческую манеру под статью о государственном преступлении! Вон тот, мелкорослый и ушастый, большой любимец телевидения, которое часто показывает его на богослужении в церкви, он доносил в кэгэбэ, что я иногда пишу картины на библейские сюжеты! А другой, шумно толкующий про свободу творчества, бывало, грозно сверкнув очами, призывал меня творить по правилам соцреализма, не то буду изгнан из Отечества или сяду в тюрьму! Третий, главный проповедник частной собственности и крупной наживы, не так еще давно выступал гневным обличителем «темных сил капитала» и поборником скромного коммунистического образа жизни, за что и получил какие-то медальки, почетные звания, чины и милости! Старые подлецы стали новыми, и ни один не наказан! Господи, что же это творится?! Как такое может быть, и почему ты, Господи, терпишь бесовщину?» Потрясение было столь сильным, что бедный Сидоров надолго утратил охоту и способность творить. А, надо сказать, он мог писать картины будучи и голоден, и холоден, и болен, и утомлен, не сгибали его никакие трудности быта, ненадолго огорчала и наглая печатная критика. Когда же художник немного успокоился и вновь принялся за дело, то из-под его кисти не вышло ничего путного – только мерзкие рожи, со свиными пятачками и птичьими клювами, с совиными глазищами, кабаньими клыками и козлиными рожками. Что бы Сидоров ни пробовал теперь писать, он вдруг забывался и выводил очередную рожу, мерзее прежней. Нарисовав почти сто рож, свирепых, ехидных, постных и плотоядных, и кривооскаленных, и хохочущих, и изрыгающих хулу, и плюющихся, и жрущих, и пьющих, Сидоров почувствовал, что сходит с ума. Он поскорее закрыл мастерскую на замок, а ключ бросил с моста в реку…
Еще оттого он в последнее время печалился, что любимая жена сильно болела. Хорошая была женщина, красивая и светлая. Жены людей творческих нередко глупы и сварливы, а Сидорову досталась, как награда за честную работу, истинная подруга жизни. И покой художника она оберегала, и с картинами мужа выходила прямо на оживленную улицу: поставит картины на подставки или на землю, прислонив к стене дома, сама сядет на стул и торгует, а человек, заметьте, тонкий, образованный и стыдливый, по характеру не торговка. И вот эта святая женщина с годами все сильнее мучилась каким-то недугом сердца, конечно, пережитые трудности ее довели, борьба за существование; внучку она еще с пеленок воспитывала: сын Сидоровых разошелся с женой, и молодые завели себе новые семьи, а девчушка оказалась никому не нужна. Когда художник стал писать рожи, Сидорова и их пошла продавать. Он рисовал и выбрасывал, а она за ним подбирала и продавала, сперва на одном месте, потом в электричках и автобусах, и до того доходилась, что слегла.
«Зачем ты носила эту дрянь? – сказал Сидоров. – Больше не смей!» «А как жить? – ответила она, кротко глядя на мужа с постели, под подбородок прикрытая одеялом. – Денег нет, а рисунки пошли нарасхват (жена не сказала Сидорову, что покупатели покатывались со смеху, глядя на сотворенные им невообразимые хари, которые они принимали за карикатуры на всем известных правителей). Ты, милый, наверно, забыл, по скольку нам лет и что мы оба заслужили пенсию, а ее не дают уже полгода, такие настали времена… Твоих заработков не хватает. Да и не надо бы тебе расписывать вывески, молодежь шустрее машет кистью, видишь, лавочники зовут ее, а не тебя. Ты художник и вкладываешь в вывески душу, а там она не требуется… Зачем пропадать отличным сатирическим рисункам? Возможно, они сродни офортам Гойи и многое скажут о нас будущим поколениям. Я продавала и говорила: «Покупайте рисунки художника Сидорова. Когда-нибудь станете гордиться тем, что они есть в вашей коллекции». «Нет, – проворчал Сидоров, – не нужно. Посмотри на себя в зеркало: бледная, как наволочка, а глаза провалились до самого затылка. Не хочу тебя потерять. Что я без тебя буду делать?»
В тот же день в его дневнике появилась новая запись, подвинувшая Сидорова еще на один широкий шаг к самоубийству, а его бессмертную душу к скитаниям в космическом пространстве: «Все порушено, все отнято. Были кое-какие деньги на сберкнижке, и их отобрали. В квартире не топлено, жена болеет, внучка хочет мяса и фруктов, а я не могу купить. Но главное, произошло что-то такое, отчего я больше не верю в будущее, не могу сопротивляться и жить не желаю. Проклинаю себя за это. Злоба душит меня, жжет, сверлит, разрывает на части. Я весь состою из злобы, ненавижу тех, кто разворотил мою страну политическим взрывом, заложив в укромных местах страшные заряды под видом того, что это опоры общественных перемен, кто обездолил, унизил мою семью, а меня, честного художника, искавшего в натуре свет и доброту, довел до лютой злобы…»
Я вот тут, его душа, летаю, а злоба опять корежит мое поле. (Ах, не надо бы мне предаваться чувственным воспоминаниям, успокоиться бы, но чувственные воспоминания заложены в меня!) Злоба – часть души, как доброта, стойкость и слабость духа, и только я создала Сидорову минуту отчаяния, победив его разум, не такой сильный у всякого художника, как чувства. Странно, что, наделеннная могучей силой отталкивания, я сохраняю тонкую связь с Землей – через злобу, и, коль решу, могу влететь в земную атмосферу, как большая комета, встреча с которой – беда для Земли. Но неизвестно, чего больше в отлетевшей душе самоубийцы: злобы или раскаяния…
О внучке Сидорова я недавно вспоминала, о прекрасной девочке, брошенной родителями. Родители ее мне, конечно, не интересны, пусть один из них и близкий родственник Сидорову, они, эти родители, люди довольно тусклые, из тех мам и пап, что недостойны своих детей. Впрочем, хотя Сидоров сказал им однажды: «Подлецы!», – в сути их поведения не негодяйство, а человеческая слабость с глупостью: молодые не понимают, что семейное счастье – это вырастить ребенка, а не провести время в брачной постели и насладиться жизненными утехами.
Девчушка вся светилась, как солнышко. Каждая русая русская девочка словно отражает свет солнца, утреннего, ясного и неяркого. Дед с бабкой не могли нарадоваться на внучку, особенно дед, заметивший в ней большие способности к рисованию, и, если бы родители девочки неожиданно спохватились и отняли у них свое дитя, старики очень бы опечалились. Она и теперь существует, эта девочка, ей двенадцать лет, живет в детском доме. Когда к ней подходят старшие, ребенок сжимается, трепещет и смотрит, как загнанная в угол затравленная собачонка.
Дело было зимой, в темное время, под звездами. Однажды маленькая Сидорова возвращалась из школы по накатанной дорожке и с разбегу скользила на резиновых подошвах, как на коньках, помахивая портфелем и тихонько напевая. Почему-то задержавшись в школе, она шла одна. Нередко ее встречал дед, но сегодня не встретил. В безлюдной месте внучку художника обступила шайка мальчиков-подонков, молодая поросль «реформ». Гнусно посмеиваясь и угрожая малышке финским ножом с выскакивающим лезвием, шайка загнала ее в подвал высотного дома, а там растянула на грязном топчане у горячих труб и изнасиловала…
В кабинете художника на стене висело двуствольное ружье. Когда-то близкий приятель Сидорова соблазнил его вступить в охотничье общество; но охотился живописец всего два раза, вид крови отвратил впечатлительного мужика от охоты, подернутые пленкой глаза умирающего лося и содрогание его конечностей, в агонии задранных вверх, долго снились ему и виделись в воображении. Ружье навсегда было повешено на стену, поверх ковра, а как наступили обманные реформы, и распоясалось бандитье, и пошли «домушники» днем и ночью безнаказанно грабить квартиры, Сидоров оба ствола двустволки зарядил жаканом. «Если сунутся, – сказал он жене, – сразу буду бить наповал, без промаха».
Вот это ружье художник сорвал со стены, и, пока его растерзанная внучка билась в истерике на руках бабушки, он, несмотря на мороз, в одной рубашке и простоволосый носился с двустволкой по улице и орал: «Сволочи! Сволочи!» Попадись ему тогда на пути компания мальчишек, Сидоров сгоряча подстрелил бы пару человек. К счастью, никто не попался. Одна компания пряталась в темном подъезде и оттуда настороженно смотрела, но художник ее не заметил. Набегавшись, он заплакал и выстрелил вверх сразу из двух стволов…
Девочка лежала в больнице. Врачи лечили ей тело, но душу они вылечить не могли. Жена Сидорова не выходила из дома, не снимала спальной рубашки и, повредившись в уме, кругами двигалась по комнате, на ходу разводя руками и вскрикивая: «Где она? Нету! Нету!», – а потом без сил валилась на кровать. Художник надолго уединялся в кабинете. Он купил себе водки и, хотя пьянствовать не привык, выпил залпом два стакана без закуски, и бутылка с остатками спиртного осталась на его письменном столе возле раскрытого дневника с последней записью на странице: «Будьте прокляты!» Сидоров отключил телефон и радио, он хотел тишины и сосредоточенности на своей тоске и злобе, а в кабинет откуда-то ужом ползла слюнявая песенка:
Сладкая! Сладкая!
Ты растерянной не стой!
Сладкая! Сладкая!
До утра побудь со мной!..
Ружье висело перед глазами Сидорова. Его ствол удлинился и, изгибаясь, потянулся к груди художника; наваждение было сильным, и живописец отпихнул ствол обеими руками, но ощутил лишь воздух и едва не упал со стула. Рисованные им скотские рожи, запечатленные многократно на холсте и бумаге, стали тесниться в разных местах кабинета и оскаливаться, и подмигивать, и ухмыляться. Одна чугунная рожа, полуприкрыв глаза, произнесла бесцветным чиновным голосом: «Ищем следы преступников». Другая пропищала, выпустив пару клыков себе под свинячий нос: «Врет, сволочь». Третья добавила, как смерть – гнусавой скороговоркой: «Снизилась раскрываемость преступлений». Четвертая дунула в помятую трубу, выговорившую со злорадством: «Кризис государственной власти! Падение производства и превышение смертности над рождаемостью!» Пятая по-армейски взяла под козырек и гаркнула, надув щеки и выпучив глаза: «Тот свет в конце тоннеля!» А шестая объявила, что она Киркоров, и проблеяла: «Ты моя банька – я твой тазик!» И пошли все разом блеять, мяукать, мычать и хрюкать, шипеть, хрипеть и пищать, гоготать и плакать. А потом разыгрались, разбузились и опрокинули кабинет, так что пол оказался наверху, а потолок внизу, и Сидоров, качаясь, как на волнах, полез с потолка на стену за ружьем.
Он скрипел зубами, бормотал: «Сволочи! Сволочи!» – и тянулся к ружью. Ему хотелось пальнуть по рожам, но когда он взял двустволку в руки, то медленно и раздумчиво направил ее прикладом вперед, а дулом себе в грудь, в то место, где припекало, словно каленым железом, оттого, что саднила я, душа. «Скорее сделать это – и боль перестанет», – подумал художник и поцеловал холодный ствол, но не поторопился выстрелить, сообразив, что спусковой крючок ему руками не нажать. Сидя на стуле, он скинул шлепанец и стянул носок, приспособил на крючке палец ноги и, зажмурившись, дернул ногой. Но лишь грохнул выстрел, и жакан разворотил Сидорову грудь и спину, лишь в страшных ранах кипятком заклокотала кровь, как повалившийся на пол самоубийца ужаснулся и уцепился за жизнь. «Зачем?! Зачем?! – крикнул он. – Господи, что я натворил?! Как они будут без меня?!» Собственный крик ему только почудился. Изо рта вместе с кровью вырвалось хрипение. Пуля попала в сердце, и Сидоров тут же умер, а я, его душа, отлетела под потолок и сверху увидела бездыханное тело…
Лечу меж звездами, как между огнями большого города, разжигаю в себе глубинную память и исхожу ненавистью. Наказать обидчиков все сильнее жаждет мрачная человеческая сущность, которая, лишившись плотской оболочки, не утратила горячих чувств. Главным властителям хочу отомстить за поругание Отчизны, уничтожение народа и крушение личной судьбы художника Сидорова, чиновникам помельче – за холуйство, воровство и сытое равнодушие к простым людям. Политикам-краснобаям желаю воздать за болтовню (знали бы трибунные пустомели, сколько праздных слов и скудных мыслишек, отпущенных ими, засоряют космос!), газетным писакам и теле, – радиоговорунам – за продажность, ложь и всемерное распространение злобы, а придворным артистам и артисточкам – за бесконечную пошлость, животное бесстыдство и воспитание бесстыдством и пошлостью отпетых развратников, насильников и убийц. (Мыслишки щелкоперов и говорунов, песни и шуточки эстрадных придурков тоже копятся в межзвездном пространстве, и время от времени этот космический мусор выпадает на Землю в виде ядовитой грязи.) А со всеми вместе своими врагами мечтаю расправиться за нелюбовь их к родной земле и изменническую подлость, равной которой еще не существовало на планете.
Будьте прокляты!
Ярость все сильнее напрягает мое поле и быстро наращивает скорость перемещения души в пространстве. Знай Эйнштейн о существовании в космосе сверхсветовых скоростей, он бы отказался от своей теории относительности и сел бы переписывать ее заново. При этой чудовищной скорости я начинаю ослепительно сиять и проявляться в виде силуэта художника Сидорова. Удивительное явление: вижу сама себя – я сияющий контур оболочки, в которой прежде была заключена. Движусь в пределах нашей Галактики. Интуиция страждущей души ведет меня, словно авторулевой, и я устремляюсь к Земле, одолевая под напором ярости силу отталкивания, как артиллерийский снаряд одолевает сопротивление воздуха. Отталкивание усиливается, у него энергия мощной сжимающейся пружины (значит, я, точно, приближаюсь к родной планете, а не пролетаю мимо!), но разъяренную душу не остановить, я сильна жаждой мести.
А вот и Земля! Меж звездных вкраплений, в хороводе планет вижу розовый шар, кажущийся прозрачным. Шар все ближе, он быстро растет и превращается в земной глобус, известно, что у живущей вне тела души особая зоркость. Душа умеет смотреть невообразимо далеко, сразу по всем сторонам и по своим законам перспективы, и с огромного расстояния я различаю многоцветье Земли, а потом и ее четкую физическую карту: материки и моря, горы и пустыни, реки и леса. Мне нужна моя Родина. Я собираюсь мстить не ей, а главным обидчикам, засевшим в Московском Кремле. Спешно вглядываюсь в Землю, ищу Россию, Москву. Скоро войду в земную атмосферу, она немного притормозит меня, но при запредельной скорости движения я тут же достигну планеты. И вот я уже сравнительно близко от ионосферы, всего-то на расстоянии миллиона километров, чуть дальше двойного расстояния от Земли до Луны. Вижу Москву, Красную площадь, Кремль, но… вдруг колеблюсь и в доли секунды меняю направленность полета. Злоба иссякает. Мне страшно. Я боюсь погубить ни в чем не повинных людей… И древние соборы Кремля не имеют отношения к судьбе художника и к моей жажде мести. Однажды я подтолкнула человека к самоубийству, мне не хватило мгновения, чтобы опомниться, подавить в себе отчаяние и спасти Сидорова, но теперь я уберегу его душу от новой непоправимой ошибки, и если не дано грешной душе переселиться, то пусть она иначе принесет пользу.
Немного изменив угол падения, чувствую радость самопожертвования и врезаюсь в среднеазиатскую безводную пустыню…
В пустыне видели средь бела дня необыкновенную, жуткую молнию. С нарастающим гулом она прилетела с ясного неба и, как бомба, ударила в раскаленный песок, эхо оглушительного взрыва разнеслось далеко вокруг. Погонщики верблюдов, наблюдавшие это диво, со страху попадали, а когда снова пришли в себя, то замерли от суеверного изумления: в центре огромной воронки, выбитой молнией, в вечно засушливом смертоносном краю из глубокого подземного источника хлестал водяной фонтан, взлетая на большую высоту, поливая песок на большом пространстве, отсвечивая яркой радугой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?