Электронная библиотека » Александр Амфитеатров » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Домашние новости"


  • Текст добавлен: 7 июня 2017, 18:27


Автор книги: Александр Амфитеатров


Жанр: Рассказы, Малая форма


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Александр Амфитеатров
Домашние новости

I

Гражданин Северо-Американских Соединенных Штатов Александр Николаевич Чилюк лежал на диване и сам себе не верил: неужели он опять в России, в захолустной деревушке своего отца, в том самом доме, откуда, двенадцать лет тому назад, ушел в свое всесветное бродяжничество?

Да… И даже ничего не изменилось с тех пор в этой тихой обители. Те же темные, поблекнувшие обои, те же кожаные диваны, те же портреты генералов и архиереев по стенам… все старое: точно и не уезжал… Недостает только, чтобы по дому раздавались быстрые тяжелые шаги и резкий бранчивый голос матери Чилюка, умершей в его отсутствие… Чилюк поморщился; ему припомнилось, как здесь, в этой комнате, где теперь наслаждается он послеобеденным отдыхом, разыгралась, двенадцать лет тому назад, горькая, тяжелая сцена.

Мать его ненавидела; а уж если мать ненавидит свое дитя, то ненависть бывает ужасна и беспощадна. У Чилюка мороз по коже пробежал при воспоминании о детстве – голодном, холодном, полном слез и бесчеловечных наказаний. Другой бы ребенок не вынес, но он унаследовал, точно назло матери, ее богатырское сложение и вырос молодцом. И головой его Бог не обидел. Шесть классов гимназии прошел он в первом разряде, а тут и попутал грех. Чилюк переслал во время extemporale[1]1
  Импровизация (лат.).


[Закрыть]
записку слабому товарищу. Вспыльчивый педагог обмолвился… назвал Чилюка мерзавцем, а Чилюк ответил пощечиной… Выгнали с волчьим паспортом, и хорошо еще, что только тем кончилось дело. Мог угодить в тюрьму… в солдаты…

– Поздравляю, Александр Николаевич, с повышением. Теперь вам уже и до арестантских рот недалеко.

И Чилюку стало немножко жутко, когда он воскресил в памяти мать – тучную пожилую женщину, с желтым лицом, искаженным от гнева на ненавистного сына. Щеки у нее тряслись, и глаза остановились, как у одержимой столбняком, когда она говорила эти злые, не материнские слова. Но тогда Чилюк не сробел, сам по-волчьи сверкнул на мать своими, похожими на ее, глазами и так же злобно и презрительно ответил ей:

– Сами не попадите туда раньше меня!

Отец, при этой фразе, испуганно зажал уши и выбежал из комнаты.

Александр Николаевич улыбнулся: отец ничуть не изменился за двенадцать лет. Все тот же сырой, рыхлый мужчина с кислым, никогда не выглядевшим молодо, но зато и не стареющим, бабьим лицом. По-прежнему женолюбив, слаб и не может жить без опеки. Александру Николаевичу очень не понравилась, по первому взгляду, особа, заменившая в доме его мать, – эта Александра Кузьминишна… или как там ее? Словом, «мой лучший друг», по рекомендации отца. У нее фигура крупичатой уездной поповны, а лицо старой девы – нос башмаком и злые серые глаза буравчиком; если она рассердится, они, вероятно, станут зелеными. Такие глаза бывают только у скверных людей. Отец, по-видимому, У нее в полном подчинении: что ни вздумает сказать, сперва взглянет на Александру Кузьминишну, точно спросить позволения. Влюблен, как кот, и под башмаком, – ясное дело. Каково-то уживается с избранницей его сердца сестра Катя?

Александр Николаевич, по крайней мере, в десятый раз с утра пожалел, что не застал Катю дома.

– Угораздило же ее так некстати уехать к какой-то подруге, да еще в Саратовскую губернию, да еще на целый месяц! Этак и не увидишь ее, пожалуй… Через месяц я за тридевять земель буду. А хотелось бы повидать…

Когда, против воли порешив с гимназией, Александр Николаевич с отчаяния бросился в заманчивую, полную тревог и переворотов жизнь авантюриста и уехал добровольцем к Черняеву, Катя одна искренно плакала о нем. Мать и проститься не захотела с ним, отец благословил как-то наскоро и смущенно, словно втайне рад был, что отделался от «мерзавца» сына, с которым решительно не знал, что делать дальше. Кате тогда было двенадцать лет; теперь она – уже двадцатичетырехлетняя девушка и, вероятно, красавица: девочкой она обещала много. Но Александр Николаевич не мог вообразить ее взрослою. Он вспомнил ее белое и румяное личико с большими черными глазами, ясными, чистыми и правдивыми, и у него потеплело на душе. Это личико часто грезилось ему, как последний обломок немногих приятных воспоминаний о родине, и в грозные ночи на алексинацких редутах, и когда он стоял вольным матросом на вахте парохода, уносившего его из Марселя в Соединенные Штаты, и в бараке, где он, вместе с десятками товарищей-землекопов на линии Тихоокеанской железной дороги, лежал в жестоких припадках малярии. Сколько он видел, испытал, пережил и перечувствовал в эти двенадцать лет! Чем только не был он в Америке! Землекоп, разносчик газет, посыльный, мелкий бакалейщик, матрос, дрогнет, распорядитель общества похоронных процессий, адвокат, коммивояжер и, наконец, – для того, чтобы увенчать эту лестницу состояний, – сперва приказчик, а потом счастливый компаньон крупной мануфактуры, для которой он с чисто российской сметкой, почти нечаянно, изобрел приспособление, дорого оцененное на рынке…

Дверь скрипнула.

– Саша, можно к тебе?

На пороге стоял отец Чилюка – Николай Евсеевич.

– Разумеется, папенька!

Старик вошел, тщательно запер дверь и опустил медный язычок на замочную скважину. Александр Николаевич наблюдал родителя не без изумления.

– Что это, папенька? К чему такие предосторожности?

Старый Чилюк сделал многозначительную гримасу и подсел к сыну.

– Видишь ли, друг мой, – пожевав губами, начал он очень тихим голосом, – ты меня извини, пожалуйста, что я потревожил твой сон…

– Да я не спал.

– Тем лучше… Но мне надо говорить с тобой об очень важном деле и… и секретно: главное, чтоб она не слыхала!

– Кто она? Александра Кузьминишна, что ли? А вы, добрейший папа, как я замечаю, имеете к ней немалый решпект.

Николай Евсеевич покраснел.

– Но… как же иначе? Она – не кто-нибудь, а девушка хорошей фамилии, с образованием, и при том… гм!.. при том… хоть это – не совсем-то ловкое признание сыну со стороны отца, но ты, как человек бывалый, наблюдательный, не мог сам не заметить, что она мне очень дорога!

– Не мог не заметить: вы правы. Что же дальше?

– Саша! – трагически воскликнул Чилюк после некоторого молчания, – признайся: очень ты меня презираешь?

– Вас? За что? До ваших сердечных дел мне нет дела. Я – отрезанный ломоть, отделен от вас и морями, и горами, и реками. На таком почтенном расстоянии мы можем существовать, ничуть не нуждаясь в мнении друг друга.

– Как человек, как посторонний человек, Саша! – продолжал Николай Евсеевич, – я знаю, что потерял право видеть в тебе члена семьи… Но как человек!

Сын пожал плечами.

– Что ж? Вам только пятьдесят лет, и вы не святой. Если ваш роман не приносит никому зла, никто не станет судить вас строго. Меня же прошу уволить от ответа. Какой я вам судья? Я только что приехал, ни к чему не пригляделся. Может быть, дама вашего сердца – ангел, а может быть, дьявол; может быть, ее присутствием создается рай в доме, а может быть, ад. Как она уживается с Катей? Вот вам – судья настоящий, по праву, компетентный, с основаниями и доказательствами. К Кате и обратитесь. А мне что! Так-то, папа!

Александр Николаевич засмеялся, но старик не развеселился, а, напротив, сидел как в воду опущенный.

– Я должен тебе признаться, – пробормотал он, запинаясь и багровея, – что… это, конечно, очень странно… но Катя не живет у меня больше.

Александр Николаевич внимательно взглянул в смущенное лицо отца.

– То есть?

– Она ушла от нас.

– Как ушла? куда?

– Совсем ушла. Не поладила с Александрой Кузьминишной и не захотела оставаться с нею под одной крышей… так, потихоньку, и ушла. Ты знаешь Теплую слободу – тут близко, под городом? Там ее кормилица Федосья живет… кружевница – помнишь? У Федосьи и поселилась…

Александр Николаевич вскочил с дивана.

– Это бред какой-то! – вскричал он, – неужели вы это серьезно? Да у вас в доме – эпидемия, что ли? То сын сбежал в Сербию, то дочь куда-то к черту на куличики. И потом: я помню Катю смирной, кроткой девочкой. Я думаю, надо было неистово оскорбить ее, чтобы она решилась на такую штуку!

– Александра Кузьминишна действительно была резка с нею…

– А у вас не хватило характера вступиться за дочь? – презрительно заметил Александр Николаевич.

– Ты напрасно так думаешь, Саша! Я, конечно, не смею хвалиться: я далеко не богатырь воли, но все-таки помню свои обязанности и… и не дал бы Кати в обиду. Но Катя была сама в этом случае словно сумасшедшая. Она возненавидела Александру Кузьминишну, едва та вошла в дом. Надо тебе сказать, что пред смертью твоей покойницы-матери Катя была с ней очень хороша, совсем не так, как раньше. Ты помнишь, что у Глаши был ужасный, тяжелый характер… Ревновала ли Катя к памяти Глаши, просто ли чувствовала антипатию к Александре Кузьминишне, но сцены следовали за сценами. Я был мучеником между двумя этими женщинами, клянусь тебе…

– Охотно верю. Дальше.

– Ну, в одно прекрасное утро они поссорились сильнее обыкновенного – и Катя исчезла, оставив мне самую резкую записку, какую только можно вообразить.

– Гм!

– Ты не веришь? Напрасно! Взгляни!

«Папа, – прочитал Александр Николаевич, – мне тяжело в вашем доме так, что больше терпеть я не в силах. Я буду жить одна у добрых людей. Там, по крайней мере, меня обижать никто не посмеет. Мне ничего не надо, никаких денег, но не требуйте меня домой. Выгнать Александру Кузьминишну вы не решитесь, а жить вместе с этой подлой женщиной я не стану, лучше умру. Не сердитесь на меня за это, а я не сержусь. Ваша Катя».

– Позвольте, папа: в этой записке нет ни одного знака препинания, мерзкий почерк, «вместе» через два «есть» написано, не «посмеит» вместо не «посмеет»… Неужели это Катя писала?

– Друг мой, ты знаешь, как туга она была на науку, а в последние годы она книги в руки не брала.

– Но все-таки… Кстати: вы ее где учили?

– Домашним воспитанием…

Александр Николаевич досадливо махнул рукой.

– То-то она пишет как прачка!.. Но что она может делать там, у этой Федосьи? Ну, я помню ее – отличная женщина, но не станет же она держать Катю на хлебах даром. Вы говорите, Катя денег не взяла?

– Ни копейки, и все, что я ни посылал, возвращала.

– А звать ее назад вы пробовали?

– Да, но она резко отклонила мои просьбы, а потом и…

– И Александра Кузьминишна запретила. Эх!.. Необразованная, воспитанная белоручкой – на что годится она там?!

– Ах, Саша! – Николай Евсеевич прослезился, – мне передавали, будто она ужасно опустилась, стала совсем comme une paysanne[2]2
  Как крестьянка (фр.).


[Закрыть]
; одевается по-ихнему, так же работает, как они…

– Ну, это еще – куда ни шло! я сам целых шесть лет состоял хуже чем в пейзанах, пока не выбился в люди…

– Но, Саша! прибавляют, будто она очень дурно ведет себя, что она забыла всякий стыд и женственность…

– Катя?!

– Да, cher… Et l'on dit enfin, что у ней есть… un amant…[3]3
  Дорогой… И говорят, наконец… любовник (фр.).


[Закрыть]
A? каково это слышать?!

– Продолжайте, – наморщив лоб, мрачно сказал сын.

– Другие говорят, что их не один, а много… Чего же тебе еще? Я все сказал…

– Действительно, вполне достаточно.

– Позволь! Куда же ты? – вскрикнул Николай Евсеевич, видя, что сын взялся за шляпу.

– В Теплую слободу, разумеется. Надо мне взглянуть на Катю. Что ей сказать от вас?

– Я… я не знаю… так неожиданно… я совсем не затем говорил… – залепетал старый Чилюк.

– Не могу же я оставить свою родную сестру черт знает в каком положении!

– Да, черт знает в каком… Как это странно, однако: вообрази, я считал тебя демократом!..

– К чему вы это? – изумился Александр Николаевич на недоумелую улыбку отца.

– Нет, так…

– Хотите вы, чтобы я вернул ее к вам?

Старик замялся.

– Друг мой! знаешь ли… по-моему, это неудобно… Конечно, я – как отец… но она так компрометировала мое имя, и потом… потом, если правда, что говорят об ее поведении, то как хочешь, держать ее в доме совсем неприлично… смеяться будут.

– А теперь над вами не смеются разве? Я думаю, хохочут по всей губернии!

– Увы! увы! Ты совершенно прав, мой друг… и вот поэтому-то я имею к тебе большую просьбу… очень большую… Уговори ты Катю уехать!

– Куда?

– Да чем дальше, тем лучше; чтобы забыли про нее в здешних местах. Согласись, что я в ужасном положении: вечно под боком живой упрек, и всякий этот упрек видит… и наконец, чем я виноват, если она убежала?!

– Я вот что сделаю, – задумчиво выговорил Александр Николаевич, – я предложу ей уехать со мною.

– В Америку?! – обрадовался Николай Евсеевич.

– Зачем в Америку?! Я могу ее устроить в Петербурге, у моих друзей… Денег я предложу ей от себя, потому что от вас, как я замечаю, она, пожалуй, и не возьмет.

– Не возьмет! ни за что не возьмет! она гордая… Ах, Саша! если бы ты это устроил, я бы тебе, хоть ты и сын мне, в ножки поклонился! – прочувствованным тоном говорил Николай Евсеевич, пожимая руки сына, – ты и ее, несчастную, спасешь…

– И вам руки развяжу?

– Да, освободишь мою совесть… Саша, скажи: очень ты меня сейчас презираешь?

Александр Николаевич отвернулся. Ему было жаль отца…

– Эх, папа!.. – выразительно вырвалось у него. Он махнул рукой, взял шляпу и вышел.

II

«Все-таки спасибо матери, – думал Александр Николаевич, идя узким проселком между двух волнующихся морей желтой ржи, – спасибо, что она родила меня похожим на нее, а не на отца. Распущенность, бесхарактерность, барство… это черт знает что такое! особенно если долго их не видишь и поотвыкнешь… Право, если подумать, что при другой, более нежной маменьке и из меня, пожалуй, развилось бы что-нибудь этакое расплывчатое, – можно извинить покойнице все ее порки, затрещины и колотушки».

Александр Николаевич шел пешком, потому что не хотел брать в Теплую слободу вместе с повозкою и кучера, чтобы не сделать, в его лице, всю отцовскую прислугу свидетелями свидания – не совсем-то ловкого, как он ожидал. Короткую дорогу до Теплой слободы он отлично помнил: в детстве ему часто случалось бегать в этот бойкий пригород поглазеть на воскресный базар, на девичьи хороводы и подвыпивших мужиков. Теплая слобода была местом шумным и людным, – на шоссейном тракте, с постоялыми дворами, трактиром, панскими лавками, кузницами. Народ здесь жил богатый, больше мастеровой и торговый, работящий и трезвый… по крайней мере, не слишком пьяный: полслободы было заселено староверами-беспоповцами какой-то мелкой и пьющей секты. Ковачи, бабы-кружевницы и огороды Теплой слободы далеко славились.

Стук кузнечных молотов встретил Александра Николаевича далеко за слободской околицей. В черте селения он стал почти нестерпимым для ушей. Слободская улица открывалась целым рядом ковален, дымных и грязных, где кузнецы двигались, черные, как черти в аду.

– Бог в помощь! – сказал Александр Николаевич дюжему мастеру, возившемуся с топором на ветхой покрыше лошадиного станка, – здравствуйте!

– Здравствуйте и вы! – ответил мастер, не отрываясь от работы.

– А где здесь, почтенный, живет Федосья Ивановна?..

– Которая Федосья Ивановна? три их у нас… старостиха – раз, лавочница – два, а третья – тетка Федосья, кружевница…

– Ее-то мне и надо.

– А зачем вам тетку Федосью? – возразил мастер, роняя к ногам Чилюка длинные щепки, летевшие из-под быстрого топора.

Чилюк усмехнулся:

– Милый, ведь тебя не теткой Федосьей зовут? с чего же я тебе буду рассказывать, что мне надо?

Мастер воткнул топор в покрышу и по столбу спустился наземь.

– Нет, я ведь почему спросил, – добродушно извинился он, – еще здравствуйте… почему спросил? Федосья Ивановна-то родная тетка мне выходит… вон оно что… Я у нее заместо сына сызмалу принят…

Александр Николаевич, живя с джон-булями и янки, заразился от них любовью к физической силе, свойственною западным народам гораздо в большей степени, чем нам, русским. Чилюк и сам был крепыш, точно из меди отлитый, но таких богатырей, как стоявший перед ним мастер, он и не видывал. Лицо мастера было запачкано сажей, только большие голубые глаза весело и ясно улыбались на этой темной маске. Рукава рубахи мастер засучил и обнажил такие мускулы, что Чилюку даже весело стало.

– Здоров же ты, брат! – сказал он богатырю.

– Что мне делается! – ответил тот, широко и добро улыбаясь, – а тетки-то нету. Вы за кружевом, верно?

Александр Николаевич нашел, что ему подсказано хорошее incognito…

– Да, за кружевом.

– Нету ее. В город ушла плетеное продавать. Нынче в городе базар, – четверток на дворе… Да вы – ничего, пройдите. Коли заказать надо, так и Катерина Николаевна принять может… жилица у нас… – пояснил он, – и, что готового есть, покажет. Я вам мальчонку дам, он проводит…

Двор кружевницы, однако, был затворен. На калитке висел замок. Мальчонка перевалился через плетень и предложил Чилюку последовать его примеру. Чилюк исполнил это гимнастическое упражнение с ловкостью, заслужившей полное одобрение черномазого вожатого.

– Добре сигаешь, барин… – сказал он, – ты посиди часок на крылечке, а я за Катериной побегу… на огородах она…

Федосьина усадебка была из самых исправных в Теплой слободе, а Теплая слобода – из самых исправных великорусских пригородов. Во дворе чувствовалось то, что крестьяне называют полной чашей. Чилюк видел и понимал это относительное невзыскательное довольство, но, с отвычки от русской деревни, ему все-таки казалось, что кругом и бедно, и грязно…

«Впрочем, я и не в таких мурьях живал, – не без самодовольства подумал он. – Дивны дела Твои, Господи!.. Вот уж не подумал бы я месяц тому назад, что переплываю океан затем, чтобы сидеть теперь между плетней, смотреть на сорный двор с курами и этим бравым петухом… ишь орет… какой красный черт! – в ожидании таинственной сестрицы, не то барышни, не то мужички, которая – еще Бог знает кем окажется и как примет мое появление…»

Загремел замок. Скрипнула калитка. Во двор вошла высокая девушка. У Чилюка задрожало сердце и судорога подошла к горлу.

– Здравствуйте. Вам кружевов? Не осудите на жданье… клубнику брала… сходит она у нас… – говорила девушка высоким звонким голосом, приближаясь к Чилюку и на ходу вытирая руки о передник. Александр Николаевич встал ей навстречу.

– Вы Катя Чилюк? – спросил он несколько сдержанным голосом и, не дожидаясь ответа, продолжал – А я Александр Чилюк… ваш брат… из-за границы.

Катя выпустила из рук передник; на лице ее отразилось больше смущения, чем радости… Она застенчиво сказала:

– Братец Саша!

Она, видимо, не знала, как поступить при такой неожиданной встрече. Александр Николаевич, обнял ее и поцеловал. Он с любопытством всматривался в нее, напрасно стараясь найти в чертах стоявшей пред ним крестьянки черты Кати, так памятной и дорогой его воображению.

– Не смотрите, братец, – конфузливо смеясь, сказала Катя, – я с огорода, чучелом… ведь нынче будни… Войдите в хату. Я самовар вам поставлю и приберусь, пока вскипит.

В хате было чисто и просторно, – сразу видать, что жилье семьи с достатком и не слишком людной. Пол не дальше как в последний праздник мытый, печь свежевыбеленная, бревенчатые стены не черные, а только бурые: значит, есть смотрение за домом; ни паутины, ни тараканов. Катя исчезла за перегородку, разделявшую хату пополам от печи до двери, и после недолгих сборов вышла к брату принаряженною, в кумаче и бусах.

– Теперь хоть на человека похожа… – сказала она.

Александр Николаевич похвалил ее красоту и наряд, вгляделся в нее и подивился. Совсем не видно «барышни» в Кате, – словно она и родилась в этой избе, и век здесь прожила, а не два только года. Красавица – да! но красавица дикая, деревенская, – «с румянцем сизым на щеках», как пел некогда Фет, – большая, статная и с таким могучим мускульным развитием молодого здорового тела, что при каждом движении платье трещит и врозь лезет на груди и в плечах. Лицо – под золотистым загаром, слегка огрубевшее от ветра и солнца. Силы и здоровья здесь больше, чем красоты, или вернее сказать, в них-то здесь и красота.

Разговор между братом и сестрой не клеился. Оба искали удобного случая, чтобы заговорить, как и почему они, после долгой разлуки, встретились при таких необыкновенных обстоятельствах, и Чилюку хотелось, чтобы начала речь об этом Катя, а Катя – чтобы начал Чилюк.

– Да… – решился наконец перейти к делу Александр Николаевич, – много воды утекло… перемен в нашей семье и не сосчитать… О себе я уже не говорю; моя история старая. Но ты вот… признаюсь, никак я не ожидал тебя встретить здесь.

– Братец! – перебила его Катя и на минуту глянула совсем прежнею Катей; черные глубокие глаза ее широко открылись и заискрились; лицо стало откровенным и доверчивым. – Вы не судите меня строго… право же, мочи моей не стало, братец… я ведь долго терпела…

– Я не про то говорю, Катя, – сказал Александр Николаевич, – я очень хорошо понимаю, что положение твое могло быть невыносимым, что надо было уйти. Меня удивляет, зачем ты сюда ушла?

Катя не ответила; она сидела у обеденного стола, потупившись, и молча перебирала складки фартука.

– Послушай, – заговорил брат, после короткого молчания, – ты извини меня… я, может быть, мешаюсь не в свое дело. Ведь мы свои только по имени, по крови… я тебя оставил малюткой, без меня ты выросла, имеешь право считать меня чужим. Но у меня об одной лишь тебе – маленькой девочке – осталась хорошая память от всего нашего дома. Я тебе очень за это благодарен, право. Ты мне как бы связью с родиною была. Так ты меня другом своим считай, а не бойся. Если тебе неприятно, ты можешь не отвечать; но поверь, – я спрашиваю тебя только потому, что хочу тебе хорошего и желал бы устроить твою жизнь как тебе будет угодно и как только могу я лучше, поэтому ты будь со мною откровенна.

Катя подняла свои доверчивые глаза.

– Да я не скрываюсь, братец… – сказала она, – я потому вам ничего не ответила, что, боюсь, не сумею вам объяснить… Ведь я дурочка – не дурочка, а около того… Меня маменька аспидной доской – ребром за углом – по голове много била… Сама про себя я много думаю и, что скажут мне, соображаю, как следует… а вот говорить – смерть моя… Тоже памяти нет… Верите ли? чему меня учили, все я забыла. Писать стану – буквы путаю… Ну… да вот видите!

Она подняла руку ко лбу, на котором мелкими каплями выступила легкая испарина; лицо ее несколько побледнело, – большого напряжения стоила ей долгая, складно обдуманная речь. Александр Николаевич наблюдал ее с удивлением и жалостью.

– Гм… вот что… – задумчиво протянул он. – Это для меня новость, об этом отец мне не говорил… Говорил, что у тебя не было способностей – и только…

– Особенно ничего и нет; мне даже и доктор один сказал, что я в своем уме весь век доживу; а вот именно, что способностей у меня никаких…

– Ну, хорошо. После об этом. Вернемся к старому. Вот вижу я тебя в этой избе, в этом наряде; руки у тебя рабочие… Заметно, что ты не даром здесь живешь и от труда не бегаешь. Не подумай, что я тебя укоряю этим. Я сам прошел рабочую школу, какой – прямо скажу – тебе не испытать. Не то что русскому мужику – русскому каторжнику легче, чем нашему брату, вольному рабочему, пока он проложит себе дорогу и выйдет из грязи в князи, как вышел я. Следовательно, говорить с тобою как товарищ я имею право. Хорошо. Ручной труд я уважаю столько же, как и умственный. Но в России люди нашего класса берутся за него только в крайней необходимости, чтоб уйти от него при первой возможности, как и я вот теперь постарался уйти. А тебе не было неизбежной надобности выбирать его, да еще в такой форме: у нас есть родные; наверно, ты имеешь знакомых, даже друзей; тебе было бы легко найти себе какое-нибудь место – гувернанткой, компаньонкой, чтицей, продавщицей в магазин, наконец… А ты ни к кому не обратилась, – ушла сюда, к Федосье. Отчего?

– Да все оттого же, братец.

– Способностей нет?

– Да.

Александр Николаевич пожал плечами.

– Видите ли, братец, – с расстановкой продолжала Катя, и опять мелкие росинки выступили у нее над бровями, – я из дома давно задумала уйти: как только эта Сашка у нас проявилась… – с нескрываемой ненавистью выговорила она противное ей имя, необыкновенно живо напомнив Чилюку его грозную мать. – Вот тогда я и передумала обо всем, что вы говорите. Магазинов у нас в городе нет, так о продавщице только не думала. Стала я пытать себя, гожусь ли куда: в гувернантки ли, в учительши ль… в акушерки очень хотелось… Нет – словно каменная у меня голова: ничего-то к ней не пристает, ничего-то в ней не держится. Что сегодня выучу, завтра… какое там, завтра! – через полчаса забуду. Все слова улетают, один только туман остается. Тут мне доктор этот подвернулся. Ни на что, говорит, вы не найдетесь; у вас не все дома. Вы и здравомыслящая, и все; но у вас способности к учебе отшиблены… Оно и впрямь: как не отшибить? – все тем же ровным голосом заметила она, взяла руку брата и положила ее на свою голову, – чувствуете, какой шрам?.. У меня тут даже плешка, с семитку, пожалуй, а то и больше; волосами зачесываю; хорошо, что густые – не видать… Так, говорит доктор, и знайте, что дальше не лучше, а хуже будет… насчет памяти то есть. Ну, тогда я себя и порешила. Скажите, братец, ведь стыдно человеку без всякого дела жить на даровом хлебе?

– Стыдно, Катя…

– Да еще когда этот хлеб так дорого, таких обид стоит, что поперек горла становится… Я и пустилась своего хлеба искать. Головой не могу найти, – думаю, руками найду…

– Извини, Катя, – поспешно перебил ее брат, – ты Толстого не начиталась ли?

– Нет… Какой Толстой? – спросила Катя с откровенным недоумением.

– Писатель. Он почти то же говорит, что и ты. Только он вовсе умственный труд отметает… всех зовет к ручному.

– Нет, я бы учительшей либо акушеркой больше хотела быть, чем – как теперь, – вдумчиво молвила Катя. – Хорошо, у кого в уме светло… Но как я ничего не могу, то, стало быть, и состоять мне при ручном деле. Заходила я иной раз к маме Федосье, – ведь она кормила меня, помните, братец? – нравилось мне, как она живет, кружевничает… работа хорошая, тонкая… Мама Федосья была ко мне добра… Я выплакала ей свою беду, что у папаши я жить не могу, а идти некуда. Либо я зарежу Сашку, либо дом сожгу, либо сама утоплюсь… Мама Федосья мне и говорит: нет, ты, Катя, не режь ее и сама не топись, а, как станет тебе невтерпеж, приди ко мне; я тебе что-нибудь присоветую…

– Подожди, Катя, – перебил ее опять Александр Николаевич, – эта Александра Кузьминишна мне самому показалась противна… но с чего, собственно, началось у тебя такое озлобление?

Катя всплеснула руками.

– Братец! да как же иначе? Ведь она – как у нас проявилась? Когда мамашу разбил паралич и отнялись у нее ноги, – она меня ни на шаг от себя не отпускала; по хозяйству хлопотать было некому; вот и взяли в дом эту проклятую… Мамаша с места двинуться не может: а она – бесстыдная! в ее же доме… Нет, братец, вы со мной про это не говорите, а то я тут сбиваюсь… – сказала она с потемневшим лицом; но вдруг сама близко наклонилась к Александру Николаевичу:

– Братец, а ведь она мамашу удушила!..

Чилюк невольно отшатнулся. Мурашки пробежали у него по спине.

– Что ты, Катя… Бог с тобою…

– Удушила, братец! Доктора говорят, будто мамаша померла от второго удара… А отчего же этот удар приключился как раз в ту ночь, когда я у мамаши в спальне не спала?.. Прокралась, подлая, в спальню, да подушкой и задушила. Вы моему слову верьте. У меня есть в сердце такое, что меня никогда не обманет. Мамаша хоть и без ног, а еще бы десять лет прожила: она была крепкая…

– Бредишь ты, Катя…

– Все вот так говорят, все! – с горечью возразила Катя, – и папаша, и даже мама Федосья, на что уже всякому моему слову верит. А я врать не умею… Вы слушайте: я в маменькиной комнате, когда покойницу на стол убирали, Сашкину подвязку нашла и спрятала… Тогда у меня и подозрения никакого не было. После – много после – папаша как-то раз говорит мне, чтоб я его простила, если он женится на Александре Кузьминишне. Тут мне в виски так и стукнуло, так все мне и просветлело, и, как мне дело представилось, так я все и выложила папаше. Он рассердился, затопал на меня ногами и прогнал с глаз долой; а вскорости прилетает ко мне сама Сащка, – лица на ней нет… И давай на меня кричать: как я смею клеветать на нее. А я вынула из ящика подвязку и спрашиваю: это – что?.. Она вся побелела, прыг ко мне, выхватила подвязку из рук да в карман ее… Я к ней бросилась, а она… ох, братец!..

Катя, бледная, как мертвец, опять пригнулась к брату, почти уронив голову ему на плечо.

– Она меня по щеке два раза ударила! – глухо прошептала она.

Чилюк ничего не сказал, но так ударил кулаком по столу, что доски затрещали и вздрогнула посуда на надстольных полках. Он встал и медленно прошелся по избе. Потом наклонился к сестре и поцеловал ее в голову. Катя почувствовала слезу, упавшую на ее волосы, и покраснела; взор ее засверкал благодарным восторгом и слезами…

Кое-как справившись с волнением, она продолжала:

– Я тогда обезумела… к пруду бросилась… да на самом берегу вспомнила маму Федосью: не топись, а приходи, посоветуйся… Так, в чем была, и прибежала к ней, и выплакалась… «Утро вечера мудренее», – говорит мама. Напоила меня малиной, уложила спать, а Максима – племянник ее, кузнец, – послала в нашу усадьбу сказать, чтобы не беспокоились, что барышня-де у нее отдыхает. Поутру рано, с зорькою, будит меня мама Федосья: «Вставай, Катюша, обряжай вот эту одежу, – платье мне простенькое припасла, – да пойдем-ка мы с тобой к Пафнутию в Боровск, помолимся! Авось в мозгах-то у тебя просветлеет, – увидим, как тебе дальше быть…» Целую неделю до Боровска шли, там три дня пробыли… Назрело у меня в душе – пойти к маме Федосье в жилички… Дальше – как сами видите.

Катя умолкла.

– Катя! – сказал Александр Николаевич, крепко взволнованный, – ты молодец… только этому конец положить надо. Что себя мучить? Я тебя увезу отсюда…

Катя, не глядя на брата, покачала головой.

– Ты не хочешь?.. значит, довольна?..

– Довольна, братец, я здесь при деле. Привыкла.

– Дело будет и в другом месте, и привыкнешь к другому месту.

– Что, братец, – как слышно? войны не будет? – не отвечая, спросила Катя.

– Нет, кажется… а что?

– Я бы в милосердные сестры пошла… А так, просто – куда мне ехать, братец? зачем?

– Я тебя устрою в Петербург к хорошим людям…

– Что же я у них делать буду?

– Что понравится, что знаешь…

– А я же ничего не знаю… а что умею, тому здесь место, а в Петербурге ни к чему… Даром я хлеба есть не хочу… дурочкой между людей жить тоже не согласна… У меня гордость есть. Нет, братец, – вы только не обижайтесь, родной! – оставьте меня, как нашли, не ворошите… И мне придется привыкать к новым людям, и новым людям ко мне; полюбимся ли друг другу, еще бабушка надвое сказала, – а здесь уже дело верное. И я люблю, и меня любят…

В уме Александра Николаевича мелькнула быстрая мысль…

– Позволь, Катя, – остановил он ее, – я вижу, что ты честная девушка, и тебя не следовало бы об этом спрашивать, но отец намекал мне о каких-то дурных слухах…


Страницы книги >> 1 2 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации