Электронная библиотека » Александр Эртель » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Липяги"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:09


Автор книги: Александр Эртель


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Приказчик, – кратко объявил мне Марк Николаевич.

Приказчик удовлетворил некоторым расспросам барина; сказал, что и овес и пшеницу необходимо следует полоть, но что девок тоже необходимо «пригнать» для этого с Битюка, потому что «здешние» избаловались… При этом физиономия его выразила что-то вроде того оскорбленного достоинства, которое утром так поразило меня в благородном лице Карамышева. Потом объявил он нам, что в усадьбу сейчас проехал шумиловский барчук.

– Федя?.. – радостно встрепенулся Марк Николаевич и затем, объяснив мне, что это сын старой его знакомой и даже приятельницы, мелкой помещицы Татьяны Глебовны Лебедкиной, быстро направил лошадь к усадьбе.

– Хороший, хороший малый… – отрывочно сообщал он мне дорогой, доктор будет… а?.. на втором курсе теперь… на втором, на втором… Я рад, тово… рад… а?.. Я очень рад!

О хозяйстве Обозинский и сам не говорил, да и мне совестно было заводить речь. Притом же и ехали мы шибко и усадьба была недалеко. Проезжая мимо церкви, Марк Николаевич приостановил лошадь, обнажил свою маленькую и круглую, как репа, голову, всю покрытую жесткой седой щетиной, и широким, размашистым крестом перекрестился. Я вспомнил упреки, когда-то обращенные к нему Инной Юрьевной…

Все общество мы застали на балконе. Инна Юрьевна небрежно полулежала в своей любимой позе и несколько кисловато улыбалась. Люба сидела, как-то глубоко потопая в большом кресле, и без слов сияла, полураскрыв губы и не сводя радостных глаз с Лебедкина… А Лебедкин, как будто и сконфуженный, как будто и смущенный чем-то, расположился, однако же, в непринужденной позе и то хмурил сердито брови свои и складывал губы в презрительную улыбку, то весь расплывался в каком-то блаженном состоянии и невольно усмехался счастливым смехом.

Настроение вообще было несколько натянуто, и появление наше состоялось как нельзя более кстати. Инна Юрьевна оживилась и тотчас же изменила кисловатую свою улыбку на обычную благосклонную; Лебедкин тоже оправился и, перестав уже смеяться беспричинно, а также и складывать чересчур уж презрительно губы, весь ушел в какую-то сухую, явно неприязненную сдержанность. Впрочем, ни Марк Николаевич, весь расцветший и с особенной настойчивостью расточавший свои ни к чему не идущие «а?..» «вот…» и «тово», ни Инна Юрьевна, с любезной снисходительностью старавшаяся «обласкать» молодого человека, – не замечали в нем этой неприязненной сдержанности. Только Люба, к которой Лебедкин относился почему-то особенно вежливо и непременно с присовокуплением ядовитого «слово-ерса», кажется, поняла это. По крайней мере после одного из таких вежливых обращений она вся вспыхнула, на сиявших глазах ее вдруг задрожали слезы и счастливое выражение лица заменилось грустным… А взгляд Лебедкина, скользнувший по ней в это время, изъявил какую-то мстительную радость. Впрочем, с этих пор он стал к ней заметно мягче и даже «слово-ерс» почти отбросил, с особенной настойчивостью употребляя его только в разговоре с Инной Юрьевной.

На вопросы, к нему обращенные, Лебедкин изъяснил, что заехал он в Липяги на перепутье и то только потому, что ужасно захотелось ему повидать Марка Николаевича. (Старик весь озарился широкой улыбкой, а Люба еще больше затуманилась; Инна же Юрьевна, с пренебрежением – впрочем, едва заметным, выставив нижнюю губку, произнесла: «Ах, с вашей стороны это очень мило…») Затем Лебедкин добавил, что ему «ужасно» необходимо поспешить «к своей милой, бедной, хорошей маме, – к той женщине, которая одна, только одна во всем свете его любит…» Тут голос его задрожал отчего-то, и он, вероятно разобиженный этим обстоятельством, пребольно укусил себе губы… Потом он объявил, что экзамены у них ныне кончились рано, и что он весь май пробыл на практике у знакомого доктора в селе Медведице, и что знает теперь, каковы «все эти господа аристократы…» Здесь Лебедкин с ненавистью сверкнул глазами и даже зубами скрипнул.

– При чем же тут аристократы?.. – обиженно и недоумевая спросила Инна Юрьевна.

Объяснилось, что Медведица принадлежала графу Л* и по его милости так была обделена наделом, что бедствовала страшно и невообразимо.

– Тут аристократия при том-с, – задыхаясь от негодования, восклицал Лебедкин, внезапно покинувший всю свою сдержанность, – что у нее связи-с… что она пронюхала чутьем своим подлым, в чем дело, и играла наверняка-с… Еще манифест не вышел, а этот паршивец крестьян на волю отпустил и в знак благорасположения своего буераки им пожертвовал… О, благодетели… – И он не находил слов, чтоб заклеймить эту ненавистную ему аристократию. Весь охваченный чувством какой-то мстительной ярости, он то приводил нам корреспонденцию и судебные процессы, то раскапывал устные предания и материалы «Русского архива»{26}26
  «Русский архив» – ежемесячный исторический журнал (1863–1917). Основателем и редактором-издателем его (до конца 1912 года) был либеральный историк П. И. Бартенев. В журнале публиковались исторические источники – преимущественно XVIII–XIX веков.


[Закрыть]
, то перетрясал историю и мемуары, и отовсюду с величайшим злорадством восстановлял возмутительнейшие факты. Он представлял аристократию везде, где бы ни вздумалось ей проявить себя: в политике, в семье, в религии, в науке, и каждое такое проявление клеймил грузом проклятий и ядовитейшими уподоблениями. В политике – по его мнению – она была всегда двоедушна и жадна, глупа и безжалостна, и потому только нигде не имела очень-то прочного и очень-то сильного влияния, что при страшном аппетите отличалась самой жалкой трусостью и подлостью без всяких границ. Тут он мастерски выхватил два крупных факта из русской истории – замыслы верховников при Анне Ивановне{27}27
  «…замыслы верховников при Анне Ивановне…» – Анна Иоанновна, русская императрица (1730–1740), была приглашена на русский престол Верховным тайным советом, который поставил ей ряд условий – «кондиций», смысл которых заключался в ограничении самодержавия в пользу феодальной знати, олигархической верхушки, так называемых «верховников».


[Закрыть]
и происки крепостников во время освобождения крестьян – и, подкрепив их добрым десятком фактов маленьких, великолепно обобщил все это… Картина вышла мрачная до трагизма.

И затем перешел к семье. Здесь он, снедаемый каким-то злобным восторгом и особенно ядовитый, особенно иронизирующий, так и напустился, как ястреб, и на Вронского из «Анны Карениной», и на самого Каренина, и на Ирину в «Дыме» (особенно на Ирину…), и на Элен из «Войны и мира»… Беспощадно разоблачал он «всю эту показную мораль, всю эту яркую шумиху многозначительных фраз и дел красивых, всю эту мишуру импонирующей обстановки и титулов, звонких до наивности; золотом расшитых мундиров и костюмов, цена которым голод и нищета целых губерний…» Под всем этим блеском, под всем этим «одуряющим» престижем, он, как бы торжествуя, как бы захлебываясь от наслаждения, указал нам язвы и раны, гной и рубища. И он не удовольствовался Россией и современным состоянием общества. Для его ума, явно раздраженного, и для его явно же озлобленного сердца это было мало. Он бросился к Риму времен упадка, он коснулся Италии эпохи Борджиа{28}28
  Борджиа – испанский дворянский род, который в XV веке переселился в Италию. Родриго Борджа, ставший папой под именем Александра VI, «прославился» главным образом своим чудовищным развратом. Борджа для достижения своих целей использовали в борьбе все средства, вплоть до предательств, убийств.


[Закрыть]
и Медичисов, он перебрал вельможество Англии в пору войн Алой и Белой Розы{29}29
  Война Алой и Белой Розы (1455–1485) – кровавая феодальная борьба за английский престол между двумя линиями королевской династии Плантагенетов – Ланкастерской (в гербе – алая роза) и Йоркской (в гербе – белая роза).


[Закрыть]
, он не забыл «гнусный» двор Людовика XIV{30}30
  Людовик XIV – французский король (1643–1715), который своей политикой и немыслимым расточительством довел Францию до глубокого экономического упадка.


[Закрыть]
и кавалеров времен революции, топтавших трехцветную кокарду – и отовсюду темною тучей нависали над нами пороки и преступления несчастной аристократии, ее неумелость, ее двуличие, ее безверие наряду с ханжеством, и затем, как угрожающий призрак, воздвиглись трагические перспективы: «Общая деморализация и общая гибель роковой исход всяких аристократических влияний».

– Но уроки… – слабо вставляла Инна Юрьевна, очевидно возмущенная до глубины души пламенными нападками Лебедкина на аристократию.

– Для нее не существует уроков! – кричал Лебедкин. – Никогда и ничего не выносила она из них-с!.. Это будьте покойны, сударыня. (Да, он сказал «сударыня»…) При Карле Десятом{31}31
  Карл Десятый – французский король (1824–1830). В эпоху французской революции 1789–1793 годов возглавлял эмиграцию в ее борьбе с революцией. Вступив на престол в 1824 году, был под влиянием духовенства и реакционных элементов дворянства. Его ордонансы, отменившие избирательный закон и уничтожившие свободу печати, явились ближайшим поводом к революции 1830 года.


[Закрыть]
она устроила «белый» террор… При Карле Втором{32}32
  Карл Второй – английский король (1660–1685), сын Карла I. С воцарением в 1660 году на английском престоле Карла II в Англии была восстановлена королевская династия Стюартов. Карл II проводил политику феодальной реакции.


[Закрыть]
английском и дураке Якове{33}33
  «…и дураке Якове…» – Яков II, английский король (1685–1688), преемник Карла II.


[Закрыть]
натворила мучеников… В Италии ограбила народ и продала его… В Польше погубила свободу… У нас, с каждым новым бунтом голытьбы, распространяла крепостное право… – тут он перешел преимущественно к аристократии русской. – А теперь о чем все они мечтают! воскликнул он, задорно надвигаясь на Инну Юрьевну, – да об «сословии» мечтают-с… О старинном режиме думают… Да режим-то этот чают с вариациями-с!.. Ведь у них цел ультиматум-то тысяча семьсот тридцатого года…{34}34
  «…ультиматум-то тысяча семьсот тридцатого года…» – Имеются в виду «кондиции» «верховников» царице Анне Иоанновне.


[Закрыть]
Ведь если республиканцы французские к принципам восемьдесят девятого года вожделеют, так наши-то князья да графы год семьсот тридцатый лелеют в сердцах своих, и даже который из них азбуке плохо научен, и тот смакует «совет верховный»… Знаем мы их достаточно-с!.. Все эти господа очень даже понятны нам-с… Идеальчики-то их известны до подлинности: похерить интеллигенцию да закрепостить ее латинянам, водворить благонравие да наводнить государство назидательными книжками «О добром помещике и признательных мужичках»… Смекаем-с, сударыня!.. (Инну Юрьевну коробило). Им ведь так бы хотелось: одна сторона – нехай, дескать, лапоть первобытный, а другая – карета с гербом на дверцах, – низ и вершина, значит единение и совокупление, а все, что в середке-то, – пусть к черту на кулички отправляется… Вот то-то заблагоденствовали бы… То-то праздник бы велий восчувствовали в сердцах своих… О, благодетели… – И опять распространился в проклятиях.

Лебедкин был привлекателен. Коренастый и смелый, с смуглым выразительным лицом и с мрачным огнем в глазах – он напоминал одну из тех восторженных фигур, которыми переполнена известная картина Густава Дорэ «La Marseillaise»[5]5
  «Марсельеза» (франц.).


[Закрыть]
. Говорил он хорошо, хотя, может быть, и чересчур страстно, и во всяком случае совершенно не в том роде, в котором отличался Карамышев. Очевидно, когда говорил – Лебедкин не думал о форме речи, она выливалась у него бурной и отчасти беспорядочной импровизацией. Инне Юрьевне ни страстность эта, ни это несколько вульгарное красноречие явно не нравились. Несмотря на бездну такта, имевшегося в ее распоряжении, она частенько-таки морщилась и с плохо скрываемою досадою от времени до времени перебивала Лебедкина и даже иногда пожимала плечами.

Зато Марк Николаевич был в полном восхищении… С каким-то судорожным наслаждением сосал он сигару свою и все смотрел в глаза Лебедкину, все поддакивал ему, очевидно ровно ничего не понимая из его речей. Люба же Люба была вся внимание. То грустное выражение, которое так еще недавно я заметил на ее лице, теперь уступило место иному, если и не счастливому, то во всяком случае радостному. Казалось, то, что проповедовал Лебедкин, как нельзя более совпадало с собственными ее думами, и теперь она радуется, слушая, как думы эти – смутные и почти инстинктивные, – так хорошо, так неотразимо убедительно формулируются. Она не говорила ничего; она сидела молча, но все существо ее, как бы до последнего нерва, было проникнуто и сочувствием и уважением к Лебедкину… А он… О, он по-прежнему был сдержан с ней и вежлив, и даже почти игнорировал ее, – хотя все, что говорил с таким жаром, говорил несомненно только для нее… Это прорывалось наружу до наивности ясно. И особенно желчные нападки на Ирину (в «Дыме») и струнка личного раздражения, заметно звучавшая в его страстных филиппиках{35}35
  Филиппики – в переносном значении гневная обличительная речь; название политических речей древнегреческого оратора Демосфена, направленных против Филиппа II Македонского.


[Закрыть]
против «аристократии», и какая-то странная мятежность духа при взгляде на Любу, – все изобличало Лебедкина. А Люба ничего не замечала. Все уколы и уязвления Лебедкина не касались ее. С какою-то веселой сосредоточенностью она за одним следила – за развитием лебедкинской мысли; одному жадно внимала – тем фактам, которые Лебедкин так искусно, так выразительно группировал; одним упивалась – теми выводами, которые вытекали из этих фактов… И вся озаренная какой-то детской улыбкою удовольствия, кивала своей грациозной головкой, когда эти выводы казались ей особенно удачными, особенно неотразимыми.

Но вскоре вмешалась в разговор и она…

Дело в том, что Инна Юрьевна, тщетно перебирая аргументы против Лебедкина, – аргументы и потому еще не имевшие успеха, что Лебедкин не слыхал их, невежливо заглушая нежный голосок Инны Юрьевны своим громогласием, – выбрала, наконец, удачный момент и воскликнула:

– Вот вам аристократ: Сергий Львович Карамышев!.. Богач, камер-юнкер, дядя министр, а посмотрите на него: живет в деревне, строит больницы, основывает приюты, заводит школы!.. Ну-ка, укажите мне на ваших демократов… Что они выстроили? Что они основали? Где воздвигли школы и приюты?.. Отвечайте мне, молодой человек.

При упоминовении Сергия Львовича с Лебедкиным сотворилось нечто странное. Злобно сощурив глаза и язвительно искривив губы свои, он, позабыв всякие приличия, вскочил со стула и комически расшаркался перед Инной Юрьевной.

– О, что касается господина Карамышева, я умолкаю, сударыня! иронически воскликнул он. – Я благоговею перед сим воплощением всяческих приличий… Я умолкаю… Я тем более умолкаю, что чувствую, чем движетесь вы, восхваляя господина Карамышева… Я уважаю родственные чувства, Инна Юрьевна!

И сел, тяжело переводя дыхание.

Но Инна Юрьевна на этот раз не осталась в долгу.

– Да? – протянула она, с пренебрежением окидывая взглядом Лебедкина, начиная с косматой головы его и кончая ногами в высоких сапогах. – Вы слышали, конечно… Я очень счастлива, но не потому «восхваляю» Сергия Львовича… А вы правы: он очень приличен, и несомненно принадлежит к порядочному обществу… Но что делать! ему дали воспитание…. – И она вздохнула сострадательно.

Лебедкин как нельзя более почувствовал жало… Весь бледный и с хрипотой в голосе, он уже было начал: «Конечно, я не имею чести принадлежать к приличным людям»… И творец знает, чем бы все это кончилось, как вдруг, к общему удивлению, пылко и горячо заступилась за него Люба.

– Ах, maman, не говори о Карамышеве! – начала она, нервно хмуря свои тонкие брови и выпрямляясь в своем кресле. – Он очень образованный, очень богатый и даже, может быть, очень хороший человек, но уж совсем, совсем не общественный человек!.. Милая мама, – он ведь страшный эгоист… Разве он что-нибудь ставит выше своего-то спокойствия? Ах, не умею я тебе это объяснить, но он большой, о, большой эгоист!.. И все они такие… И ты не сердись, мама… Федя действительно очень кричит, но ты прости ему – он прав… Он ужасно, ужасно прав, мама… И знаешь, я сама всегда так думала… Ты сердишься?… Милая, милая мама, как мне жаль тебя!.. Но он прав, он прав….

И она в волнении подошла к матери и крепко, так крепко, что та вскрикнула, обняла ее. А с лицом Лебедкина состоялось преображение. С первых слов Любы он выразил недоумение, потом улыбнулся широкой, радостной улыбкой и затем как-то внезапно утих и просветлел. Он даже подошел к Инне Юрьевне и с каким-то искреннейшим порывом попросил простить ему, «бесшабашному студенту», его «неприличное поведение». Инна Юрьевна с некоторой сухостью, но все-таки простила.

Кстати подоспел и обед. Надо отдать справедливость Лебедкину, аппетитом он обладал хорошим. И винегрету из дичи, и супу a la reine[6]6
  По-королевски (франц.).


[Закрыть]
, и шпинату с яйцами, и цыплятам a la tartare[7]7
  По-татарски (франц.).


[Закрыть]
– всему сделал он подобающую честь. А уписывая все это, рассказал о том, чем кормят «их братию» в греческих кухмистерских да на чухонских хлебах в Петербурге… Люба почти не ела и либо с жалостью смотрела на Лебедкина, либо пододвигала ему вино, или салат, или иную принадлежность еды… По всей вероятности, ей представлялось, что он ужасно голоден. Лебедкин чувствовал это и был признателен. Относился он теперь к Любе если не с грустью некоторой, то все-таки просто и мягко. Да и вообще отбросил всякую язвительность. Теперь в нем и узнать было нельзя того растрепанного оратора, который так еще недавно и с таким яростным пафосом громил аристократию и даже чуть было не поругался с хозяйкой дома… Лев спрятал свои когти и смиренно надел намордник.

Когда подали десерт, разговор уже принял совершенно спокойный характер и был именно таков, каким ему и следовало быть с самого приезда Лебедкина. Мы спрашивали, а Лебедкин рассказывал. Он рассказал нам про свои занятия, про своих профессоров, из которых одного молодого терапевта боготворил, припомнил два-три анекдота тоже про одного профессора, сурового анатома, посвятил нас в таинства студенческих отношений к обществу и к инспекции, затем рассказал, как в прошлом году провел он вакации в Симбирске в одном «аристократическом» семействе (упомянул это уже без всякой злобы…) и почему не мог писать оттуда (это на вопрос Любы). На вопрос же Марка Николаевича, куда думает выйти доктором – в полк ли или в земство, ответил с маленьким вздохом, что и сам еще не знает, да и вообще иногда думает бросить академию и перейти в университет на юридический… Там привлекает его политическая экономия, философия права и особенно изучение бытовых форм, влиявших на это право… Теперь же все это приходится хватать урывками и часто без достаточной солидности. Затем добавил, что и эти знания, разумеется, нужны ему не сами по себе, а как средство, как возможность проникнуть в суть социальных отношений и угадать, наконец, где истинный путь к спасению народа… Люба при этом долго и внимательно посмотрела на него, но сказать ничего не сказала. Марк же Николаевич глубокомысленно произнес: «А-а?..» и важно нахмурил брови.

После десерта Лебедкин и Марк Николаевич с Любой ушли в сад, мы же с Инной Юрьевной остались на балконе.

– Ах, как меня фрапирует всегда этот… господин студент, – произнесла она, кокетливо указывая мне место около своего патe, – вы знаете, я большая либералка, – но бог мой, – ведь это же ужасно!.. Все должно иметь границы, не правда ли?.. Но здесь нет их… И представьте себе контраст: Сергий Львович и… господин Лебедкин… Один – приличный, изящный, благовоспитанный, и этот… miserable!.. 3 О, порода, милый Николай Васильевич, очень, очень значит! – и, вероятно вспомнив, что и я не блистаю породой, быстро подхватила: – конечно, развитие, воспитание, – это много… Но согласитесь, не все же так счастливы… (Она улыбнулась очаровательно.) И в общем я права… Вы знаете… мать его поповна и вышла за подьячего какого-то… Впрочем, сами вообразите – какой-то Лебедкин!.. Ах, я, конечно, не допустила бы в свой дом этого оригинального молодого человека, но видите, тут особые обстоятельства… – и наклонившись ко мне, лукаво прошептала: мамаша – старая пассия Марка Николаевича… Ну, и вы понимаете – я не могла… Тем более с Любой он вместе учился, вместе брали уроки… Все на наш счет, разумеется… Но надо отдать справедливость, он очень помогал ей… Знаете, принцип этот педагогический – со-рев-нование – так, кажется?.. Но он очень, очень меня фрапирует!

Вечером, когда зажгли огни, все мы собрались в зале около рояля. Люба не была музыкантшей, но играла очень мило и с душою. Инна Юрьевна пробыла недолго в нашем обществе. Прослушав в мечтательной позе вальс из «Фауста» да полонез Шопена, она глубоко-глубоко вздохнула и удалилась. По ее словам, она и устала ужасно, и хотелось ей на сон грядущий прочитать «прелюбопытную статью» в английском «Атенее»{36}36
  «Атеней» – английский журнал литературы и критики, основанный Бэкингемом и издававшийся в Лондоне с 1828 года. В журнале оценивались сочинения по литературе, философии, богословию и искусству. Помещались и статьи о России.


[Закрыть]
… А музыкальный вечер продолжался и после нее. У Лебедкина оказался недурной баритон. Сначала пропел он под аккомпанемент Любы «О поле, поле», а потом, сев на ее место и довольно неуклюже обращаясь с клавиатурой, скорее проговорил каким-то трагическим речитативом, нежели пропел: «Есть на Волге утес»… Для Любы пьеса эта была новостью, и прослушала она ее с глубоким вниманием, а прослушав, только и сказала, что она помнит ее, что это было в журнале, но что она не подозревала за ней такой трагической силы… В ответ на это Лебедкин объявил, что есть пьесы, обладающие и еще большим трагизмом, и тут же пропел некоторые из этих пьес. Люба, выслушав пение, печально поникла головкой и как бы застыла в грустном раздумье, но затем, гордо выпрямивши тонкий и гибкий стан свой, подошла к роялю и смело и быстро взяла торжественный аккорд.

 
Вперед, без страха и сомненья!..
 

произнесла она своим нервным и странно звенящим при напряжении голоском и, ласково оборачиваясь к Лебедкину, сказала: «Не правда ли?» Лебедкин ответил ей светлой улыбкой и даже с пафосом воскликнул:

 
Смелей! Дадим друг другу руки…{37}37
  «Вперед, без страха и сомненья!.. Смелей! Дадим друг другу руки.» – строки из стихотворения поэта А. Н. Плещеева (1825–1893). Плещеев, в молодости арестованный и сосланный по делу петрашевцев, в большинстве своих стихотворений, особенно раннего периода, проявил себя как выразитель стремлений прогрессивно настроенных демократических кругов. Плещеев, очень любивший молодежь, пользовался взаимной любовью передового студенчества. Его стихи, проникнутые гуманизмом, верой в светлое будущее, стихи, в которых звучали мотивы глубокого сочувствия угнетенным массам, ненависти к крепостничеству, были широко известны в среде демократической молодежи. Особенной популярностью пользовалось его стихотворение «Вперед, без страха и сомненья!» (1846), которое стало любимой революционной песней и последующих поколений.


[Закрыть]

 

но как будто вспомнив что-то, внезапно сделался мрачен и замолк.

Марк Николаевич преспокойно спал в своем кресле, сладко посвистывая и похрапывая. Около полуночи ушел и я в свою комнату. А молодые люди, оставив в зале спящего Марка Николаевича и горящие свечи на рояле, ушли в сад, над которым висела белая теплая ночь.

Эта ночь не походила на вчерашнюю, но она была хороша… Небо теперь не было ясно, и деревья не давали резкой тени. Свет луны, проникая сквозь тонкие белые облака, ровным пологом покрывавшие небосклон, озарял землю не фосфорическим голубым блеском, а мягким молочным сиянием. Какое-то нежное и едва уловимое трепетание теней в саду, какие-то смутные переливы света и слабое мерцание лоснящихся листьев на деревьях придавали всей окрестности вид тихий и мечтательный. Но в этой тишине и в этой мечтательности было что-то раздражающее… Веяние какой-то тоскливой и душной страстности, казалось, тонкой, неуловимой отравой носилось в теплом, резко благоухающем воздухе…

И соловей был уже не один сегодня. Из куста сирени под моими окнами, из аллей акаций, из далекой купы берез, из леса за домом – отовсюду неслась соловьиная песня. Ночь была настоящая «соловьиная» ночь. Я слушал, обвеянный чарами этой ночи… Чуткий воздух переполнялся звуками, робкими и нежными, как будто замирающими в какой-то тоскливой истоме, как будто изнывающими от мольбы и страсти… А когда эти печальные звуки таяли и задумчиво угасали в кратких и однообразных фиоритурах, смело раздавался мелодический посвист, и трель, звонкая как серебро, ясная и чистая, точно хрусталь, далеко разбегалась над окрестностью. Я слушал, и тихая грусть обнимала мое сердце…

…Послышался разговор. Я взглянул в окно: Люба выходила из глубины сада рука об руку с Лебедкиным.

– Милый ты мой, – в каком-то умилении говорила она, – так оттого-то ты хмурил свои страшные брови и бранился с maman… О, как я рада!.. Значит, ты любишь меня, значит, ты не считаешь меня барышней и пустой, пустой девчонкой?.. О мой дорогой, как я тебе благодарна… И ты только поэтому не говорил мне «ты», да?.. Скажи, скажи, мой хороший… Но ты теперь будешь со мной по-прежнему?.. Но ты ведь любишь свою Любу… Скажи же, ученый человек, филистер, бука…

– Но как же ты так вдруг отказала этому… кабальеро?.. Сумасбродная ты головка, с чего же у вас разлад-то пошел? – с радостным трепетом в голосе спрашивал Лебедкин.

– О, пошел у нас разлад давно еще, дорогой мой – месяц, два, но я все молчала, все я сомневалась, милый, все я думала, что я глупая-глупая девчонка, а он – папа непогрешимый… Ты знаешь, я ему очень, очень верила…

Лебедкин нетерпеливо пожал плечами.

– Бедный ты мой, ты сердишься… Да, я очень верила ему… Ты его не знаешь? О, он может нравиться! Ах, не хмурься, пожалуйста… Он красив, он гораздо красивей тебя, и он очень образованный!.. Повтори, повтори, что ты сказал? «Где вам, дуракам, чай пить»… Ах ты, бука, бука! Но тут вот этот Сахалин, вот эти нигилисты, и я все, все поняла… Ты знаешь, иногда темно-темно… и вдруг зарница осветит, и вдруг все до последней былиночки станет ясно… Так вот и со мной такое приключилось… Ах, милый Федя, мне, право, нравились его идеалы… И главное, представь себе, Колупаевы исчезнут!.. Ты говоришь: «Откуда он Колупаева вытянул?» О, он любит Щедрина… Он говорит, что Щедрин великолепен… но мне, представь, мне положительно не советует читать… «Он неприличен», говорит… Но я ушла в сторону… Итак, Колупаевы исчезнут….

И они скрылись за поворотом аллеи. А когда, спустя четверть часа, снова показались под моими окнами, говорил уже Лебедкин.

– …«Пока солнце взойдет – роса глаза выест», – ты бы ему так и ответила, паршивцу… Вон в Медведице две трети в безнадежных болезнях обретаются да девять десятых с сумой странствуют… А ребятишки в дифтерите да во всяческом гное дохнут… И это еще не беда, а то беда, – тупеют все, руки опускают, в кретинов превращаются… То беда, что население вырождается быстро и неотразимо… Ну-ка, принцип постепенности приложи-ка тут… Через десять лет и встретишь «поле, усеянное костями» да чертополох. А ведь Медведица не одна, у нас целые области подобны Медведице. Вот оно что. Это я об одной стороне их идеальчиков толкую, а другая-то и речей не стоит… О, благодетели, – «в народ» пустились!.. О, волки в овечьей шкуре!.. О, фарисеи!.. Нет, Люба, этим лендлордикам нашим мало одного презрения – для них нужна и ненависть… Ах вы, культурные люди!.. Ах вы носители цивилизации!..

– Но, милый мой, что же делать, что же делать?!..

Я не разобрал ответа Лебедкина, ибо они опять скрылись в глубине сада и уж долго спустя появились у меня под окнами.

– …Ты не знаешь, как тяжело мне иногда, как больно… – с тоскою говорила Люба. – Я всегда одна, всегда… Иногда дум так много, и так заноет сердце, и так мучительно хочется плакать, а пойти не к кому, сказать некому… Maman, она – милая, но она – ты знаешь – отсталая она… Papa… О, дорогой мой, я иногда очень, очень плачу… Я читаю урывками… Читаю газеты… я «Miserables» читала и, знаешь, проболела даже… О, как горько и как хорошо!.. Но помнишь, с тобой мы читали, помнишь «Мещанское счастье», «Трудное время» и еще, еще? О, я все помню… Теперь уже нет у меня таких книг… Ах, хорошее было время!.. Знаешь, милый, отчего бы вечно, вечно не в детстве?.. Помнишь, этот чудак monsieur Raoul… Как он мучил нас своими противными глаголами и как смешил своим русским языком… О, как смешил!.. А этот математик Чупков, длинный как шест и сухой, сухой… Скажи, ты не забыл извлечения кубических корней?.. – и грустно прибавила: – Я все забыла, все…

Голосок ее замер за деревьями. А когда снова достиг он до моего слуха, она спрашивала Лебедкина: все ли по-прежнему отрицает он Шекспира?

– Не Шекспиру черед теперь, – уклончиво отвечал Лебедкин, – другие задачи наши, Люба, другие надежды и стремления…

И он горячо стал развивать перед ней эти задачи, эти надежды и стремления свои… Они опустились на ту скамью, на которой вчера еще сидел с Любой Карамышев. Теперь Люба доверчиво припала к плечу Лебедкина и слушала, – слушала неотступно… А он в резких и сильных чертах обрисовал ей положение народа… Его малоземелье, его болезни, его голод и нищету, его экономическое рабство, которое наименовал более тяжким, нежели рабство крепостное, – все это вставало перед девушкой наподобие исполинских духов тьмы, безнаказанно терзающих светлый гений народный. Гений же этот, по словам Лебедкина, был велик… «Богатую» народную поэзию – песни, былины, сказки; «великолепные» бытовые формы – общину, артель, «выть» («выть» – это грандиознейший задаток социалистического строя! – воскликнул он); «широкие» понятия о собственности и «здравые» аграрные идеалы («которые и не снились буржуазным экономистам»); «трезвое» миросозерцание и образный язык, меткие пословицы и «мудрое» обычное право, – ничего не забыл Лебедкин, определяя величие этого гения. И, по его словам, достаточно было снять с него оковы, как он воспрянул бы и посрамил мир… И когда Люба наивно заметила, отчего же не снять эти оковы, отчего не освободить этого несчастного великана с такими «грандиозными» задатками, – он вскочил с скамьи и, восторженно поднимая руку, произнес, что пришла, наконец, пора этого освобождения, пришло время великому народу стряхнуть с себя путы, и что на них, на интеллигенции, лежит святая задача помочь этому…

– Народ давно ждет нас, – патетически восклицал он, – он истомился… Его зов уже начинает замирать от напрасных ожиданий… И не нам медлить… Мы бросим наши семьи, наших отцов и матерей и пойдем к нему, к великому страдальцу, в его ранах забыть свои раны, в его несчастиях схоронить свои…

Тогда Люба бросилась к Лебедкину и крепко, со слезами на глазах, обняла его. Он опустился в изнеможении… А она, вся трепещущая, вся дрожащая от неизъяснимого волнения, как будто колючим ознобом обнимавшего все ее молодое, гибкое тело, порывисто восклицала:

– Я пойду с тобой… О милый, не бросай меня здесь… Я жить хочу… Я хочу идти вместе с тобою, вместе со всеми вами… Я не могу терзаться и плакать бесплодно… О мой милый, не покидай меня!..

Он ничего не ответил. Он только в каком-то трогательном умилении поднял лицо свое к небу, – и особенно выразительны были юные, но уже строгие и резкие черты этого лица, – и затем горячо и быстро поцеловал Любу.

И долго сидели они в каком-то полузабытьи: он – задумчиво и медленно целуя ее руки, она – доверчиво склонившись к нему на грудь.

А соловей звенел над ними жалобно и страстно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации