Текст книги "Визгуновская экономия"
Автор книги: Александр Эртель
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Ну, Химка, скорей… Чего там пропала! – нетерпеливо торопила она подругу, которая что-то копалась назади и все еще не поднимала носилок.
В это время к Ульяне подошел Минай.
– Что, бестии, попались! – с усмешкою произнес он.
Ульяна, не выпуская из рук носилок, громко захохотала. Зубы ее так и блеснули жемчугом… Строгие глаза совсем скрылись в тонких, лучеобразных морщинках. Все лицо внезапно осветилось какою-то плутовскою, подмывающею веселостью. Стройный стан ее заколебался под туго стянутой завеской; голова совсем закинулась назад… Минай тоже смеялся, добродушно оскаливая редкие, желтоватые зубы и самодовольно пощипывая свою сивенькую бородку. Наконец Химка управилась, и носилки поднялись. В воротах они встретились с тем парнем, который так ловко ускользнул от Пантея Антипыча. Ульяна опять раскатилась своим серебристым смехом. «Что, ай испужался?» – насмешливо крикнула она.
– Молчи, черт!.. Чего орешь-то… – досадливо остановил парень Ульяну, значительно мигнув бровями, и, оправивши свою растрепанную прическу, подошел ко мне. Я догадался, что это, должно быть, и есть приказчиков сын Пармен.
– Что вам будет угодно? – скорей несколько грубовато, чем почтительно спросил он у меня, тряхнув своими рыжеватыми кудрями, в которых кое-где желтелась солома.
Это был крепкий, в своем роде красивый малый. Румяный, белозубый, с жидкими рыжеватыми усиками, ярко-пунцовым ртом и наглыми серыми глазами, он мог играть роль деревенского льва.
Я спросил его, скоро ли приедет отец.
– Да надо быть завтра к вечеру. А вам для чего он требуется?
Я сказал. Пармен как-то сразу стал почтительнее; видно, и ему известно было визгуновское правило «привечать» покупателя. Он предложил мне дождаться отца. По словам его, продажные лошади в заводе были.
Подумал-подумал я, да и решился остаться. Помимо предстоявшей возможности купить лошадь, меня еще интересовали и нравы «Визгуновской экономии».
Воротилась Ульяна с Химкой. При взгляде на них Пармен слегка было усмехнулся, но тотчас же опять поспешил напустить на себя подобающую степенность, вероятно вызванную моим присутствием. Эта степенность, по-видимому, ужасно смешила девок. Они украдкою все взглядывали на Пармена и визгливо хохотали, закрываясь рукавом. И чем больше хмурился Пармен, чем строже и серьезнее поводил он глазами, тем сильней и неудержимей раздавался их хохот. Наконец он не на шутку испугался быть скомпрометированным в моем присутствии…
– Не хотите ли пройтиться? – предложил он мне.
Я, разумеется, согласился.
Мы оставили ригу и, обогнувши гумно, вышли на выгон, тянувшийся от гумна к реке. Множество маленьких, безобразно сложенных кладушек загромождали этот выгон. Пармен пояснил мне, что здесь молотится гречиха. Мерный стук цепов гулко отдавался в чутком воздухе, вперемежку с отрывочным говором и грубым шелестом черной соломы. Около каждой кладушки был ток. Гречиху молотили – как объяснил мне Пармен – семьями, и не за деньги, а за мякину и солому. Кое-где, несмотря на тишину, стоявшую в воздухе, веяли, высоко подбрасывая лопатой «невейку». Тяжелое зерно частым и дробным дождем упадало с высоты, а темная и легкая мякина тихо относилась в сторону, где ее прямо и насыпали в телеги.
У одной из таких телег, наполненных мякиною, мы заметили небольшую толпу, странно размахивавшую руками и, по-видимому, горячо о чем-то рассуждавшую. Посреди толпы неподвижно возвышалась какая-то изумительно длинная фигура, своей необычайной прямизною как бы подтверждавшая старую историю о проглоченном аршине. Кожаная жокейская фуражка вроде каски и прямоугольный нос, удивительно пространных размеров, придавали этой фигуре вид какой-то диковинной, важно нахохлившейся птицы.
– А ведь это Алкидыч бушует! – заметил Пармен, пристально всматриваясь в толпу.
– Кто это – Алкидыч? – спросил я.
– А вон длинный-то!.. Это конторщик наш.
– Что же он тут делает?
– А вот пойдемте к нему. Он тут над молотьбой надсматривает.
Мы подошли. В середине толпы, устало понурившись, стоял перед Алкидычем крошечный, приземистый мужичок, с выражением страшнейшей скуки на маленьком, худощавом лице. Он лениво, как сквозь сон, тянул одну и ту же фразу: «Как-нибудь невзначай, Алкидыч, ей-богу, невзначай…» И каждый раз Алкидыч важно и внушительно прерывал скучающего мужичка, восклицая: «Ефрем Алкидыч!», и затем внятно и с расстановкою, каким-то убийственно-деревянным тоном – тем тоном, которым так злоупотребляют провинциальные актеры в роли благородных отцов, – читал ему какую-то нотацию, с величественной строгостью размахивая правой рукой. В левой он держал табакерку и платок.
Около этих двух, по-видимому главных действующих лиц, тесно группировались второстепенности. У самых ног Алкидыча ковырял пальцем в носу пузатый мальчуган, лет девяти, с изумленно раскрытым ртом и высоко подсученными штанишками. Около мальчугана торчала чумазая девчонка с плаксивой миной на востреньком, усеянном веснушками личике и с мешковато спущенным рукавом рубашки… Из-за спины Алкидыча насмешливо выглядывал белоголовый парень с подслеповатыми, беспрестанно моргающими глазками, кривым носом и непрерывно двигающимися лопатками. Рядом с скучающим мужичком стоял старичок с пронзительным взглядом, попеременно устремляемым то на Алкидыча, то на мужичка, – с желтыми усами, засыпанными табаком, и с цепом в руках. За старичком толпились бабы с обиженными физиономиями. Все это бестолково галдело и размахивало руками, хотя и не могло заглушить дубового Алкидычева баса. «Как же, рассказывай – невзначай!» – ядовито пищал косоносый парень, очевидно с сочувствием относившийся к Алкидычу и его суровой нотации. «Стало быть, что невзначай! – озлобленно кричали бабы, – аль мы воры какие… На что она нам нужна, гречиха твоя…» – «Известно, на что она вам, гречиха-то», – с серьезнейшим тоном подтверждал старичок с пронзительным взглядом. «А на кашу, да на блины, вот на что!» – возражал косоносый парень. «Ну, уж и на блины…» – робко заступался старичок, а бабы сулили парню всевозможные пакости. Неподалеку от толпы молодой малый, почему-то напомнивший мне Ульяну, в синей китайчатой рубахе с озабоченным и недовольным видом подметал ток. В полуразрытом возе с мякиной виднелась чистая гречиха.
– В чем дело? – вмешался Пармен.
– Ей-богу, невзначай, Алкидыч! – вяло произнес мужичок, по-видимому с трудом удерживаясь от зевоты.
– Ефрем Алкидыч! – внушительно поправил конторщик.
Мужичок внезапно оживился и хлопнул руками по бедрам.
– Поди вот! Точит тебя, да и шабаш!.. – воскликнул он, обращаясь к нам.
Обернулся к нам и Алкидыч. Слегка дотронувшись до козырька своей каски, он торжественно взмахнул рукою и с медлительной важностью произнес:
– Теперь позвольте вас спросить – есть ли у этого человека совесть?
– Да ты расскажи, Алкидыч… – начал было Пармен.
– Ефрем Алкидыч! – хладнокровно поправил конторщик, открывая табакерку.
– Ты расскажи, Ефрем Алкидыч, в чем дело-то? Алкидыч медленно и с достоинством понюхал табаку.
– Есть ли у этого человека совесть? – строго повторил он, пристально устремляя в пространство неподвижный взор свой, и, немного помолчав, грустно и вдумчиво произнес: – Я так полагаю – нет у него совести…
– Заточил в отделку! – с комичным отчаянием воскликнул теперь уже окончательно развеселившийся мужичок.
– Ежели бы была у него совесть, – наставительно продолжал Алкидыч, возвышая голос и придавая ему патетическое выражение, – то ужели возмог бы он, так сказать, посягнуть на своих благодетелев?.. Ужели же…
– Да замолчи ты, ради Христа-а!.. Говорят тебе, невзначай! – умолял несчастный мужичок, которого, вместо смертельной скуки, стал теперь пронимать пот.
– Ужели же ты, – Алкидыч поднял палец к небу, – ужели ты утратил, так сказать, благодарность и возомнил поработать аггелам!.. Ужели…
– Да брось ты его, батюшка Алкидыч! – заступилась какая-то баба, горько подпиравшая ладонью щеку, как будто вот-вот собиралась заплакать.
Но тут случилось нечто совершенно неожиданное.
– Ефрем Алкидыч, каналья ты этакая! – громоносно воскликнул доселе невозмутимый резонер и, ухватив близлежавшую метлу, устремился за бабой. Эффект этой неожиданной выходки был поразительный. Весь выгон задрожал от хохота. Народ, бросивши работу, всецело занялся Алкидычем и несчастной бабой. Оглушительный гомон стоял в воздухе. «Держи, держи ее! – кричали со всех сторон. – Лупи ее по пяткам-то!.. Лупи ее, шельму… Швырком-то в нее, Алкидыч!.. Пущай в нее швырком-то!.. А-ах, братец ты мой… По пяткам-то, чудачина ты этакий, потрафляй!.. Трафь по пяткам… Го! го! го!.. вот так урезал! вот так звезданул!.. ай да Алкидыч!..» Мужики и бабы помирали со смеху. Мужичок, над которым обрушилась Алкидычева распеканция, смеялся громче всех; у него даже животик подергивало от смеха, и в глазах проступили слезы… Когда же все поуспокоилось и Алкидыч скрылся из вида, он глубоко вздохнул и, смахнувши рукавом рубахи пот с лица, воскликнул:
– Ну, братцы, умаял он меня!.. Вот так умаял…
– Да из-за чего у вас дело-то вышло? – спросил Пармен.
– Дело-то вышло у нас из-за чего? – добродушно переспросил мужичок, а вот из-за чего оно вышло, дело-то, друг ты мой милый… Вот видишь ты гречишку-то? – Он указал на гречиху, видневшуюся в возе с мякиной, видишь?.. ну вот, друг ты мой сладкий, Алкидыч, возьми эту гречишку-то самую да и найди… Нашел он ее, сладость ты моя, – мужичок легонько вздохнул, – Да и ну меня точить, и ну… Уж он точил, точил… Аж в пот ударило! – Мужичок снисходительно засмеялся и опять смахнул с лица пот.
– Да как же попало зерно-то в мякину? – удивился Пармен.
Мужичок с недоумевающим видом развел руками.
– Как попало-то оно?.. А уж этого-то я тебе, друг ты мой любезный, и не скажу-у!.. Нечего греха таить – не скажу… Признаться, грешу я, голубь ты мой, на баб… Как сыпали они, ироды, мякину, так и гречишки туда как-нибудь шибанули… Ироды бабы!.. Всякой – не дело на уме, а тут-то что, прости ты господи мое согрешение! – Мужичок отплюнулся. Тираду свою, направленную против баб, он проговорил таинственным полушепотом.
Пармен приказал высыпать из воза гречиху. На это мужичок согласился с превеликим удовольствием и, усердно выгребая гречиху, повел такие речи:
– Чтой-то, я подумаю, подумаю, друг ты мой любезный, – и на какой ляд этих баб господь произвел!.. Только с ими склыка одна… Пра – склыка!.. Где бы мужику и не согрешить, ан, глядь, тут баба-то и подгадила… Сказано – ироды!.. ишь, вот Алкидыч: ведь он беспременно теперь на меня грешит… А я, вот те Христос, Ерофеич, хоть бы сном-духом!.. Ей богу!
– Уж будет тебе, батя, Христа-то дергать, – угрюмо отозвался малый в китайчатой рубахе, – кабы ты жил по правде, небосъ бы бабы не помешали… Ишь какой спасёный выискался!
Наш мужичок опешил и как-то растерянно заморгал своими умильными глазками. Но растерянность эта продолжалась недолго: он тотчас же оправился и стремительно накинулся на малого в китайчатой рубахе.
– Сын мне ты ай нет? А?.. Говори, ирод этакий!.. Говори!.. дребезжащим голоском кричал он, подступая к нему. Тот медленно отступал пред расходившимся стариком и мрачно посматривал на него исподлобья.
– Уколочу, Михейка!.. Слышишь?.. Уколочу, собачий сын… Я не досмотрю, что ты здоров… Я те в волостной выдеру… А?.. Ты оглох, что ли… оглох?… Говори, аспид!..
– Уйди, батька! – тихо и сдержанно ответил Михей, осторожно отстраняя сердитого мужика. – Уйди от греха… Не срамись лучше!.. Ей-богу, не срамись… Все выложу!
Мы не дождались конца этой семейной сцены и отошли в другую сторону выгона. До меня уж смутно долетели слова Михея: «Отдели, коли не угоден, а покрывать я не согласен»… и злобное шипение старика: «Вот я те отделю в волостной!.. Погоди ужо, я те отделю…»
– Они вот все у него такие-то, дети-то, – пояснил мне Пармен, – у него тоже девка есть, Уляшка; так тоже с голой рукой не подступайся!..
– Да разве это отец Ульяны?! – воскликнул я.
– А вы нешто заметили ее? – усмехнулся Пармен. – Как же, как же, отец!..
Около одного тока нас остановил смуглый черноволосый мужик с бельмом на глазу и в щегольском картузе, ухарски надвинутом набекрень.
– Постой-ка, Ерофеич, – дело есть!
Мы подошли.
– Ну, припас я тебе, брат, кобеля-то!.. и-и кобель!
Он зажмурил глаза и значительно помотал головой.
– О? – обрадовался Пармен.
– Право слово!.. То есть такой, братец ты мой, пес… Такой… Кажись, весь свет произойди, такого пса не найдешь… Настоящий цетер…
– Ну?
– Ей-богу… Как он за утками, братец ты мой, хoдок!.. Уж так-то хoдок, так хoдок… А-ах ты… Просто беда – провалиться.
– Ты когда ж его приведешь-то?
– Да уж приведу, не сумлевайся… А только, брат Пармен, – уговор помни – чтоб два фунта порошку, да дроби! – фамильярно заключил он, похлопывая Пармена по плечу.
– Ну ладно, ладно… Есть из чего толковать!..
– То-то!.. Да уж и мякинки возок ублаготвори, Ерофеич… Пра!.. Я тебе не токма что кобеля… – Тут кривой мужик плюнул на руки и опять принялся молотить.
Когда мы, направляясь к усадьбе, проходили мимо гумна, над плетнем показалось некрасивое лицо Ульяниной подруги Химки.
– Придешь, что ль, на вечерушки-то, Пармен? – тихо спросила она.
Сконфуженный Пармен косо взглянул на нее и ничего не ответил.
– Что же вы не отвечаете? – спросил я и затем добавил: – А хорошо бы посмотреть, какие такие у вас вечерушки…
Он недоверчиво посмотрел мне в лицо, и, уверившись, что я не шучу, оживленно промолвил:
– Что ж, это можно… Коли вам любопытно, мы вечерком туда сходим, – и он проворно побежал к плетню, от которого Химка уже успела отойти. – Химка, Химка! – закричал он ей вслед, – скажи, что вечером приду. Слышишь?.. Приду, мол…
– Ладно, скажу! – отозвалась Химка.
Пармен сразу повеселел и сбросил значительную долю своей степенности. По-видимому, моя готовность идти на вечерушки сильно подкупила его. Он уж не относился ко мне как к какому-нибудь буке, не прикидывался солидным человеком, а говорил и действовал, что называется, начистоту – без всякой чопорности выкладывал коренные свои свойства.
Между этими свойствами нашлось одно и некрасивое: любил он прихвастнуть и похвалиться. Был, что называется у нас, парень бахвал.
– Ведь я, известно, так только спущаю, – говорил он, – а то ведь мне Пантей Антипыч да и дядя Минай – плевать!.. Да мне и черт с ними!.. Я ноне тут, а завтра, уж меня и поминай как звали!..
– Куда же вы денетесь? – полюбопытствовал я.
– Куда?.. А попрошу батеньку, он меня либо в трактир определит, – у нас ведь трактир есть в Тамлыке, – а если не в трактир, то к Анучкину барину в наездники отпустит… Меня уж туда давишь тянут, – триста целковых дают… А то Визгуновка!.. Только и свету что в Визгуновке…
Свели мы разговор на женский пол.
– Из девок у нас хорошо… Это нечего сказать – хорошо! – восхищался Пармен, – вот видели Уляшку-то?.. Хороша ведь, а? – любопытствовал он, и затем самодовольно произнес: – Полюбовница моя… Уж и стала она мне в копеечку!.. Ну, да черт с ней, зато и хороша… Хороша ведь, Николай Василич?
– Хороша, – согласился я.
Когда стемнело, мы отправились в село. С нами еще увязался молодой купеческий приказчик из города Коломны, толстый краснорожий краснобай с сладкими ужимочками и кудрявой речью. Он принимал в Визгуновской экономии пшеницу.
Мы шли по саду. Было тихо. Опавшие листья мягко шуршали под нашими ногами. Сквозь голые деревья мигающим блеском светились звезды. Пармен шел вперед. Приказчик частыми шажками семенил около него и все осведомлялся заискивающим голоском: «А что, Пармен Ерофеич, ребяты деревенские, примерно, не зададут нам взлупку?.. Ась?.. Народ ведь необразованный-с!..»
Прошли сад; прошли и выгон за гумном; показалась речка.
– Тсс… – остановил нас Пармен и прислушался. За рекой слабо дрожала песня. – Ишь, дьяволы, у Малашки собрались! – с неудовольствием воскликнул он и, после непродолжительного молчания, обращаясь ко мне, пояснил: – Тётка Уляшкина, солдатка…
Малашкина изба стояла на огородах. Со всех сторон ее окружал густой тальник, а уж за тальником с одной стороны тускло синелась река, с другой темнелись избы села.
Когда мы вошли в избу, девки – их было человек десять, – распевая какую-то бесконечную песню, чинно сидели вокруг стола. Все занимались работой: кто шил, кто вязал варежки или чулки, кто мотал пряжу… На нас они не обратили ни малейшего внимания, и только хозяйка, круглая краснощекая баба лет тридцати, с ласковой усмешкой подошла к нам и предложила место недалеко от стола. Мы уселись. Приказчик, то и дело уснащая речь витиеватыми прибаутками и как-то волнообразно изгибаясь всем корпусом (что, по мнению всех вообще купеческих приказчиков, составляет несомненную принадлежность обворожительных манер), певучим голоском завел любезные разговоры. Впрочем, опасение насчет «взлупки», могущей воспоследовать от «необразованных» деревенских парней, кажется, еще не покидало его. По крайней мере он частенько и с видимой тревогой поглядывал на дверь, а когда она, вскоре по нашем приходе, неожиданно отворилась даже побледнел и подавился каким-то уж чересчур хитрым словцом. Но вошла Химка, и он успокоился, хотя хитрого словца вспомнить уж не мог. Пармен тоже вступал в разговоры.
Не знаю, благодаря ли присутствию хозяйки или по иным причинам, но смею уверить читателя, что во всю ночь, проведенную нами на вечерушках, я не слыхал ни одного неприличного слова (хотя и были слова, неупотребляемые в печати, но это уж другое дело) и не заметил чересчур вольного движения. Чинность, правда, скоро исчезла, скоро послышались шутки, зазвенел смех, а после ужина, состоявшего из яичницы, появилось и вино. Но и вино не придало вечерушкам характер какой-нибудь беспутной оргии.
Девки пили мало и много церемонились: но зато ни Пармен, ни приторно-сладкий приказчик не унывали. Подсобляла им и Маланья. Работу мало-помалу оставляли. Ульяна первая со смехом забросила за печку свою варежку. Она была необыкновенно весела. Правда, отказалась от песен, которые одну за другой орали девки, но зато ее шутки, ее задорное заигрывание с приказчиком и ее рассказы про «дедушку Пантея» так и сверкали уморительным остроумием. Смех ни на минуту не переставал искриться в ее темных, загадочных глазах. Ей не сиделось спокойно: она то щипала сидевшую рядом с ней смиренную Химку, то бросала чем-нибудь в Пармена, с телячьим самодовольствием ловившего каждый ее взгляд, то, будто нечаянно, толкала приказчика… Но горе ему, если он эту шутку примет за серьезное!.. Раз он было попытался подумать так и соответственно с этим принял меры… Надо было видеть, каким гневным румянцем вспыхнуло лицо Ульяны и какой суровой надменностью переполнился ее взгляд, быстро и презрительно скользнувший по сконфуженной фигурке растерявшегося приказчика…
Но после этого маленького эпизода Ульяна притихла и опять принялась за какое-то вязанье. Лицо ее внезапно сделалось холодным и неподвижным. В глазах уж не сверкал насмешливый огонек. Тонкие губы строго сжались и недовольная морщинка прорезала крутой, упрямый лоб. Немного погодя она и совсем исчезла из избы. Я оглянулся: не было и Пармена.
Девки, как ни в чем не бывало, тянули песню. Одна Химка не пела. Ее некрасивое лицо, почти сплошь усеянное веснушками, было грустно. Глаза глядели с какой-то печальной задумчивостью. Сахар-приказчик все потягивал винцо. Он, видимо, пьянел. Щеки его уподобились свекле. Глазки затянуло маслянистой влагой. Он все старался подтянуть девкам, но голос его, пронзительный и тонкий, выделывал какие-то совершенно не идущие к делу рулады. Девки смеялись, и он сам хохотал до слез над своею неумелостью (но хохотал опять-таки особенным галантерейным манером), впрочем уверяя, что «ежели да ему спеть какой ни на есть романец», то он лицом в грязь не ударит. Девки заинтересовались «романцем» и упросили приказчика спеть его. Приказчик недолго ломался. Он кашлянул и, галантерейно упершись в бока, затянул… Боже, что это было за пение!.. Он пел, или, лучше сказать, визжал, истошным бабьим голосом, выделывая с нечеловеческими усилиями поразительнейшие фиоритуры… «Романец» начинался так:
Выхожу я на дорогу,
Предо мной, мы скажем, путь блестит
И пустынник славит бога,
И с звездами, скажем, говорит…{1}1
«Выхожу я на дорогу,
Предо мной, мы скажем, путь блестит…» и т. д.
– Основой этого «романца», исполняемого приказчиком, является искаженный текст стихотворения М. Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…» (1841).
[Закрыть]
Дальше уж следовала такая чушь, что даже Маланья слушала, слушала, да и плюнула: «Ведь взбредет же человеку такое на ум!» – досадливо сказала она. Над уморительным напевом девки много смеялись и тотчас же окрестили-певца «комарём», о словах же «романца» выразились так, что это де непременно что-нибудь божественное, ну и ничего бы, но скучно. Зато с единодушным хохотом и громким одобрением встречена была ими песенка, которой, неожиданно для всех, приказчик заключил свой «романец». Пропел он эту песенку бойко и очень недурно, но девичьи сердца были побеждены на этот раз не пением, а сюжетом песни…
Полюбил меня молоденький попок,
Посулил он мне курятинки кусок…
Мне курятинки-то хочется,
А попа любить не хочется…
Даже Маланья рассмеялась, а она вообще держала себя серьезно.
В избе становилось душно. Я вышел на крылечко. Ночь была темная и холодная. В высоком небе тускло мерцали звезды. В воздухе стояла мертвая тишина. Село спало. Только из Маланьиной избы вырывался шум… Вдруг послышался тихий говор. Я прислушался.
– Ничего ты от меня не дождешься!.. Ты хоть не говори, хоть не приставай ко мне… – гневным полушепотом говорила Ульяна.
– Что ж ты меня водишь-то?.. За что ж ты меня тиранишь-то… Аль я тебе на смех дался! – укоризненно и горячо возражал Пармен.
– Кто над тобой смеется! – произнесла Ульяна уже более мягким тоном, никто над тобой не смеется… Ты сам тянешь… Я чем причиной! Говорю сватайся… Коли любишь, чего ж ты!..
– Кабы не любил, так мне наплевать бы, – угрюмо вымолвил Пармен.
– А я тебе сказала: не пойду опричь тебя ни за кого… Чего ж тебе еще!..
– Что ж мне теперь делать! – сокрушительно вздохнул Пармен.
– Что? – опять переходя в гневный тон, воскликнула Ульяна. – Ты вот славы-то небось сумел добиться!.. На эти дела-то тебя хватило!.. По всему селу уж ославили… На улицу стало выйти нельзя… Нет – чтобы язык-то попридержать!..
– Я, ей-богу… – смущенно залепетал Пармен.
– Не говори! – горячо и требовательно перебила его Ульяна. – Уж лучше не говори ты мне… Уж не бреши… не вводи во грех!
– Вот отсохни у меня язык… – попытался было оправдаться Пармен, но она опять не дала ему продолжать:
– Не божись!.. Кто Макарычу мельнику нахвалился?.. Не ты?.. Не ты, бесстыжие твои глаза?.. А тетушке Арине?.. У, так бы я тебя и разорвала, постылого!.. Когда-й-то я тебе полюбовницей-то приходилась, а?.. Аль забыл, сокол?..
– Лопни у меня глаза!.. – почти плакал Пармен, – чего ж мне пустое говорить… Что я, аль балухманный какой!.. С какой мне стати напраслину-то взводить… – и потом, видя, что Ульяна успокоилась, заискивающим тоном продолжал: – точно, говорил я тетке Арине…
– Ну, ну?.. – стремительно перебила его Ульяна.
– Ну, говорил я ей, что, – тетка Арина, говорю: я на Ковалевой девке жениться хочу… а она – на Уляшке? говорит, – ну, я и сказал, что на Уляшке, мол… Только всей моей и вины…
Наступило молчание.
– Ты что ж, отцу-то не гутарил еще? – мягко спросила Ульяна.
– Нет еще… Вот погоди – покров придет, скажу… – затем послышался шепот, но я уж не мог его разобрать. Слышал я только звук легкого поцелуя, тяжелый вздох, видимо принадлежащий Пармену, и торопливое восклицание Ульяны: «желанный мой!.. и не говори, и не думай», – после чего ее стройная фигура быстро проскользнула мимо меня в избу. Пармен еще раз вздохнул, взошел на крыльцо, долго и пристально чесал в затылке и, наконец, сердито отплюнувшись, воскликнул: «Ах, нелегкая тебя обдери, дьявола!» Как он меня не заметил, уж не знаю.
Когда я вошел в избу и взглянул на Ульяну, меня поразила перемена, происшедшая в ней. В глазах ее светилась какая-то тихая и покорная унылость. Тоскливая печаль лежала на лице, которое так еще недавно поражало своим суровым и гордым очертанием.
В это время девки только было вознамерились, чуть ли не в десятый раз, затянуть неизбежные «охо-хо-шки» – одну из тех бессмысленных и пошлых песен, которыми возвестилось нашей глуши пришествие «цивилизации». Химка с неудовольствием прервала их: «Вы бы, девки, лучше какую старинскую», сказала она. «Не сыграешь! – возразили девки, – кто у нас тут старинскую-то сыграет: ты да Уляшка»… – «А тетка-то Маланья?» – произнесла Химка. Девки обступили Маланью: «ну, тетушка, ну, родимая, сыграй!» – приставали они к ней. Одна Ульяна оставалась неподвижна. Стали просить Маланью и мы, гости, спеть «старинскую» песню. Наконец она села около стола, картинно оперлась на руку и необычайно высоким голосом затянула:
Уж вы, ночки мои, ноченьки,
Ночи темные, осенние.
И на мгновение смолкла, точно чего-то ожидая… Ульяна в это время сидела рядом с ней. Она задумчиво перебирала бахрому завески. При первых звуках песни в ней что-то тревожно встрепенулось и дрогнуло… Какая-то горячая бледность охватила ее лицо. Грудь тяжело приподнялась и опустилась. Я видел – в ней что-то загоралось и млело… Но она все сидела поникнув головою и, полузакрыв глаза, все перебирала завеску. В это-то время Маланья в каком-то ожидании смолкла… Все мы затаили дыхание и тоже ждали. Ульяна медлительно подняла голову, лениво обвела нас каким-то тупым и тяжелым взглядом, криво и болезненно усмехнулась и вдруг… прозвенел какой-то странный, слабый и тоскливый звук. Я вздрогнул и взглянул ей в лицо. С ощущением невыразимой муки она стремительно охватила руками голову и каким-то нервно звенящим, беспрестанно обрывающимся и падающим голосом протянула:
Эх… надоели… вы мне, ночи!.. надоскучили…
Другие подхватили, и полилася песня, горькая и унылая, как Русь…
Долго еще мы просидели у Маланьи, и под конец мне ужасно стало скучно. Пармен и приказчик все потягивали водку из толстых зеленоватых стаканчиков. Девки уж совсем перестали пить. Ульяна и Химка тотчас же после песни ушли домой. Пармен откуда-то достал гармонику и самодовольно удивлял своим искусством окончательно «рассолодевшего» комаря-приказчика…
Когда мы, наконец, отправились домой, над землею висел тот болезненный полусвет, который не знаешь к чему отнести, к ночи ли, или уж к утру. Но не успели еще мы пройти село, как восток слегка зарумянился. Было холодно. На траве и на крышах тускло серебрился утренник. Сельские петухи звонко будили свежий и крепкий воздух. Над рекой неподвижною пеленою висел голубой туман. От воды пахло острым запахом мочившейся конопли.
Пармен все приплясывал под гармонику, которую он захватил с собою. Приказчик коснеющим языком лепетал приговорки, с смешным усилием приподнимая отяжелевшие веки свои. Изредка он неопределенно улыбался и, усиливаясь многозначительно мигнуть бровью, восторженно восклицал: «у, девка!» – на что Пармен самодовольно ответствовал: «Что, ай хороша?» Но приказчик только безнадежно махал рукой, и тем разговор кончался. Было однако же заметно, что Пармен и его успел посвятить в свой мнимый секрет насчет Ульяны.
Шли мы медленно, и когда достигли сада, то заря уж широко заполонила небо, звезды меркли и погасали. Ночной мрак стремительно убегал к западу. Все еще было тихо. Небольшая березовая рощица, составлявшая границу сада, точно дремала в неподвижном воздухе, печально поникнув своими поблекшими ветвями. Опавшие листья, которыми мягко была усыпана земля, покрыты были инеем. Они уж не шуршали под ногою…
Вдруг как бы отблеск пожара озарил нас. Я оглянулся. Из-за горизонта величественно поднималось солнце. Лучи его сверкающими иглами пронизывали воздух. Они еще не достигли долины, в которой раскинулось село, окутанное сизым сумраком, не достигли и реки, но кресты на церкви уж загорелись горячим блеском, та возвышенность, где стояли теперь мы, уже пламенела, озаренная красноватым сиянием, и тени трусливо убегали от нее к темному западу.
Легкий шорох пронесся по деревьям. Доселе неподвижная роща проснулась и задрожала свежею дрожью, насквозь пронизанная солнцем. Подобно мраморной колоннаде засеребрились стройные стволы берез, и горячим золотом засверкала их ярко-желтая листва под молодыми лучами солнца.
Река уж не дымилась. Голубой туман, стоявший над ней, при первых лучах солнца свернулся мягкими клубами, тихо поднялся и растаял в розовом небе. Теперь в берегах неподвижно пламенело растопленное золото.
Тишина все еще не нарушалась. Где-то на селе скрипнули было ворота и жидко заблеяли овцы, но чрез мгновение все опять смолкло, и мертвая тишина снова воцарилась в воздухе… А солнце заливало землю сверканием.
Я поздно проснулся. Ерофей Васильев еще не приезжал. В конторе, где отведена была мне квартира, никого не было, кроме караульщика Артема. Я пошел к реке. Там, на бережку, как и вчера, сидел с удочкой лысенький и кривой человек, указавший нам контору. Я подошел к нему.
– Бог в помощь!
– Много благодарны вашему здоровью, – поблагодарил меня рыболов. Он сидел без шапки, в каком-то халате неопределенного покроя, подпоясанном грязной веревочкой. Ноги его были босы. На шее, темной как чугун, болталась какая-то оборванная тряпица, из-за которой сквозила голая грудь. Рубашки заметно не было.
Я разговорился с ним. Оказался он бывшим дворовым человеком, прошедшим, по его выражению, все огни, и воды, и медные трубы. Был он, в «свое время», и псарем и буфетчиком, играл в домашнем оркестре на валторне и ездил форейтором; под конец, все по той же чудодейственной «барской воле», определился было в портные, но и там оказался негодным, после того как сшил «барченкову учителю» брюки задом наперед. С тех пор он поступил в инвалиды, то есть получал с неукоснительной аккуратностью «мещину»{2}2
«Мещина» – месячина.
[Закрыть], лежал с утра до вечера на полатях в людской и с многозначительным кряхтением посвящал молодое дворовое поколение в прелести старинного «житья-бытья». Таким инвалидам пришлось плохо после эмансипации; хватил горя и мой рыболов. Из многообразных познаний его ни валторна, ни звонкий форейторский кнут, ни классическое «ату, ату его!» уж не подходили к складу новой жизни; не подходило к этому складу даже и портняжное ремесло, годное лишь на то, чтоб испортить брюки.
– Чем же ты живешь? – спросил я его.
– Живу-то? – переспросил он меня, – чем живу-то я? – с недоумением повторил он и, немного погодя, неуверенно произнес: – рыбу ловлю, вот… Ну, починить что… Это я могу, ежели починить, – оживленно добавил он и устремил свой единственный глаз на поплавок.
– Какая же ловля осенью? – заметил я.
– Ловля-то какая? – Он на мгновенье задумался. – Ну, ничего ловится… Вот вчера два карася поймал… Все глядишь… – Он не докончил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.