Текст книги "Жизнь Людовика XIV"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Следствие шло своим ходом. Шале, хотя и признавал письмо короля испанского, но отвергал свое как измененное. По его словам, его депеши маркизу де Леску никогда не содержали ни гнусного заговора с убийством короля, ни безумного предположения женить герцога Анжуйского на королеве, которая восемью годами старше его. Он прибавлял, что это письмо, которое предъявил кардинал, оставалось почти шесть недель в его руках, ибо де Леек никогда не получил его, и что гораздо меньше времени, было бы достаточно человеку, имеющему столь искусных секретарей, чтобы превратить самое невинное письмо в нечто, заслуживающее смерти.
Это упорное отрицание привело Ришелье в сильное затруднение. Если бы дело шло только об осуждении Шале, его эминенция был достаточно уверен в преданности созданного им суда, чтобы не обращать на это никакого внимания, но дело было в том, чтобы навсегда погубить в глазах короля королеву и герцога Анжуйского. Луи XIII, как ни был доверчив, требовал доказательств, чтобы поверить обвинению. В самом деле, король начинал сомневаться, и кроме того, три лица, были ли они подговорены королевой, герцогом Анжуйским или м-м де Шеврез, продолжали восставать против брака герцога Анжуйского с м-ль Монпансье. Эти три лица: Баррадас, любимец короля, тем более имеющий влияние, что он наследовал в милостях Луи XIII и место Шале и во всех других отношениях был против своего предшественника; Тронсон, секретарь кабинета, и Советер, старший камердинер его величества. Они представляли королю, что это очень плохая политика – соединить уже почти непокорного брата с непокорной фамилией Гизов, всегда так стремившейся к обладанию троном, что Гастон, присоединяя к своим уделам огромные богатства м-ль де Монпансье, сделается богаче, а, следовательно, и могущественнее короля.
Эти суждения очень тревожили Луи XIII, и бессонные ночи имели вредное влияние на его здоровье. Пока кардинал был с ним, неопровержимые доводы могущественного политика уничтожали всякие рассуждения, но вслед за кардиналом входили любимец Баррадас, секретарь Тронсон и камердинер Советер. И когда в свою очередь эти трое покидали короля, они оставляли его, переполненного ненавистью, инстинктивно питаемой им к кардиналу, всеми наущениями одиночества, всеми призраками темноты.
Однажды утром Сюффрен, иезуит, духовник Марии Медичи, вошел без доклада, соответственно преимуществу занимаемой должности, в кабинет короля. Луи XIII, полагая, что это кто-нибудь из приближенных, не оглянулся – голова его опиралась на обе руки, он плакал. Сюффрен понял, что минута выбрана дурно и хотел потихоньку удалиться, избавив себя от объяснений, но в ту минуту, как он отворил дверь, намереваясь выйти, король поднял голову и увидел его. Тем не менее духовник сделал движение, чтобы Удалиться. Луи XIII остановил его знаком.
– О, отец мой! – вскричал он, бросаясь весь в слезах в объятия Сюффрена. – Я несчастлив! Королева, моя мать, не забыла дело маршала д'Анкра и ее любимицы Галигай. Она всегда любила и любит моего брата больше меня! От этого она так и спешит женить его на моей двоюродной сестре де Монпансье.
– Государь, – отвечал иезуит, – я могу уверить Баше величество, что вы ошибаетесь в отношении к августейшей вашей родительнице. Вы – первенец ее сердца, как и ее чрева.
Не такого ответа ожидал Луи XIII и опустился в кресло, повторяя:
– Я очень несчастлив!
Иезуит вышел и тотчас поспешил к королеве-матери и кардиналу, которым сообщил о случившемся. Ришелье понял, что нужен решительный удар, которым можно было бы овладеть вновь колеблющимся умом короля, всегда готовым ускользнуть от него по всегдашней своей слабости. В тот же вечер, одевшись в светское платье, кардинал спустился в темницу к Шале.
Шале, содержавшийся с большой строгостью, был сначала удивлен видом входившего к нему незнакомца, но быстро узнал Ришелье. Тюремный сторож запер дверь за кардиналом, оставив его наедине с узником.
Полчаса спустя кардинал вышел из темницы и, хотя было уже поздно, сразу направился в покои короля. Луи XIII, считавший себя избавленным от кардинала по крайней мере до следующего утра, сначала не хотел его принять, но Ришелье настаивал, говоря, что пришел по важным государственным делам.
При этих словах, отворявших все двери, дверь королевской спальни отворилась перед кардиналом. Его эминенция безмолвно подошел к Луи XIII и с почтительным видом подал ему вчетверо сложенную бумагу. Король принял и медленно развернул ее. Он знал обычаи кардинала и уже при входе его догадался, что бумага содержит важную новость. И точно, это было полное признание Шале: он признавался, что письмо было им написано маркизу де Леску, он обвинял королеву, он обвинял брата короля.
Луи XIII побледнел при чтении признания Шале и подобно ребенку, который восстав против своего наставника и видя, что возмущение ведет к гибели, бросается в объятия того, от которого хотел за минуту до этого бежать, король называет кардинала своим единственным другом, своим единственным спасителем и открывает ему свои сомнения, мучившие его, но, впрочем, давно известные кардиналу.
Ришелье просил короля назвать тех, кто внушил ему столь пагубные мысли, напоминая о данном его величеством слове, когда после дела Флери он хотел удалиться, и король обещал ему, если он останется, не иметь от него никаких тайн.
Луи XIII назвал Тронсона и Советера, но, полагая довольным исполнить обещание на две трети, не назвал Баррадаса. Кардинал более не настаивал, хотя и подозревал его отчасти виновным в сопротивлении короля. Но Баррадас был человеком без всякой будущности, грубым и вспыльчивым, который рано или поздно должен был из-за своей фамильярности потерять расположение короля. В самом деле, за некоторое время перед этим король, шутя, брызнул несколько капель флердоранжевой воды в лицо Баррадаса и тот пришел в такой гнев, что, вырвав флакон из рук короля, разбил его об пол. Такой человек, без сомнения, не мог внушить кардиналу особые опасения. Его эминенция отлично знал переменчивость короля и не ошибался в отношении к Баррадасу, и в самом деле он не долго владел умом Луи XIII – влюбленный в прекрасную Крессиос, фрейлину королевы, и, во что бы то ни стало добиваясь ее руки, он возбудил ревность государя, который, сослав его в Авиньон, назначил ему преемником Сен-Симона. Причиной этого назначения, говорил король спрашивающим у него о побуждениях к такой перемене, есть то, что я вполне доволен Сен-Симоном за его верные отчеты по охоте, за его заботливость о моих лошадях и за то, что никогда не слюнявит мой рог. Понятно, что милость короля, основанная на подобных доводах, не могла долго продлиться.
Кардинал, как мы сказали, довольный своими доносами, удалился, заставив короля дать клятву – хранить в тайне содержание бумаги.
Король и кардинал провели, вероятно, совершенно разным образом наступившую ночь.
На следующий день распространился слух, что Шале сделал ужасные признания. Всем была известна слабость Гастона. Первой его мыслью было бежать, но куда? Лавалет отказался принять его в Меце, а ввериться графу Суассону он боялся – оставалась Ла-Рошель.
Утром принц явился к королю попросить у него позволения пуститься в морское путешествие. Король побледнел, увидя входящего брата, которого он не видел со времени Доноса кардинала, и тем не менее поцеловал его очень нежно, а что касалось позволения, он послал Гастона просить об этом у его эминенции, говоря, что со своей стороны он не находит никакого препятствия к предполагаемому путешествию. Гастон был обманут радушным приемом у короля, думая, что слух о признании Шале был ложным, и тотчас отправился в Борегард, на дачу Ришелье. Кардинал, сидевший у окна, из которого была видна дорога, должен был заметить его приближение с тем же удовольствием, которое чувствовал его любимый кот при виде крадущейся мыши. У великих министров всегда бывает предпочитаемое животное, которому они расточают любовь и уважение, взамен ненависти и презрения, питаемых к человечеству. Ришелье обожал кошек, а Мазарини по целым дням играл с обезьяной и зябликом.
Кардинал вышел навстречу, проводил принца до кабинета со всеми знаками уважения, которые он привык оказывать тем из своих врагов, которые стояли выше его. Так, несмотря на просьбу садиться, на всевозможные настаивания Гастона, он стоял перед ним и странно было видеть, как сидящий принц спрашивал разрешения у стоящего перед ним министра.
Гастон сообщил о своем желании предпринять морское путешествие.
– Каким образом, – спросил его кардинал, – ваше высочество желает путешествовать?
– Очень просто, частным образом, – отвечал Гастон.
– Не лучше ли было бы, – опять начал Ришелье, – подождать, пока вы будете мужем м-ль де Монпансье, и тогда путешествовать как принц?
– Если я вздумаю ждать до тех пор, пока я стану мужем м-ль де Монпансье, то я еще долго не увижу моря, ибо же рассчитываю жениться на ней.
– А почему же? – поинтересовался кардинал.
– Потому, – отвечал молодой человек, – что я одержим болезнью, не допускающей брака.
– Ба! – воскликнул кардинал. – У меня есть рецепт, которым я ручаюсь вылечить ваше высочество.
– В самом деле? А за какое время? – спросил Гастон.
– В десять минут, – жестко ответил Ришелье. Гастон посмотрел на кардинала. Министр улыбался.
Молодому принцу эта улыбка показалась ядовитой, и он вздрогнул.
– И этот рецепт при вас? – несколько потерянно протянул он.
– Вот он, – сказал кардинал, вынув из кармана признание Шале.
Герцог Анжуйский знал руку заключенного. Обвинение, написанное его рукой, было ужасно, и лицо Гастона
Покрылось смертельной бледностью. Чувствуя себя невиновным, он тем не менее понял, что погиб.
– Я готов повиноваться, – сказал он кардиналу, – однако, хоть я и согласен жениться на м-ль де Монпансье, мне хотелось бы знать, что меня ожидает.
– Быть может, – отвечал кардинал, – ваше высочество в настоящее время должны бы удовольствоваться сохранением свободы и жизни.
– Как, – вскричал герцог Анжуйский, – меня ввергнут в темницу и будут судить! Меня, герцога Анжуйского!
– Во всяком случае, это было мнением вашего августейшего брата, – сказал кардинал, – но я отговорил его от такого решения, быть может и справедливого, но слишком строгого. Я выпросил для вас еще более, если ваше высочество не будет долее откладывать брак, всеми нами желаемый. Я выпросил вам герцогство Орлеан, герцогство Шартр, графство Блуа и, может быть, даже поместье Монтаржи, то есть почти миллион годового дохода, что вместе с княжествами Домб и ла Рош-сюр-Ион, с герцогствами Монпансье, Шателеро и Сен-Фаржо, которые вам принесет в приданое ваша супруга, составит нечто вроде полутораста миллионов.
– А что сделают с Шале? – спросил герцог. – Смотрите, кардинал, я не хочу, чтобы мой брак был запятнан кровью моего друга!
– Шале будет осужден, – сказал кардинал, – ибо он виновен, но…
– Но что? – спросил герцог Анжуйский.
– Но король имеет право помилования и не допустит, чтобы погиб дворянин, к которому он был расположен.
– Если вы мне ручаетесь за его жизнь, г-н кардинал, – сказал Гастон, который начал чувствовать немного менее отвращения к м-ль де Монпансье с тех пор, как узнал, с какими выгодами сопряжен этот союз, – я согласен на все.
– Я буду стараться всеми силами, – отвечал кардинал, – и сам не желал бы дать погибнуть человеку, оказавшему мне столь значительные услуги как г-н Шале. Будьте спокойны, monsieur, и не мешайте правосудию исполнить свой долг, а милосердие исполнит свой.
Усыпленный обещаниями, герцог Анжуйский уехал. Впоследствии в своем письме королю он утверждал, что кардинал определенно обещал сохранить жизнь Шале, а Ришелье со своей стороны это всегда отрицал.
Вечером того же дня король потребовал к себе Гастона. Принц, дрожа всем телом, явился к брату и нашел там королеву-мать, кардинала и хранителя печатей. При виде этих четырех строгих лиц он подумал, что его сейчас арестуют, но речь шла только о подписании некоего документа. Это было признание в том, что граф де Суассон предлагал ему свои услуги, что королева, его невестка, писала ему несколько записок, отклоняя его брак с м-ль де Монпансье, и что аббат Скалья, савойский посланник, принимал участие во всей этой интриге. О Шале не было упомянуто ни слова.
Гастон радовался, что отделался так дешево. Он подтвердил данное кардиналу обещание жениться на м-ль де Монпансье и подписал признание, в силу чего ему позволено было оставить Нант. Но несколько дней спустя его снова призвали для празднования бракосочетания. М-ль де Монпансье приехала с матерью, герцогиней де Гиз, которая несмотря на все свое богатство не дала своей дочери в приданое ничего, кроме одного бриллианта, оценивавшегося, правда, в 80 000 экю.
Молодой принц поручил защищать условия своего контракта президенту ле Куанье и велел, чтобы дарование жизни Шале было в нем упомянуто как одно из самых важных. Но король, читая контракт, взял перо и собственноручно вычеркнул это условие, после чего ле Куанье не осмелился более настаивать. Впрочем, кардинал, почти дав слово Гастону спасти жизнь Шале, отвел ле Куанье в сторону и сказал о желании короля предать Шале суду, но что он выпросил восемь дней на приведение приговора в исполнение. Во время этих восьми дней он обещал сделать все возможное и, кроме того, сам Гастон может действовать в это время.
Контракт был подписан без всяких дополнительных условий и основан на пустых обещаниях, поэтому и брачная церемония была грустна и холодна, не было никаких приготовлений, знаменующих брак принца крови. Новый герцог Орлеанский, как говорит один из современных историков, от которых не ускользает никакая мелочная подробность, не велел даже сшить себе новое платье для столь важного обряда, в котором он играл первую роль.
На следующий день после свадьбы принц уехал в Шатобриан, не желая оставаться в городе, где производился уголовный процесс над его поверенным, прекращенный на время свадьбы, но долженствующий возобновиться с еще большим ожесточением.
В самом деле, судилище, которое на время было распущено, получило приказание собраться снова.
Тем временем приехала мать Шале. Она была одной из тех женщин высокого происхождения и возвышенных чувств, с которыми мы иногда встречаемся в истории.
С первой минуты прибытия в Нант она делала все, что только могла, чтобы получить доступ к королю, но в силу данных распоряжений короля нельзя было видеть. Она вынуждена была ждать.
Наконец, 18 августа утром, приговор был объявлен:
«Уголовный суд, собранный в Нанте по повелению короля для проведения процесса графа де Шале и его сообщников, слушал допросы и признания вышеупомянутого Шале, касающиеся тайного заговора против короля и государства, после чего генеральный прокурор, комиссары, депутаты судилища объявляют вышеупомянутого Шале виновным в оскорблении личности короля, возмутителем спокойствия и т, д., поэтому присуждают вышеупомянутого Шале испытать обыкновенные и чрезвычайные пытки, претерпеть снесение головы, а телу его быть разрубленным на четыре части, имение же его конфисковать в пользу короля».
По обнародовании приговора мать несчастного еще энергичнее стала добиваться аудиенции Луи XIII, но он оставался недоступен. Однако она так умоляла, что ей обещали передать королю ее письмо. Вот это письмо, памятник гордости и горя:
«Государь!
Признаюсь, что тот, кто тебя оскорбляет, достоин здешних временных страданий и мук будущей вечной жизни, потому что ты – образ Бога. Но когда Бог обещает прощение всем просящим его с истинным раскаянием, то он тем самым учит царей поступать таким же образом. А если слезы могут переменить постановления небес, то неужели мои не в силах будут возбудить и твоею сожаления, государь? Могущество царей гораздо менее высказывается в правосудии, нежели в милосердии, наказывать менее похвально, нежели миловать. Сколько людей живет на этом свете, которые постыдно лежали бы под землей, если бы Ваше Величество не помиловали их! Государь, ты – король, отец и властелин несчастного преступника, может ли он быть более зол, нежели ты милосерден? Разве не надеяться на твое милосердие не значит оскорблять тебя? Лучший пример для добрых есть милосердие, злые же становятся не лучше, но хитрее и осторожнее вследствие наказания себе подобных.
Ваше Величество! На коленях умоляю Вас даровать жизнь моему сыну и не допустить, чтобы тот, кого я вскормила для Вашей пользы, умер для пользы кого-либо другого, чтобы дитя, которое я гак старательно воспитывала, сделалось причиной печали остатка дней моих и, наконец, чтобы тот, кого я произвела на свет, преждевременно свел меня в могилу. Увы! Зачем он не умер при рождении или от удара, полученного им в Сен-Жане или в какой-либо опасности, которой он подвергался ради Вашего Величества в Мотобане, Монпелье и в других местах; наконец, даже от руки того, кто причинил нам столько огорчений? Сжальтесь над ним, государь, его прошлая неблагодарность выкажет Ваше милосердие в еще более ярком свете. Я Вам дала его восьми лет от роду; он был внуком маршала де Монлюка и президента Жанена. Родные его ежедневно Вам служат, не смея броситься к ногам Вашим, опасаясь разгневать Ваше Величество, однако и они со слезами на глазах, вместе со мной, просят Вас о жизни этого несчастного, будет ли он принужден окончить ее в вечном заточении или в иностранных армиях, неся службу Вашему Величеству. И тем, государь, Вы можете избавить его родных от стыда и потери, удовлетворить правосудие, выказать свое милосердие, принуждая нас все более и более благословлять Вашу благость и вечно молить Бога о здоровье и процветании Вашей царственной особы, в особенности меня, которая является Вашей покорнейшей и послушнейшей слугой и подданной.
Де Монлюк».
Понятно, с каким нетерпением бедная мать ожидала обещанного ответа. Она получила его в тот же день согласно обещанию короля. Он весь был написан его рукой. Тем, кто пожелает видеть логику в противоположность красноречию, ненависть в ответ горести, стоит только прочесть это письмо. Вот оно:
«Г-же де Шале, матери.
Если бы Бог не поставил своими законами вечного пребывания в муках для невиновных, а миловал бы всех просящих прощения, тогда добрые и добродетельные не имели бы никакого преимущества перед злыми, у которых всегда нашлись бы слезы, чтобы изменить постановления небес. Сознаюсь, что я бы
Охотно простил Вашего сына, если бы Бог, оказавший мне небесную милость тем, что избрав меня здесь на земле своим образом, присовокупил к этому еще и милость, оставленную им единственно для самого себя, а именно – способность вникать в души людей. Ибо тогда, по верным познаниям, почерпнутым мной из этой Небесной милости, я бы пощадил или поразил Вашего сына громом моего правосудия как только бы узнал его истинное или мнимое раскаяние, вследствие которого, однако, Вы и теперь, хотя я не могу безошибочно судить, могли бы получить помилование от моего милосердия, если бы я один был обижен в этом деле. Ибо знайте, что я не строгий и не жестокий король и что объятия моего милосердия всегда открыты для всех, кто с истинным сокрушением о совершенном проступке приходит ко мне смиренно просить прощения в нем. Но, когда я бросаю взгляд на столько миллионов людей, полагающихся на мою бдительность, которым я – верный пастырь и которых Бог отдал на мое попечение как доброму отцу семейства, обязанному также о них заботиться и также руководить ими как собственными детьми, чтобы впоследствии, по окончании этой жизни, отдать о них отчет, этим я Вам достаточно доказываю, что мое могущество гораздо менее выказывается в правосудии, нежели в милосердии и заботе, питаемой мной о моих верноподданных слугах, которые все надеются на мою доброту и которых я хочу спасти от предстоящей гибели справедливым наказанием одного, так как нет вернее того, что иногда строгое наказание одного есть милость для многих. Если я Вам признаюсь, что многие живы из тех, которые давно уже должны лежать под землей и которых я простил, то и Вы должны признаться, что обида их никак не могущая сравниться с гнусным преступлением Вашего сына, сделала их достойными моего помилования. Вы сами можете убедиться в истине моих слов примером некоторых других, совершивших такое же преступление и уличенных в нем, которые, справедливо наказанные, гниют теперь в земле, между тем как если бы они пережили свое нечестивое и преступное предприятие, то корона, венчающая мою главу, была бы теперь причиной бедствий для тех самых, которые привыкли видеть священные лилии цветущими даже среди смут и беспорядков. И эта могущественная держава, так хорошо и так счастливо управляемая и сохраняемая королями, моими предшественниками, была бы растерзана и расторгнута на части незаконными похитителями. Не считайте же меня жестокосерднее искусного хирурга, отнимающего иногда какой-нибудь зараженный и гниющий член, чтобы спасти другие части тела, которые без этого маловажного отнятия стали бы добычей червей. И будьте уверены, что если есть злые, делающиеся хитрее, то много и таких, которых исправляет страх наказания. Итак, встаньте, не просите меня более на коленях за жизнь человека, который хочет отнять ее у того, кого Вы сами называете его отцом и владыкой Франции, его матери и кормилицы. Это рассуждение заставляет меня, моя кузина, сомневаться в том, что Вы кормили и воспитывали его для моей службы, потому что плоды воспитания, данного Вами, выказываются в таком варварском и злом намерении – совершить отцеубийство. Я скорее согласен допустить, чтобы он стал причиной печали остатка Ваших дней, чем несправедливо вознаградить его измену и вероломство гибелью моей собственной особы и всего моего народа, оказывающего мне полное, безусловное повиновение. Я вполне сочувствую Вашему сожалению о том, что он не умер в Сен-Жане, Монтобане или другом месте, которые он старался защищать не для своего законного государя, но для врагов моего имущества, не ради спокойствия моего народа, но ради возмущения его. Впрочем, если это правда, что нет худа без добра, я должен благодарить Бога за то, что могу обеспечить мое государство таким примером, и пусть он будет зеркалом для живущих теперь и для потомства, и пусть он научит их как должно любить короля и верно служить ему, и да будет он страхом для многих других, которые, может быть, с большей отважностью приступили бы к подобному преступлению, если бы этот проступок остался безнаказанным. Вот почему Вы и впредь тщетно будете умолять меня о сострадании, которого у меня более, чем я могу выразить, потому что я желал бы, чтобы эта обида касалась меня одного, иначе бы Вы давно получили прощение, о котором меня умоляете, но Вы сами знаете, что цари, будучи личностями народными, от которых зависит спокойствие государства, не должны ничего дозволять, что бы могло быть упреком их памяти и что они должны быть истинными покровителями правосудия. Итак, мой сан не позволяет мне сносить что-либо, в чем могли бы упрекнуть меня мои верные подданные, и притом я страшился бы, чтобы Бог, царствующий над царями, как цари царствуют над народами, покровительствующий всегда добрым и святым делам и строго наказывающий несправедливость, не потребовал от меня под страхом наказания в вечной жизни отчета за несправедливое дарование временной жизни тому, кто не может ожидать от моего милосердия других обещаний как тех, которые я вам обоим дал в уважение слез, проливаемых вами предо мной. Я переменю приговор суда, смягчая строгость наказания, и буду молиться Всевышнему, чтобы он был милостив и сострадателен к душе Вашего сына настолько, насколько он был жесток и безжалостен к своему государю, а Вам чтобы ниспослал терпение в Вашей скорби, как того желает Ваш добрый король
Луи».
Это письмо отняло последнюю надежду у м-м де Шале. Оно только смягчало казнь осужденного и уменьшало позор наказания. Оставался кардинал, но м-м де Шале знала, что просить его было бы совершенно бесполезно. Тогда женщина решилась на последнее – она обратилась к палачам.
Мы говорим к палачам, поскольку в то время в Нанте их было двое: один из них, носивший звание государственного палача, приехал вместе с двором, другой был палачом города Нанта. Она, собрав все, что имела в золоте и дорогих вещах, дождалась ночи и, завернувшись в длинное покрывало, отправилась к тому и другому.
Казнь была назначена на следующее утро. Шале отрекся от признаний кардиналу, он громко говорил, что эти признания были продиктованы его эминенцией под условием дарования жизни, наконец, он потребовал очной ставки с Лувиньи, единственным свидетелем обвинения.
В этом не могли отказать. В 7 часов вечера Лувиньи был приведен в темницу и предстал лицом к лицу с Шале. Лувиньи был бледен и дрожал, Шале был тверд как человек, у которого совесть спокойна. Он заклинал Лувиньи именем Бога, перед которым он должен предстать, объявить, доверял ли он ему когда-либо тайну, касающуюся убийства короля и свадьбы королевы с герцогом Анжуйским. Лувиньи смутился и, отказавшись от предыдущих показаний, признался, что ничего такого не слыхал из уст Шале.
– Но каким же образом вы могли узнать о заговоре? – спросил хранитель печатей.
– Будучи на охоте, – отвечал Лувиньи, – я слышал как несколько неизвестных мне людей, одетых в серое платье, говорили за кустом с каким-то придворным о том, о чем я донес г-ну кардиналу.
Шале презрительно улыбнулся и, обратись к хранителю печатей, сказал:
– Теперь, милостивый государь, я готов умереть. – Потом он проговорил, понизив голос:
– А! Кардинал – клятвопреступник, это ты причина моей смерти!
Час казни приближался, но одно странное обстоятельство заставляло предполагать, что казнь будет отложена. Государственный и городской палач оба исчезли, и их с самого рассвета тщетно искали.
Сначала подумали, что это хитрость, употребленная кардиналом, чтобы дать Шале отсрочку, во время которой была бы выпрошена для него отмена казни. Но скоро разнесся слух, что нашелся новый палач и что казнь будет только часом или двумя позже.
Этот новый палач был солдатом, приговоренным к виселице, которому обещано было прощение, если он согласится казнить Шале. Само собой разумеется, как ни ново было ему это ремесло, он не отказался.
В 10 часов все уже было готово к казни. Актуарий пришел предупредить Шале, что ему остается только несколько минут жизни.
Как тяжело молодому, богатому, красивому, потомку одной из лучших фамилий Франции умирать из-за жалкой интриги, умирать жертвой подлой измены! Объявление Шале о приближающейся казни привело его в минутное отчаяние.
В самом деле, несчастный молодой человек казался покинутым всеми. Королева, поставленная в странное положение, не могла сделать ни одной попытки в его пользу. Брат короля удалился в Шатобриан, и о нем ничего не знали. М-м де Шеврез после всевозможных попыток, внушенных ее быстрым, беспокойным умом, удалилась к принцу де Гимене, чтобы не присутствовать при гнусном зрелище смерти ее любовника.
Казалось, все оставили Шале, как вдруг он увидел свою мать, о присутствии которой в Нанте и не подозревал и которая, употребив все возможные усилия, чтобы спасти сына, пришла помочь ему умереть. М-м де Шале была одной из тех женщин, полных в одно и то же время и самопожертвования, и безропотной покорности судьбе. Она сделала все, что только доступно человеческой силе, чтобы оспорить сына у смерти, теперь ей оставалась сопровождать его на эшафот, чтобы поддержать до последней минуты. И с этой целью, выпросив дозволения, она пришла к нему.
Шале бросился в ее объятия и пролил обильные слезы. Но видя в матери столько твердости и мужества, он сам успокоился, поднял голову, отер слезы и сказал: «Я готов».
Вышли из темницы. У дверей его ждал солдат, которому для исполнения его обязанности был дан первый попавшийся меч, взятый у швейцарского солдата.
К месту казни, где возвышался эшафот, Шале шел между священником и матерью. Все сожалели об этом красивом, богато одетом молодом человеке, который был должен пасть под ударом палача, но были пролиты слезы и за эту благородную вдову, облаченную в траур по мужу и сопровождающую своего единственного сына на смерть.
Дойдя до подножия эшафота, она взошла по ступеням его вместе с осужденным. Шале опирался на ее плечо, духовник следовал за ними.
Солдат был бледнее и дрожал более приговоренного. Шале в последний раз поцеловал свою мать, стал на колени перед плахой и произнес короткую молитву, мать, опустившись подле на колени, присоединила к ней и свою. Несколько минут спустя Шале обратился к солдату:
– Бей, – сказал он, – я готов.
Весь дрожа, солдат занес меч и ударил. Шале испустил стон, но приподнял голову – он был ранен в плечо. Неопытный палач нанес удар слишком низко. Обагренный кровью, Шале обменялся с ним несколькими словами, а мать подошла еще раз, чтобы проститься. Потом он опять положил голову на плаху и солдат нанес второй удар. Шале опять вскрикнул, он снова был только ранен.
– К черту этот меч! – сказал солдат. – Он слишком легок, и если мне не дадут что-нибудь другое, я никогда не кончу! – И бросил меч.
Несчастный дополз до коленей своей матери и склонил ей на грудь свою окровавленную и изувеченную голову.
Солдату подали бочарный струг, но не оружия, а руки недоставало палачу.
Шале вновь занял свое место.
Зрители этой ужасной сцены насчитали тридцать два удара. На двадцатом осужденный еще простонал: «Иисус! Мария!»
Когда все было кончено, м-м де Шале встала и, подняв обе руки к небу, произнесла:
– Благодарю тебя, Создатель! Я считала себя только матерью осужденного, но я – мать мученика!
Она просила, чтобы ей отдали труп сына, и просьба ее была исполнена. Кардинал по временам бывал чрезвычайно милостив.
М-м де Шеврез получила приказание не выезжать из Верже, где она в то время находилась. Гастон узнал о смерти Шале за игорным столом и продолжал свое занятие. Королеве был отдан приказ явиться в Совет, где для нее было приготовлено место, на которое она и села. Тогда ей прочли донос Лувиньи и признание Шале. Ее упрекали в желании умертвить короля, чтобы выйти замуж за его брата.
До этой минуты королева молчала, но, выслушав последние обвинения, она встала и удовольствовалась ответом, сопровожденным одной из тех презрительных улыбок, столь привычных для прекрасной испанки:
– Я мало бы выиграла от перемены.
Этот ответ окончательно погубил ее в глазах короля, который до последней минуты своей жизни был уверен, что Шале, королева и брат были в заговоре с целью его умертвить.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?