Текст книги "Папаша Горемыка"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
VI. БЕЛЯНОЧКА
Происшествие, о котором мы только что рассказали, отныне стало занимать в воспоминаниях Франсуа Гишара место, сопоставимое разве что с осадой Майнца; оно завершило ряд печальных событий, которыми была отмечена первая половина его жизни.
Хотя душа рыбака была истерзана скорбью, не ослабевавшей с годами, последующие пятнадцать лет, с тех пор как умерла его жена, прошли для него спокойно и однообразно.
На следующий день после того, как преступление, задуманное Франсуа Гишаром, привело к столь неожиданному итогу, он проводил Луизон в последний путь, немного помолился у еще незасыпанной могилы, вернулся домой и провел остаток дня в четырех стенах наедине с малышкой Юбертой.
Сидя в комнате, все еще насыщенной терпким запахом, который оставляет после себя смерть, Франсуа Гишар принялся плакать, но тут солнечный луч, пробившийся сквозь деревья и упавший на пол, развеселил Юберту, которая весьма уныло провела последние дни; девочка подползла к стулу рыбака, забралась к нему на колени и начала водить своими ручонками по дряблым морщинистым щекам деда, растягивать и сжимать их поочередно, звонко смеясь над гримасами, появлявшимися на его лице от этих движений.
Франсуа Гишар рассердился, но, увидев, как по розовым гладким щекам малышки потекли слезы, забыл о собственном горе и пожалел, что обидел это невинное создание.
Он сразу же воспринял всерьез материнские обязанности, выпавшие на его долю, и ни одна женщина не проявляла больше заботы и нежности к своему ребенку, чем Франсуа Гишар по отношению к внучке.
Вместо того чтобы и дальше предаваться скорби, он взял свои сети и отправился на реку; однако, приступив к делу, рыбак стал терзаться тревогой, ведь малышка Юберта осталась одна, и с ней могла случиться беда, да и дом стоял у самой воды, где было так глубоко! Гишару казалось, что опасности подстерегают внучку на каждом шагу, и мысль об этом приводила его в ужас, в то же время бередя старые раны. Не прошло и десяти минут, как мучения рыбака стали невыносимыми. В конце концов он бросил работу, вернулся домой и принялся устраивать на корме лодки небольшой уголок для внучки, где она была бы в безопасности в те редкие минуты, когда он не сможет присматривать за ней.
Отныне Франсуа Гишар больше не расставался с малышкой; он отказался от рыбной ловли по ночам; тем не менее у Юберты не было другой колыбели, кроме той, что дед вырезал ей теслом на корме дубовой лодки.
Можно понять бесконечную любовь рыбака к своей внучке: Юберта была для него не только жизнью и светом, но и олицетворяла все былые радости, живым свидетельством которых она являлась. Благодаря ее присутствию Франсуа Гишар не забывал ни о чем – девочка напоминала ему о прошлом, и это не только не ослабляло его страданий, а облекало их в плоть и кровь, но он не променял бы своих воспоминаний и сожалений даже на королевскую корону.
После того как рыбак потерял сыновей и дочь, его печаль выражалась в раздражении – этой своего рода крестьянской меланхолии. Франсуа Гишар стал угрюмым, нелюдимым и не терпел, когда его выводили из мрачного забытья, в котором он непрерывно пребывал, находя в этом удовольствие; мало кто мог выдержать его суровый, почти свирепый взгляд.
Впрочем, люди не часто беспокоили рыбака – вплоть до 1834 года Ла-Варенна, паром и Франсуа Гишар пребывали почти в полном безлюдье.
Между тем обитатели Шампиньи и Кретея, к которым рыбак был вынужден обращаться, чтобы продать рыбу, поражались постоянной молчаливой, но мучительной скорби, отпечатавшейся на его лице, и прозвали старика «папаша Горемыка».
В 1834 году, с которого начинается наше повествование – все вышесказанное является предисловием к нему, – Франсуа Гишару, по прозвищу Горемыка, было шестьдесят пять лет. Несмотря на чрезвычайно изнурительный труд рыбака, его тело по-прежнему оставалось крепким; он слегка сутулился, но это объяснялось исключительно тем, что он привык гнуть спину, налегая на весла; когда же старик, увешанный сетью, вставал в полный рост, чтобы забросить подальше свой невод, он все еще напоминал самого молодого из того маскарада римских императоров, который Леопольд Робер назвал «Рыбаки Адриатики».
Однако все признаки дряхлости, являя собой весьма закономерный контраст с его фигурой, сосредоточились на лице Франсуа Гишара – там, где страдания, превосходившие по силе тяжесть его труда, проявлялись особенно ясно. Задубевшая от солнца кожа рыбака приобрела бурый, но не теплый оттенок и была лишена красноватых крапинок, обычно сопровождающих загар, – это был тусклый цвет опаленной зноем земли. Фиолетовые прожилки, которые извивались среди множества складок, низко опускавшихся над его скулами и бровями, не мешали увидеть под слоем загара бледный цвет лица, столь необычный для труженика. Глубоко запавшие глаза под густыми обвисшими бровями были красными, словно налитыми кровью. Эти следы печали, в которой пребывал рыбак, в немалой степени придавали ему дикий, нелюдимый вид, на что мы уже указывали; однако они становились незаметными, когда при более внимательном рассмотрении посреди радужной оболочки его серо-голубых зрачков обнаруживалось кроткое выражение, нередко переходившее в нежность.
Юберте или, точнее, Беляночке – именно так обычно называл ее папаша Гишар, не разделявший любви своего покойного зятя к покровителю охотников, – шел в ту пору семнадцатый год.
Сельское воспитание, полученное ею, прекрасно соответствовало природным задаткам девушки; она была высокой, крепко скроенной, но в ее облике не было ничего заурядного и грубого; разумеется, ее фигура в плотно облегающем ситцевом платье была далеко не стройной, но развитые бедра, а также изящные линии шеи придавали внешности Беляночки редкое для женщин ее сословия благородство.
Она не была красивой, но все считали ее прелестной.
У девушки был довольно узкий лоб, коротковатый нос и большой рот с неясными очертаниями; ее подбородок был слегка скошен, как у большинства мечтательных слабовольных людей; солнце лишь слегка тронуло ее кожу темной краской, которой оно так щедро одарило Франсуа Гишара. Как видите, лицо Беляночки вполне давало повод для критических замечаний, но только женщине пришло бы в голову тратить время на придирчивое изучение его. Мужчина же, напротив, стал бы любоваться ее веселым задорным личиком; шапкой золотистых волнистых волос, шелковистые пряди которых то и дело выбивались из-под старавшегося удержать их в плену Мадраса; подвижными розоватыми ноздрями, казалось жадно вдыхавшими радость жизни; столь свежими, юными и улыбчивыми губами, которые, раскрываясь, являли взору тридцать две чудесные жемчужины. Мужчина не упрекнул бы девушку за смуглый оттенок ее щек, если бы обнаружил под ее шейным платком кожу, своей белизной слепящей глаза и создающей контраст с цветом других частей тела, которые были отданы на милость переменчивой погоды.
Юберта обожала деда. Папаша Горемыка решил не приобщать девочку к своим скорбным воспоминаниям, пока ей не исполнится десять лет. Когда Франсуа Гишар в порыве нежности целовал ее, плача навзрыд, Беляночка объясняла эти слезы чувством, которое старик питал к покойной жене, чей образ до сих пор витал для него в их хижине; однако, когда девочка выросла, она стала более проницательной и начала докапываться до причин неизбывной печали деда; услышав похоронный марш, постоянно звучавший в сердце безутешного отца и супруга, Юберта поняла, что творится в его душе, и с прямотой, присущей тем, кто способен распознавать истинные чувства, принялась бороться с унынием и отчаянием старого рыбака, опасаясь, что он не вынесет тяжкого бремени своего горя. Эта борьба так поглотила девушку, что она не ощущала последствий скверного воспитания, которое давал ей дед, – точнее, полного отсутствия воспитания с его стороны, ибо Франсуа Гишар учил внучку только рыбацкому искусству, показывая, как следует насаживать приманку на крючок, разматывать лесу, чинить сети и правильно управлять лодкой. Итак, Беляночка взялась разглаживать морщины на лбу своего несчастного деда и всецело посвятила себя этому занятию. Чтобы добиться удачи, она подавила в своей душе природную грусть, которая часто встречается у женщин, рано потерявших родителей. Юберта стала хохотушкой; весело щебеча, она старалась вовлечь рыбака в нескончаемый хоровод своих выдумок; улыбка постоянно играла на ее устах, и не было дня, чтобы среди марнских холмов не раздавалось эхо ее смеха.
Спустя семнадцать лет после вышеописанных трагических событий и Луизон, и двое молодых солдат, и жена лесника по-прежнему жили в душе Франсуа Гишара, но теперь он иногда позволял себе отвлечься от отрешенно-торжественного созерцания дорогих его сердцу призраков. Рыбак беседовал с мертвецами уже не так часто, как прежде, а разговоры с внучкой привлекали его все больше и больше, одерживая верх над скорбной покорностью судьбе. Лежавшая на лице Гишара печать страдания постепенно стиралась, и мало-помалу он стал с радостью отдаваться сердечным ласкам, безудержной нежности и постоянным заботам юного прелестного создания.
Поистине, счастье – это река забвения.
Однако обстоятельства сложились таким образом, что Юберте не удалось достичь своей цели.
Принц де Конде умер, и Ла-Варенна, бывшее княжеское владение, стало предметом спекуляции; гнусная шайка набросилась на леса, поля и вересковые заросли полуострова; хищники стали сдавать их внаем для охоты славным буржуа, выжидая, когда можно будет разодрать эти владения на куски клювом и когтями и распродать их кому угодно на торгах.
С раннего утра здешние земли были наводнены господами в бархатных куртках и кожаных гетрах, с ружьями и охотничьими сумками на плече, а также с белыми, черными, серыми, рыжими собаками всевозможных пород – эта толпа наводила ужас на пернатых и мохнатых обитателей округи.
Папаше Горемыке не было до этого никакого дела.
Между тем искатели приключений из городских предместий, до тех пор наведывавшиеся по воскресным дням лишь в Сен-Мор, стали рыскать по обоим берегам Марны: их манили сюда не просочившиеся сведения о красивых местах и кристально чистых вареннских водах, а рассказы о несметном количестве созданий с чешуей и плавниками – тех созданий, над которыми до тех пор безраздельно властвовал Франсуа Гишар.
Время от времени, когда папаша Горемыка тихо вел свою лодку, бесшумно работая веслами, так что за кормой на воде не оставалось ряби, он замечал, как из ивовых зарослей высовывается длинная гибкая палка; с одного из ее концов свешивалась нить из шелка или конского волоса, к которому была привязана пробка; у другого конца удочки рыбак обнаруживал какого-нибудь господина, с величайшим напряжением ума, каким Бог мог одарить царя творения, следившего за телеграфными сообщениями, которые поступали на зеркальную гладь реки, оповещая о том, насколько прожорливы рыбы.
В отличие от охотничьей братии, любители рыбной ловли являли взору великое разнообразие одеяний: одни сидели на берегу в блузах, другие – в куртках, третьи – в одних рубашках, без пиджаков, а некоторые были даже во фраках, точно нарядились на свадьбу. Однако выражение их лиц было одинаковым.
Рыбная ловля удочкой – самая безмятежная из всех страстей; главная добродетель тех, кто ей подвержен, – это терпение. У тех, кто непомерно долго предается этому занятию, взгляд в конце концов угасает, становится таким же вялым и тусклым, как взгляд жертвы, которую подстерегает рыбак; в то же время оно парализует все подвижные мускулы лица. Сколь непохожими друг на друга ни были бы два человека с удочкой, в их лицах неизменно присутствуют сходные черты, свидетельствующие об их принадлежности к особой породе рода человеческого.
К сожалению, первопроходцам, дерзнувшим ступить на эти нетронутые земли, улыбнулась удача.
Чем более скромную, даже ничтожную цель преследует человек, тем усиленнее он старается ее возвысить, поднять до уровня своего тщеславия, от которого никому не удается избавиться полностью. Рыбак, подобно охотнику, придает списку своих заслуг такое же важное значение, как любой генерал – героическим деяниям своего войска; кроме того, и те и другие рассказывают о своих подвигах с одинаковым воодушевлением.
В крошечных кафе виноторговцев из Сент-Антуанского предместья эти подвиги приобретали поистине эпический размах; пескари, которых вытаскивали из Марны в Ла-Варенне, никогда не весили меньше чем полфунта; что касается карпов, срывавшихся с крючка, то герои этих сказаний утверждали, что, если бы, на их счастье, леса не порвалась в ходе ожесточенной битвы, они неминуемо свалились бы в реку: рыба едва не поймала самого рыбака!
У слушателей этих историй, расцвеченных столь невероятными подробностями, загорались глаза; они возвращались домой, мечтая о пантагрюэлевских матлотах и гомерических жареньях, а в следующее воскресенье устремлялись к берегам Марны по тропе, проложенной отважными разведчиками.
В то время как несколько прояснившееся лицо папаши Горемыки все больше омрачалось, физиономия Матьё-паромщика с каждым днем сияла все сильнее.
Душа Матьё была совершенно лишена поэзии: он хотел только одного – видеть, как увеличивается число его клиентов на переправе, как заполняется людьми пустынная Ла-Варенна; ничто так не ласкало слух паромщика, как звон бокалов, песни гуляк и даже бессвязный хмельной лепет, и главным образом потому, что он мог извлечь из всего этого выгоду.
Чтобы не упускать своего с того самого дня, как первый из вестников цивилизации окинул алчущим взором переправу и ее окрестности, Матьё укрепил поперек фасада своего дома ель с ветвями, купил у одного из местных виноградарей триста бутылок низкосортного вина и у жестянщика с улицы Лапп полдюжины старых кастрюль, дерзко превратил г-жу Матьё в искусную повариху и повесил на стене вводящую в заблуждение вывеску:
МЕСТО ВСТРЕЧИ УДА ЧЛИВЫХ РЫБАКОВ
МАТЬЁ, ТОРГОВЕЦ ВИНАМИ И РЫБАК,
устраивает свадебные пиры и другие празднества,
предлагает матлоты и жареную рыбу.
Имеются гостиные и уборные.
Все в этом объявлении было лживым, но Матьё правильно рассчитал силу его воздействия.
Звание рыбака, которое он добавил к своему имени, было выведено утроенными заглавными буквами; именно благодаря ему паромщик надеялся сколотить состояние исходя из пристрастий гостей, ниспосланных ему Провидением. Он предчувствовал, с какой радостью любители, занимающиеся рыбной ловлей от случая к случаю, от нечего делать, будут стараться быть поближе к тем, для кого она была ремеслом, а не забавой, и пожимать им руку. Кроме того, это звание давало неудачливому любителю надежду, что при случае он всегда сможет в утешение себе разжиться здесь рыбой по сходной цене.
И вот Ла-Варенна начала приобретать известность как место дивных прогулок и превосходной рыбной ловли. Некоторые добропорядочные отцы семейств стали приводить сюда на прогулку своих жен и детей, и вскоре гуляющие дюжинами устремились в эти места по дороге из Сен-Мора; каждое воскресенье Матьё приходилось добавлять новые столы, которые он сбивал из неокоренных бревен и расставлял на берегу. В праздничные дни в этом некогда тихом уголке до утра не смолкали крики, песни, а также слышались ругательства и проклятия.
И вот как-то раз, когда Франсуа Гишар собирался на рыбную ловлю вместе с Беляночкой, девушка, которая несла на голове целую охапку сетей, повернулась к нему и сказала:
– Погляди, дедушка. Что это за люди?
Папаша Горемыка увидел трех мужчин; один из них показался ему хозяином, а двое других были каменщиками. При помощи железной цепочки они измеряли землю рядом с приусадебным участком рыбака.
VII. АТТИЛА
Незнакомцу, руководившему землемерными работами каменщиков, было лет тридцать пять – сорок. Судя по его костюму, он мог быть и буржуа и рабочим. Его сюртук с пышными рукавами и воротничком с картонной подкладкой, стоявшим выше затылка, нес на себе дату изготовления, словно какая-нибудь медаль, – он был сшит добрых пятнадцать лет тому назад. Тем не менее он (мы имеем в виду сюртук) выглядел таким новым и блестящим, словно вышел из рук мастера лишь накануне. Причина столь удивительной долговечности сюртука объяснялась просто: две резко очерченные складки между плечами говорили о том, что его владелец чрезвычайно редко облачается в свое одеяние и большую часть времени держит его в шкафу, тщательно закрывая от пыли.
Брюки, напротив, явно свидетельствовали о том, что ими пользуются весьма часто. Когда-то они были серыми либо пепельными; затем их покрасили черной краской, но со временем они вернулись к первоначальному цвету и совсем вытерлись. Правда, лишившись одного, брюки приобрели взамен нечто другое. Они были сильно засалены на коленях, бедрах и прочих местах, на которые то и дело кладут руки, однако этот жировой налет с въевшимися в него металлическими опилками и грязью мастерской делал некоторые части брюк блестящими, как лосины гусара, и, кроме того, придавал им плотность кожи.
Человек этот был среднего роста, упитанный, но не толстый. Тело у него было одутловатым из-за избытка лимфы, и под кожей его чувствовалась пустота. Дряблое лицо его напоминало пузырь, наполовину заполненный воздухом и испещренный морщинами; к тому же оно приобрело желтовато-землистый оттенок. Было трудно что-либо прочесть в глазах незнакомца: один из них был неподвижным и тусклым, точно сделанным из стекла, а другой беспрестанно, с головокружительной частотой моргал. Вертикальная складка возле рта и привычка все время покусывать губы указывали на чуть ли не постоянную озабоченность этого человека изощренной борьбой с ничтожнейшими мелочами жизни. У него были заурядная осанка и округлая спина, что характерно для людей, привыкших в течение долгих лет сгибаться над тисками.
Мужчину звали Аттила Единство Квартили Батифоль – несомненный признак того, что он родился в 93-м году и что его отец был одним из ярых поклонников революционного календаря.
Как мы сразу же решили по костюму Аттилы, род занятий этого человека связывал его и с мастеровыми, и с мелкой буржуазией. В гильдии чеканщиков по бронзе он был подрядчиком.
Подрядчик – это мелкий предприниматель, которому фабрикант поручает часть работ, и тот по заранее обусловленной цене выполняет их на свой страх и риск.
Аттила Батифоль (подрядчик уже давно отказался от прочих своих имен) от рождения был злобным, завистливым, скрытным и неискренним человеком, подобно тому как другие рождаются одноглазыми, хромыми, кривоногими или горбатыми.
Полученное им воспитание не могло задвинуть внутрь или устранить ни одну из вредоносных шишек на его черепе. В десять лет он уже работал учеником в чеканочной мастерской; хозяин и рабочие постарше так дурно обращались с ним, что он с юных лет глубоко возненавидел весь род человеческий.
В двенадцать лет маленький Батифоль уже начал размышлять о будущем, но, как ни странно, в будущем юного мечтателя не фигурировали ни митры с рубинами, ни эполеты с крупной кистью, ни резвые упряжки, ни орденские ленты на шее – это было весьма обыденное мещанское будущее, редко встречающееся в детских фантазиях. Аттила думал, что в будущем он тоже станет хозяином и с лихвой отплатит своим обидчикам за причиненное ему зло, вместе с тем не забывая об удовольствиях (толстые губы мальчика указывали на то, что ему суждено стать любителем вкусно поесть).
Представив это будущее, Батифоль тотчас же взялся за дело и принялся строить предстоящую ему жизнь, заложив в ее основу порядок и бережливость – самый прочный из всех фундаментов.
Юный Аттила свято хранил каждое су из перепадавших ему чаевых; доверив деньги старому чулку, он предавался благоговейному созерцанию своего сокровища, а затем прятал чулок в соломенный тюфяк – это была единственная радость, которую он мог себе позволить.
Однако пристрастие мальчика к порядку превосходило его бережливость.
Когда из учеников Батифоль перешел в подмастерья, он если и пил вдоволь воду из фонтана, то уж на еду тратил ровно столько, чтобы не умереть с голода; разумеется, он никогда не участвовал в еженедельных пирушках, которые рабочие называли гулянками (самые лучшие из мастеровых порой нуждаются в таких развлечениях, чтобы восстановить силы). Аттила также не посещал весьма популярные в ту пору певческие общества – потоки вина и восторженных слез, которые проливались там под влиянием Дезожье и Беранже, пугали его, когда он думал о том, во сколько это все обходится. Еще меньше Батифоля прельщали всякие политические сообщества: его здравомыслящей натуре претила роль мученика.
Он жил тихой, скучной, безрадостной и одинокой жизнью, продолжая набивать свой чулок, так что тот уже лопался, а на тюфяке поднимались альпийские горки, но спал при этом на медных и серебряных горошинах так же сладко, как если бы его подстилка была набита гагачьим пухом, – это куда приятнее, чем спать на розах, не в обиду Куаутемоку будет сказано.
Поистине, Батифоль жил ожиданием счастья, уже предвкушая будущее, которое он себе готовил. Впрочем, он правильно делал, проявляя бережливость, ведь природа гораздо более справедлива, чем нам кажется: она чрезвычайно мудро отмеривает людям достоинства и недостатки; редко бывает, когда все добродетели сосредоточены в одном человеке, а чувствительные и талантливые люди, как правило, обладают избытком жизненных сил, который мешает им получить хоть какую-то материальную пользу с помощью самого главного из своих достоинств; в то же время природа весьма предусмотрительно отказала Аттиле в каких бы то ни было дарованиях, из которых он несомненно извлек бы стопроцентную прибыль.
Как бы то ни было, к двадцати пяти годам молодой Батифоль скопил десять тысяч франков; он стал подумывать, не пора ли поставить первую веху на пути к богатству, но решил, что у него еще мало средств для того, чтобы завести свое дело, хотя затянувшееся ожидание уже начинало его тяготить.
Хозяин, у которого работал Аттила, получил от одного из своих приятелей на хранение крайне важные политические документы, которые могли бросить тень не только на человека, давшего их, но и на того, кто согласился их взять. Бумаги были спрятаны в старой шкатулке, стоявшей на полке над письменным столом хозяина; он наложил туда металлических опилок и медного лома.
Однажды, в разгар рабочего дня, в мастерскую нагрянула полиция; сыщики не стали тратить время на бесполезный обыск, а сразу направились к шкатулке и вытряхнули на пол ее содержимое; они оставили опилки на полу, но забрали документы, а также увели с собой неосмотрительного чеканщика. Он оказался замешанным в заговоре генерала Бертона, о котором даже не слышал, и его приговорили к трем годам тюремного заключения.
Чтобы покончить с рассказом об этом неосмотрительном человеке, добавим, что его здоровье не вынесло тягот заточения и душевных страданий, и через полтора года он скончался в тюрьме Ла-Форс.
Как только полицейские ушли, рабочие принялись обсуждать это происшествие, а Батифоль тем временем невозмутимо укладывал рассыпанные опилки и медный лом обратно в шкатулку, не сумевшую сохранить вверенный ей секрет: Аттила не мог расстаться со своей привычкой к порядку.
Подчиненные взятого под стражу чеканщика, вопреки присущему им обычно недоверию, даже не заподозрили, что кто-то мог выдать их хозяина. И все же один из них, более наблюдательный, чем другие, перехватил несколько нежных взглядов, которыми обменивались хозяйка и Батифоль, а также заметил, что после ареста чеканщика у Аттилы появились замашки хозяина, и это показалось ему странным.
Однако парень был таким невзрачным, что вряд ли он был способен внушить какой-либо женщине чувство, хоть отдаленно похожее на любовь; ни один из тех, с кем наблюдательный рабочий поделился своими опасениями, не захотел поверить в такое чудо.
Будущее подтвердило его правоту. Спустя три месяца после смерти несчастного узника объявление о предстоящем бракосочетании вдовы и Батифоля было вывешено в мэрии девятого округа.
Это событие вызвало множество сплетней; кое-кто винил в случившемся гнусного Батифоля, погубившего своего хозяина с помощью хитроумных и коварных козней, – таким образом любовник жены отделался от мужа. Однако Батифоль не обращал внимания на людские толки. Не потратив ни гроша, он стал владельцем большого предприятия, и радость от неожиданной удачи заглушила в нем все прочие чувства.
Супруги Батифоль не испытывали ничего подобного угрызениям совести – столь глубокое и благородное чувство присуще лишь возвышенным душам.
Это также свидетельствует о том, что г-жа Батифоль вполне была под стать своему новому мужу.
Достигнув цели всех своих тайных помыслов, Батифоль снял с себя маску униженного страдальческого смирения; он значительно увеличил торговый оборот и при каждом удобном случае мстил тем, кто когда-то издевался над юным учеником, мстил в лице тех, кто теперь по воле случая и нужды оказался в его власти. Мы употребили слово «нужда», ибо вскоре мастерская Батифоля прослыла настоящей каторгой – сюда нанимались лишь те, кого голод пригонял к проклятым станкам и заставлял трудиться без передышки; однако голод – это грозный помощник, и тот, кто берет его в союзники, может и должен добиться своего.
Выжимая все соки из себе подобных, Аттила Батифоль не спешил ублажать себя лично, полагая, что еще рано приступать к осуществлению второй части своей программы. Чеканщик решил подождать, прежде чем предаваться удовольствиям, о каких он мечтал в детстве, пока его положение не станет достаточно основательным и устойчивым, не зависящим от превратностей судьбы, от которых не в состоянии обезопасить себя те, что занимаются коммерцией, сколь бы осмотрительными они ни были. Скупость, давно укоренившаяся в душе Батифоля, помогала ему без труда придерживаться принятого им решения, хотя ему и приходилось подчас обуздывать свои страсти (впрочем, у Аттилы были не страсти, а мимолетные желания).
Однако домашнее общение с г-жой Батифоль по выходным дням не было для него столь уж веселым времяпровождением, и после обстоятельных раздумий он решил развлечь себя рыбной ловлей с удочкой. Это развлечение сулило ему двойную выгоду: во-первых, позволяло скрыться на несколько часов от глаз супруги и, во-вторых, обещало быть не слишком разорительным удовольствием и всегда приносить больше доходов, чем затрат.
Таким образом, желание порыбачить привело Аттилу в Ла-Варенну; здесь, насаживая наживку на крючок и вытаскивая из воды пескарей, он заметил, что население одного из самых многолюдных парижских предместий все больше устремляется в эти края.
Уже давно, в ту пору, когда двадцатый округ нынешнего Парижа еще только строился, коммерческое чутье Батифоля подсказывало ему, что когда-нибудь земля там будет приносить миллионы; на свою беду, осторожный овернец не решился приобрести собственность, которая еще не скоро должна была принести прибыль.
Однако самолюбие этого мелкого торгаша, неспособного пускаться в крупные аферы, не давало ему окончательно отказаться от своей идеи, и он принялся искать окольные пути.
Вместо того чтобы скупать землю рядом с церковью святой Магдалины и за улицами Шоссе-д'Антен, Предместья Пуассоньер и Предместья Сен-Дени, Батифоль приобрел на торгах участок размером в несколько тысяч квадратных метров в Ла-Варенне.
Конечно, эта сделка не обещала больших барышей, но зато он почти ничем не рисковал. Те, с кем Аттила поделился своим замыслом (подобно всем людям, он нуждался в одобрении), подняли его на смех; признав их правоту, г-н Батифоль простился с надеждой на малейшую прибыль и в конце концов пришел к заключению, что посчитал бы за счастье, если бы прибыли от продажи этой земли хватило бы на то, чтобы получить в собственность небольшой загородный дом.
Решив вознаградить себя за труды таким даровым приобретением, Аттила взялся за дело со своим уже известным нам упорством; в часы досуга он мелом чертил на верстаке план своего будущего жилища, и воображение рисовало ему сады, изобилующие фруктами и овощами неведомых даже у Шеве сортов; в то же самое время он продолжал неуклонно двигаться вперед, к исполнению своего желания. Батифоль стал заглядывать по вечерам в кафе и, смакуя на протяжении четырех часов заказанный им какой-нибудь один-единственный непритязательный напиток, разглагольствовал о прелестях Ла-Варенны-Сен-Мора; он считал, что отнюдь не преувеличивает, именуя это место земным раем и уверяя своих слушателей, что именно на полуострове, окруженном водами Марны, свершилось грехопадение нашей праматери.
Данный метод вместе с объявлениями в разных газетах принес Батифолю небывалый успех. Не прошло и полугода, как он избавился от участка, перспектива владения которым несколько пугала его; в итоге Аттила получил двенадцать тысяч франков чистой прибыли, и у него еще осталась прибрежная полоса величиной в несколько тысяч квадратных метров.
На следующее утро после того, как последний из договоров о продаже был подписан, чеканщик привел рабочих на место, чтобы постараться заложить фундамент своего будущего жилища. Наконец-то его планам и чертежам было суждено воплотиться в бутовом камне и кирпиче. Кроме того, у Батифоля было достаточно иных оснований для спешки.
Он видел, что приближается торжественный час, когда ему будет, в конце концов, позволено дать волю своим замыслам, и поскольку г-жа Батифоль, по мере того как ее муж входил во вкус загородной жизни, проникалась к ней все большей неприязнью, этот дом становился для своевольного чеканщика все более заманчивым.
Батифоль уже не раз видел папашу Горемыку, проплывающего по реке в лодке; он не раз обращался к старому рыбаку, но тот не давал ему возможности поддержать разговор. Молчание старика, в котором чувствовалось презрение, весьма задело Батифоля – после того как на протяжении пятнадцати лет благополучие и успех не покидали его, он, когда дело касалось его прихотей, превратился в самодура.
Когда Юберта в сопровождении старого рыбака вышла из хижины с целой охапкой сетей на голове (она поддерживала эту ношу своими белоснежными пухлыми руками), Батифоль узнал ее. Лишь в этот день, вследствие своего нового положения, он впервые изволил заметить, что она красива. Аттила до крови укусил губу, и его живой глаз усиленно заморгал, а в неподвижном глазу промелькнула искра жизни; концом складного метра, который чеканщик держал в руке, он слегка коснулся затылка девушки.
Юберта обернулась, и при виде этой странной физиономии с часто мигающим веком и глазом, вращающимся вокруг своей оси, подобно жестяным вентиляторам, которые ставят на полу в кабачках, она сказала что-то насмешливое и весело рассмеялась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.