Электронная библиотека » Александр Амфитеатров » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Сказки гор и лесов"


  • Текст добавлен: 31 июля 2015, 17:00


Автор книги: Александр Амфитеатров


Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги


Возрастные ограничения: +6

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Дубовичи

Карпатская сказка

Жил-был в Карпатах граф. Жил он в круглой серой башне, на крутом обрыве каменной скалы. Под обрывом спало озеро, тихое и прозрачное, точно голубой глазок. Рыбаки с озера, когда привозили рыбу к графскому столу, легко различали из своих челнов, какого цвета пояса и шаровары у часовых, стоящих на сторожевой вышке башни. Но, без подъемной лестницы, которую спускали графские люди, рыбакам, чтобы попасть в башню, пришлось бы взять на три дня окольного пути по дремучим лесам, узкою, сбивчивою тропою в одноконь: так уединенно поселился граф, отрезав себя лесами и озером от враждебных соседей.

В графских лесах росли многие тысячи матерых и кудрявых дубов, по всех краше был старый дуб, возвышавшийся на кустистой поляне пред воротами башни; лесная тропа к башне бежала под тенью дуба, и он был первым деревом дремучей чащи для всадников, ехавших от графа, и последним – для всадников, ехавших к графу. Разлапистый, толстый и дуплистый, он стоял под зеленым шатром своим, словно вождь всего леса. Аист свил гнездо на макушке дуба. Гуцулы, крепостные графа, думали, что в старом дереве живет тайная благодетельная сила. В Радуницу и Семик они вешали на ветви дуба венки и полотенца – в жертву родителям. Потому что в те времена еще верили, будто души предков летают по лесам, отдыхают на сучьях тенистых деревьев и любят, когда внуки приносят им дары и поклон от живых.

Граф был суровый дикарь охотник, бражник-насильник, но христианин. Он жестоко гнал последних язычников, еще гнездившихся в каринских трущобах, и беспощадно истреблял остатки и памятники старинных суеверий: разметывал жертвенники, отнимал амулеты, рубил и жег священные деревья, казнил волхвов и знахарок. Но на свой старый дуб он только косился, а тронуть его не смел. Дуб значился в гербовом щите графа, и ему было совестно посягать на ветхое дерево, словно на родного.

Никто из жителей башни не любил тень старого дуба больше, чем графская дочь – восемнадцатилетняя красавица, белая, как молоко, румяная, как заря; её черные косы падали до пят, а васильки, когда, графиня рвала их себе на венок, улыбались её глазам, как родным братьям.

Графская дочь была весела и кротка. Она никого не любила и покорно ждала, когда отец прикажет ей идти замуж за жениха, с которым ее помолвили заочно, по седьмому году, и которого она никогда не видала, хотя и носила на мизинце золотое обручальное кольцо: оно было сделано про запас, на большой палец, но, пока девочка росла, пропутешествовало через указательный, средний, четвертый, до мизинца, а теперь было уже тесно и мизинцу. Поэтому девушка часто снимала неудобное кольцо с руки – и, в конце концов его потеряла.

Графские латники исползали на животах всю поляну вокруг старого дуба, – потому что, сидя под дубом, графиня потеряла кольцо, – но кольца не нашли. Они перерыли мох, облегавший дубовые корни, лазили с фонарем в дупло, но кольца не нашли. А когда латники с неудачею вернулись в замок, граф раздел их всех до нага и обшарил собственноручно их тела и одежду, так как был уверен, что кольцо найдено, но утаено кем либо из его верных слуг, которых он всех почитал – и небезосновательно – за разбойников и мошенников. Однако и он ничего не нашел. Обругавшись, как прилично доброму католику, граф дал дочери несколько пощечин и ускакал на охоту. Потеря кольца была тем неприятнее, что вскоре пришли известия о женихе графини. Он уже пять лет пропадал в Святой Земле, рубясь с сарацинами, и теперь ехал из Палестины в Карпаты, чтобы жениться на скорую руку и, на другое утро после свадьбы, опять уехать в Палестину, ибо он был очень храбрый и знаменитый рыцарь. Его собственный меч принес ему много добычи и славы, но сарацинский – отрубил ему левое ухо и выколол правый глаз, что, впрочем, но тому времени, считалось очень к лицу мужчине.

Рыцаря ждали к осени. Граф все время травил зверье; дочка вышивала шелками попону для коня своего жениха, а, в свободное время, – его у нее не было двадцать четыре часа в сутки, – раздумывала, какова-то будет её замужняя жизнь за человеком, у которого очень много славы и денег, но только один глаз и одно ухо, и которого, вдобавок, она знает не больше, чем индийского попа Ивана[7]7
  Поп Иван (Пресвитер Иоанн) – легендарный глава какого-то азиатскаго теократического государства, легенда о котором была распространена в средние века. О нем упоминает Марко Поло. Власть его вошла в пословицу. У Шекспира Бенедикт. («Много шума из ничего») берется сходить к Попу Ивану за волоском из его бороды, только бы не разговаривать с Беатриче.


[Закрыть]
. Смущало графиню также мало утешительное намерение жениха оставить ее соломенною вдовою на другой день после свадьбы. Однажды – около полдня – в таких грустных мыслях, она оглядела родную башню, лес, озеро, любимый старый дуб, и ей стало так жаль своей девичьей свободы, так досадно на будущее, что слезы росою выступили на её васильковых глазах.

– Будь моя воля, – сказала она, – никогда бы, ни для какого рыцаря, я не рассталась с тобою, мой милый старый дуб!

Ветер ходил в старой листве старого дуба; она, величаво шатаясь, прошумела: – И оставайся с нами, графская дочка!

Белые цветы, на тоненьких ножках, топорщившие свои головки-звездочки из мохнатого дерна, поцеловали красные башмачки графини и зазвенели:

– Оставайся с нами!

Через поляну, к лесу проскакал заяц и, став столбиком на пенек, подмигивал:

– Оставайся-ка, друг-графиня, с нами!

– Ох, кажется, я задремала – подумала графская дочь, качаясь, потому что ветер, пропитанный запахом болиголова и дикой мяты, баюкал ее, как в колыбели… И вот ей стало сладко, сладко… И в дремотной истоме ей чудилось, будто старый дуб наклоняет к ней свою шумную голову, тянется к ней узловатыми ветвями, и на одном, самом крошечном сучке, блестит её потерянное кольцо. Графская дочь хотела его схватить, но ветви обняли ее крепко… только это уже не ветви, а руки – бурые, в зеленых рукавах, и кольцо блестит на мизинце… Величавый старик, в венке из дубовых листьев и желудей, с серебряной бородой по колена, склонился с поцелуем к алым устам графской дочери… и вокруг стало темнеть, и ей показалось, будто она медленно-медленно погружается в недра земли.

– Кто ты?

И она услышала ответ, подобный шелесту листьев.

– Я тот, с кем решилась ты никогда не расставаться… Я ‑ гений, оживляющий твой любимый дуб, а ты ‑ моя жена. Четыреста лет прожил я одиноким, но когда ты стала приходить ко мне со своими девичьими мечтами, я так же полюбил тебя, как ты меня полюбила, я обручился с тобою и взял тебя женой…

– Где мы?

– Под моими корнями…

Граф, вернувшись с охоты, искал дочь так же долго и напрасно, как раньше пропавшее кольцо. Сперва он предположил, что она убежала с любовником, приказал латникам расстрелять из луков старую няньку графини и перепорол в конюшне всех горничных. Потом, надумав, что дочь украдена кем-либо из недругов-соседей, стал ходить на них, по очереди, войною и вешать их на воротах их собственных замков, пока не нашелся удалец, который сам пошел войною на графа и, взяв башню, самого графа повесил на её воротах. Удалец этот был никто другой, как вернувшийся из Святой Земли жених пропавшей графини. Он страшно обиделся, что понапрасну приехал из такого далека, не поверил, что его невесту украли, ни что ее съели волки, а почел свою честь восстановленной, только увидев нареченного тестя в петле. Башня ему по нравилась, и он стал в ней жить, наняв себе латников покойного графа.

А графская дочка – довольная и спокойная – покоилась на ложе из мха и прошлогодних листьев, оцепенелая в долгом сне любви, потому что в это время над землею трещали морозы, а зимою деревья, вместе с гениями, дающими им жизнь, спят, как сурки и медведи…

Пришла весна, и – с первым криком грачей – стал оживать старый дуб; медленно-медленно просыпался он; отшумели снежные ручьи, сошли подснежники, соловей защелкал в листьях березы, уже с зеленый грош величиною, – тогда прокатился первый гром. Заквакали над озером первые лягушки, и старый дуб развернул первый новый лист… И в тот же миг оцепенелый дух приподнялся на своей подземной постели – и радостными помолодевшими глазами переглянулся с проснувшейся женою.

В синие майские ночи графская дочь поднималась на поверхность земли и, как русалка, качалась на ветвях своего дуба, играя туманом и лунным лучом. Она чуяла, как листья наливаются. соками, как корни, подобно насосам, тянут влагу из земли, как медленно всасывается она в старые жестокие поры ствола и сучьев. Черемуха, рябина и дикая яблоня дышали на встречу её радостному, свободному дыханию. Соловей на березе свистал, урчал и злился, что, как ни старается, не может перепеть соседа в ближайшем ореховом кусте. Бывало иной раз так тихо, что графская дочь слышала плеск весел внизу на озере и, с дальнего берега, тягучие песни рыбаков, чьи костры дрожали двойными красными звездочками – в ночи и в озере. Гудели хрущи, гремел лягушечий хор; рогач летел высоко и стоймя, как маленький дьявол. Все шумело и пело о новой жизни, и новой жизни улыбались сверху помолодевшие звезды… Белая женщина в ветвях дуба слушала, смотрела, обоняла, и ей было хорошо и полно, – и она чувствовала себя одною душою с весеннею природой, потому что и внутри себя она чувствовала трепет новой, нарождающейся жизни…

Два всадника мчались лесною тропою. Один был новый владелец башни. Другой – его капеллан, угрюмый, босой монах в коричневой рясе. Он презрительно смотрел на расцветшую природу; её радость казалась ему грехом и соблазном. Он не понимал хвалы Богу в цветении трав, в пении птиц, в солнечном луче, в глубокой синеве неба, – он умел славить Его только сталью, красною от крови еретиков, и смрадом костров, на которых жарились живые язычники. Взгляд капеллана скользнул по кудрявой шапке старого дуба и омрачился. Монах сказал:

– Вот еще один из кумиров невежества. Господин! давно пора положить конец суеверному почтению, какое оказывают этому языческому дереву твои подданные, оскорбляя тем церковь и добрые нравы. Подари мне этот дуб! – я его уничтожу.

– Возьми, – сказал рыцарь, – мой предшественник, граф, повешенный мною на воротах башни, дорожил этим дубом, потому что дуб значился у него на гербовом щите. Но у меня нет дуба в гербе, и мне столько же дела до этого дерева, как до прошлогоднего снега.

И, привстав на стременах, он хватил боевою секирою по суку, растопырившему над дорогою лапы-листья.

В этот вечер муж явился графской дочери без кисти на обрубленной левой руке. Он сказал:

– Судьба велит нам расстаться. Мы – духи лесов – живем, пока живут наши деревья. Деревья живут, пока мы живем. Сегодня меня тяжело ранил твой бывший жених. Завтра меня вовсе срубят, распилят и сожгут. Я умру. Но ты не должна погибнуть. Вместе с утреннею зарею оставь меня и иди в лес навстречу солнцу. Ничего не бойся. Я буду смотреть на тебя через деревья, потому что я выше всего леса. Но когда ты оглянешься и не увидишь меня, значит, – меня уже не будет на свете. На опушке леса ты найдешь хату угольщика; его семья чтит меня и приносит мне дары. Скажи этим людям, что уходят из мира древние боги, умер старый дуб и завещает им хранить свою жену и своего ребенка…

Напрасно графская дочь плакала, умоляла мужа, чтобы он позволил ей остаться и разделить его судьбу. С утреннею зарею он указал ей звериную тропку, по которой ей надо было пробираться. Она шла и все оборачивалась, и все видела над лесом могучий лиственный купол старого дуба. Видела его в розовых заревых красках, в золотом блеске полдня… он стоял круглый, неподвижный… Потом он вдруг как будто скривился на бок… Графиня прошла еще несколько сажен – сердце её крепко билось – оглянулась: нет, это только так странно видно, – дуб живет!.. Оглянулась еще раз: лиственного купола уже не было над лесом, – а дубрава глухо ахнула в ответ падению векового богатыря…

Угольщик подобрал в лесу бесчувственную женщину и с удивлением узнал в ней без вести пропавшую графскую дочь. В его хижине она разрешилась от бремени мальчиком и умерла. На груди ребенка было странное родимое пятно – в виде дубовой ветки с гроздью желудей. По этому знаку и по предсмертным признаниям его матери, мальчика прозвали Дубовичем. Это и был Само Дубович, первый из рода Дубовичей, до сих пор могучих, богатых и славных – одни в Галиции, другие на далеком Далматском побережье.

Ветла[8]8
  Отдаленный вариант этой наивной легенды представляет собой литовское предание о Блинде – вербе.


[Закрыть]

(Малороссийская сказка)

Давно это было.

Встал от Чорниго моря сердитый ветер и почал он дуть в широкие лиманы. Ни быстрому Днестру, ни светлому Бугу, ни самому батьку старому Днепру, не стало прежней воли изливать в глубокое море могучие, полные воды, и попятили реки свое течение и, осерчав, высоко подняли над берегами мутные, буйные валы. Днестр слился с Бугом, Буг – с Днепром, меньшие реки пошли за старшими братьями, и – гой-гой! – где степь была, разлилось другое море. Где ходили с скрипучими возами круторогие волы, где добрые молодцы чумаковали, по тем шляхам поплыли нынче осетр да белуга, хлопая глазами на невиданные земные чуда, что потопили собой полые воды: на хаты и церкви, на стада и пашни, на вишневые садочки и бахчи с гарбузами, на млины[9]9
  Мельница; ветряк – ветряная мельница: люлька – трубка: запаска – часть старинного женского костюма в Малороссии.


[Закрыть]
и ветряки, на казака с люлькой, на бабу в запаске, на младенца в зыбке, на жида в корчме.

Много людей потонуло, а много и живыми унесло в свой простор сердитое море. Не чернь видна над водой – виден малый плот портомойный, а на том плоту – баба. Как стала вода подниматься, была та баба на реке; мыла, вальком колотила мужнину сорочку; ударила сизая волна и оторвала плот… Поплыла баба, как была, с вальком и сорочкой, далеко-далеко, не весть куда, – аж в те земли, где солнышко домует, где оно, красное, после жаркого дня, ложится отдыхать на зеленую мураву под бирюзовое небо. Солнце спит, а месяц вокруг его постели дозором ходит – смотрит, чтобы частые звездочки, что малые ребята, не игрались, свет-солнышко своим баловством не будили.

Как попала баба в неведомое солнечное царство, обомлела и чуть жива осталась; такие чудеса увидала! Но потом опамятовалась, осмотрелась, пораздумалась, и стал ей не мил белый свет; дитыну она загубила, чоловика потеряла, батько с маткой далеко, а кругом – хоть бы жив человек! Только месяц по небу ходит и косится на бабу желтыми глазами.

– Доселе у нас человечьего духа было ни чохом учуять, ни слухом услышать, ни очами узрить, а теперь – на, поди! живьем взялась к нам откуда-то бисова баба.

Ходит месяц, думает эту думу и молчит. И все молчит. Деревья не шумят, вода не плещет. Ударилась баба грудью о мать сыру-землю и завыла:

– Горькая ты, моя доля! зачем я, дура-баба, жива осталась? Лучше бы мне – сироте – прыгнуть с плота к рыбам в сине море… Ой, лишечко!.. Где дитына моя, где дружина моя?

Воет баба не час, не два, а целую ночь; воет так, что звездочки мигают с перепуга и шепчут одна другой:

– Ах, ребятки, разбудит она нам светлое солнце!

Потянулось солнышко на своей муравчатой постели и брызнули по миру золотые лучи; приподнялось оно, оперлось подбородком о землю, строго глянуло по небу ясными очами, – и месяц потускнел и побледнел, как виноватый, звездочки трусливым стадом побежали с неба, а облака на дальнем востоке покраснели, точно застыдились: как же это вышло, что не дали солнышку покоя? в какую рань заставший его начать красный день!..

Обробела баба. Еще бы! – стоит пред нею само светлое солнце, что добрый казак, и во все глаза на нее дивуется – смотрит.

– Зачем ты, дурная баба, кричишь? разве не нравится тебе здесь? боишься, что плохая жизнь будет? Э, нет! твоя Украйна пред моим царством – что зима пред летом. У меня здесь ни голода, ни холода, ни нужды, ни работы, ни сева, ни неурожая, ни податей, ни рекрутчины: живи, как у Христа за пазухой! А ты плачешь и разбиваешь мне сон! Подумай: хорошо ли мне, солнцу, ходить по твоей милости заспанному, точно парубку с похмелья? Путь мой над землей великий, и всякие меня народы видят, а у меня очи липнут, века к веке, словно мне их кто-нибудь медом смазал!

– Ой, как же мне не кричать, светлое солнце? отвечает баба, – нема у меня дружины моей, ни дитыны моей, нема батьки, нема матки, ни белесенькой хатки! Осталась я, одинокая, сиротой на свете.

Задумалось солнышко и, подумавши, говорит:

– Тронь-ка левою рукой вон то дерево…

Тронула баба дерево рукой, эге! дерева как не бывало, а вместо его – высокий воз; на возу дите сидит, бублик грызет; за возом чумак бредет; смоляная рубаха, дегтевые шаровары, в зубах люлька… идет да на волов покрикивает: «цоб! цоб! – сивы-крутороги!…»

– Та то ж мий Опанас! – вскричала баба, а чумак крикнул волам: «цоб! тпру!… тю вам скаженые!»[10]10
  Скаженый – шальной, сумасшедший.


[Закрыть]
– воткнул кнут в землю и говорит:

– Ото добре, жинко, что ты не утопла, бо я вышел в дорогу, не поснидавши, и есть хочу, як наш Рябко, бисов цюцик. Топи, моя ластовка, печь, да корми чоловика борщем.

Зажил Опанас с жинкой и дитыной на краю света, как в царстве небесном. Только долго ли, коротко ли, заскучал он без людей:

– Что то за край? жалуется – ни базара, ни соседей, ни шинка нет… Здесь помрешь от скуки и помянуть тебя будет некому!

И принялся он, чтобы не скучно было, колотить свою жинку. Жинка – в слезы, и так как вышла у них тамаша ночью, то солнышко опять переполошилось.

– Ну, в чем дело? ‑ закричало оно с муравчатой постели на Опанасову жинку, – или мне опять подниматься с первыми петухами? Чоловик у тебя есть, дитына есть, – кого еще надо?

– Никого мне не надо, светлое солнце, – разве что не будет ли твоя милость подарить мне пару молодиц-соседок, чтобы было мне, горемычной, с кем слово перекинуть, кому пожаловаться на разбойника-мужа. Бо чоловик мой – как на родине был шибеник[11]11
  Безобразник.


[Закрыть]
и пьяница, так и здесь остался: встосковался он, катовой души вира[12]12
  Катовой души вира – брань; кат – палач.


[Закрыть]
, по своей висельной компании, а мои ребра в ответе.

– Дурная! сказало солнце, – разве я не показал тебе дерева, из которого можно сделать, какую хочешь компанию? Ступай, уйми своего Опанаса, и – чтобы я вас не слыхало больше? – не то худо будет.

Опанас, побив жинку, уснул. Проснулся: глазам не поверил: народу кругом – целый табор! Да все знакомые, да все камрады-приятели! Вот и пан-голова, и пан-староста, и сосед Охрим Козолуп с жинкой и молодым Козолупенкой, и кум Остап, и старый корчмарь Иосель Бен-Дувид со своею балабуштой[13]13
  Балабушта – хозяйка; талас – молитвенная мантия у евреев.


[Закрыть]
и жиденятами: стоит на ковре, таласом накрылся, заповеди на лоб навязал, – молится… Ге-ге-ге! то-то славно! все село, что потонуло там, за синим морем, воскресло и стоит на ногах, как живое…

И начали те люди все вместе жить-поживать и добра наживать. Что день, то больше их в солнечном царстве: растут, как грибы. Понадобится казаку наймит, хозяйке – наймичка, – бьют челом Опанасовой жинке:

– Пани-матко! будьте ласковы – дайте добраго парубка или добрую девку к нам во двор!

Пойдет Опанасова жинка в лес, дотронется до дерева, что ей солнышко показало, – «вот вам и наймит с наймичкой, добрые люди!»

Сады развели, копанку[14]14
  Пруд.


[Закрыть]
вырыли, церкву выстроили, млин поставили, Иосель шинок открыл. Не житье, а масляница!

Пришел большой праздник Святая Троица. Разрядилась Опанасова жинка: запаска клетчатая, кирсетка[15]15
  Безрукавка; квартух – фартук; намисто (монисто) – ожерелье с крупною монетой.


[Закрыть]
лучшаго зеленаго сукна, вся красными цветами расшитая, квартух и белые рукава – в шелку, всеми колерами отливают, коралловое намисто с дукачем, – король, а не баба! Идет она в церковь, выступает червонными чоботами на серебряных подковках, – все ей дорогу дают, шапку пред ней ломают, кланяются ей в пояс, потому что как же детям не почитать мать родную? А ведь, ежели рассудить по правде, то Опанасова жинка была всему саместо матери.

И вот входит баба в храм Божий и видит: на её месте – самом почетном, первом от амвона – стоит незнаемая молодица, такая видная из себя, большая, да тучная, а лицо темное, как у волошки, и суровое; брови над переносьем срослись.

– Посторонись! – сказала Опанасова жинка.

Молчит молодица, будто в рот воды набрала, и ни с места. Разгорелось сердце в Опанасовой жинке.

– Кто ты такая, молодица? говорит она, – откуда ты взялась, что вздумала ставить мне ногу на чоботы? Знать бы сверчку свой шесток, так оно, пожалуй, и лучше было бы!..

– Оставь меня, баба! ‑ угрюмо ответила молодица, – и тебе, и мне оттого лучше будет…

– Как не оставить! – поди прочь с моего места! Я постарше тебя.

– Неправда твоя, Опанасова жинка! все так же важно возражала суровая молодица, – и старше я тебя, и большего почета стою.

Засмеялась Опанасова жинка.

– Горазда ты шутить, красавица, да шутки-то твои некстати! – видишь, сколько здесь народу? Все это мои дети, и все они, как одна душа, почитают меня за мать, а ты можешь ли похвалиться по-моему?

– И детей у меня побольше твоего, Опанасова жинка! Не простую молодицу ты видишь пред собою, а самое Мать-Сыру-Землю.

Испугалась Опанасова жинка, отступила было… но бабье сердце взяло верх над разумом.

– А мне-то какое дело? – вскричала она со злом, – хоть бы ты и в правду была Мать-Сыра-Земля? Не я к тебе, а ты ко мне пришла, незваная, непрошенная, да еще меня, хозяйку, с места сгоняешь! Ступай прочь! Я здесь пани, а тебя мы не знаем и знать не хотим!

И столкнула Мать-Сыру-Землю с перваго места. Посмотрела на нее Мать-Сыра-Земля глубокими, темными очами, и – точно железные брусья покатились с каменной горы – зарокотал её голос:

– Неразумная ты, кичливая баба! не умела ты почтить меня у себя, так я же по-своему почту тебя в своем дому, и не вырваться тебе из моих рук во вечные веки!

Бросилась Опанасова жинка бежать, – не тут-то было: ноги – как приросли. Смотрит она вокруг себя мутными от страха очами: ни церкви, ни народа. И вдаль, и вширь тянется зеленая равнина; кулики перелетают с одной торфяной кочки на другую; небо серое, да кислое – точно на Литве. Глянула баба на себя: ноги погрузли по колено в мягкое болото, серая кора ползет от земли вверх по белому телу… доползла уже до пояса… Еще немножко, – и будет Опанасова жинка не баба, а дерево: то самое, из какого она воскресила в неведомом краю свою деревню.

Взмолилась бедная баба:

– Мать-Сыра-Земля, прости: не губи меня безумную!

И снова пророкотал железный голос:

– Не я тебя гублю – губит тебя похвальба твоя! Не хвалиться бы тебе своими детьми, взятыми из ветлы, не была бы теперь сама ветлою.

И одела серая, серебристая кора Опанасову жинку: тело стало стволом, ноги – корнями, поднятые к небу, руки – двумя толстыми вилками, – волосы, что в предсмертный час дыбом стали, – тысячью молодых побегов. Вместо бабы, поникла над болотом седая, раскидистая ветла.

От той ветлы и пошли вётлы по всему Божьему миру; сколько детей было у Опанасовой жинки, столько и деревьев родилось от того дерева; и, как легко Опанасова жинка переделывала ветлы в людей, так же легко принимаются всюду ветловые побеги.

Воткни осенью в землю на берегу става[16]16
  Пруд; криница – колодезь.


[Закрыть]
или у криницы ветловый киек: он зазеленеет к весне. Год, другой, третий, – глядь, над твоим тихим ставом, уже наклонилась круглым шатром красивая, развесистая ветла. Наклонилась, стоит, как из серебра вылитая, и, трепетно шумя под ветром своею бледно-зеленою, с проседью, листвой, словно поминает далеко прошлое, плачется на свою горе-горькую судьбу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации