Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 107 страниц) [доступный отрывок для чтения: 35 страниц]
Он сидел на платформе-призраке и всматривался в пролетающие, наполненные людьми и электрическим светом поезда, которые сливались в мигающее мельтешение, в поток сияющих полос. Король рассматривал поезда с тем же смешанным чувством зависти и равнодушия, с каким закоренелые бедняки подсматривают чужую добротную жизнь. Он был в том состоянии бесчувствия, которое только и позволяет сидеть в неподвижности несколько часов сряду, плавая между бессознанием и сном с открытыми глазами, стараясь внутренне слиться с тем, что тебя окружает. Он находился к путям почти вплотную, мертвая станция за его спиной таинственно темнела арками, облупленными колоннами. Окна вагонов бежали перед глазами. Он рассматривал людей с ровным вниманием, видя в них тщету их оживленности, гримасы их равнодушия, заинтересованности, усталости, смеха. Он не воображал себе их судьбы или ситуации, зная, насколько ошибочны бывают такие представления. Сейчас его занимала сама по себе напрасность всего того, что жило, плакало и радовалось там, наверху. Он понимал, что это медленное ровное чувство само по себе чудовищно, но его весомая основательность была убедительна, и он допускал его всё глубже в душу, потихоньку устраняя уютную слабость человечности.
Спустя много часов один из поездов вдруг резко замедлил ход, из-под колес посыпались искры. Люди в битком набитом вагоне повалились вперед, выпрямились. Они стояли, склонялись, висели на поручнях. Одни рассматривали рекламные плакатики, другие читали, третьи дремали, прикрыв глаза. Симпатичная коротко стриженная девушка с припухлыми подглазьями придирчиво всматривалась в свое отражение, поправляла челку. При этом глядела она прямо в глаза Королева.
Вот этот затуманенный взгляд, эти чуть припухлые подглазья, придававшие лицу слегка надменный, отрешенный вид, действовали на него безусловным рефлексом. Ему вдруг захотелось шевельнуться, выдать себя среди окружающих потемок.
Минут через пятнадцать простоя, во время которого состав тужился и клокотал, издавая стук клапанов и шипение патрубков, в вагонах поднялся ропот. Поезда метро снабжены вентиляцией нагнетательного типа, и в битком набитом неподвижном вагоне быстро заканчивается воздух. Женщина, стоявшая в левом окне, открыла рот и положила руку на грудь. Парень с папкой в руках обрел страдальческий вид, стал обливаться потом и часто дышать. Многие вытирали лбы, прикладывались виском о плечо, переменяли руку, державшую поручень, раскрывали шире воротники, доставали мобильные телефоны, пытались куда-то звонить. Девушка теперь вглядывалась не в свое отражение, а в Королева, и он, прикрыв глаза, чтобы не отсвечивать белками, подался назад, стараясь вдавиться обратно в мрамор колонны.
Еще через несколько минут по всему поезду стали раздаваться крики, стуки – очевидно, кто-то пытался открыть двери вагона. Раздалось шипение громкой связи: «Просьба всем оставаться на своих местах. Панику прекратить. Состав скоро отправится». И снова под вагонами простучал, сократившись и отомкнувшись, многосуставчатый питон тормозного механизма.
Девушка уже узрела Королева, и гримаса ужаса овладела ею. Темный призрак парил в темноте в позе лотоса и неподвижными, словно бы выколотыми глазами всматривался в нее. Крик исказил ее лицо, поезд дернулся на пробу, подхватил инерцию и потянулся в туннель. Девушка в беззвучном крике пробивалась вдоль вагона, пытаясь не упустить из вида скосившего в ее сторону глаза Королева…
Этот случай перевернул его, отрезвил. По сути, именно он вывел его обратно на поверхность.
LXXXIIОттого было просто постичь целесообразность подземного организма, что ее не было. Все мизерные функции скрытой побочной системы туннелей сводились к эвакуационным сообщениям с убежищами, находившимися, как правило, вне Москвы. Путаница, настоящий лабиринт располагался только под центром, где система узкоколейных ходов обводила шахты, ведшие из-под номенклатурных домов. Все они сливались в длинные автомобильные или рельсовые туннели, уводящие только в трех направлениях; на север, юго-запад и северо-восток. По этим туннелям вышагивать было не столько скучно, сколько опасно, так как некуда было спрятаться от возможных обходчиков. Лишь подземный городок под Очаковским лесом вызывал всплеск исследовательского интереса. Королева под землей интересовала не тайна скрытных объектов, а совсем другое – сами недра как таковые, их аура…
Надо сказать, что, по всей видимости, никто особенно и не заботился о сверхсекретности подземной Москвы. Он повсюду обнаруживал какую-то жизнь, следы костров, стоянок, не раз ощущал себя под разведывательным наблюдением. Потом понял, что подступы ко всем более или менее занимательным пунктам, возможно, прямого военного назначения, были тщательно запечатаны. Не раз, распутав труднодоступный лабиринт многоэтажных переходов, он утыкался в глухие, крашенные голубой краской железные двери, без единой щелочки или отверстия, открывавшиеся, очевидно, изнутри. Понятно было, что за этими дверьми находились объекты высшей секретности, какие-нибудь обходные пути, по которым крысиная номен-клатура должна была спасаться в загородные угодья…
Натыкаясь на объекты гражданской обороны, он с удовольствием погружался в детскую игру, которая могла бы называться не то «Оборона Брестской крепости», не то «Партизаны в Керченских катакомбах». Они играли в нее в интернате, сооружая в подвале многодневные баррикады, натаскивая туда матрасы, ящики, свечи, хлеб и соль из столовой. Он погружался в эту игру с опасным артистизмом: вспоминал, как были обустроены Аджимушкайские каменоломни, как сопротивленцев травили газом, как напротив выходов выстраивали огнеметные дзоты… Из многих тысяч, засевших в катакомбах, в живых остались несколько десятков человек. Живое мясо превращалось в мертвое мясо. Люди выдалбливали в известняке ниши, в которых хоронили умерших…
Одним из самых вычурных способов основательно зарыться в землю было воспользоваться ходами главного силового коммутатора. Расположенный за Университетом на улице Герцена, в мышином здании, оснащенном рабоче-крестьянским барельефом, он походил на гигантскую трансформаторную будку. Все высоковольтные приводные магистрали центрального метро коммутировались в его компактных недрах. Через тамошние подвалы можно было попасть в туннели силовых линий, связанных в реки кабелей, объятых кожухами изоляций. Вдоль этих мастодонтов, вблизи которых ломило темечко и сводило шею, можно было пробраться в самые дебри, в самую сердцевину метро, густота разветвлений в которой достигала максимума.
Вообще-то вся система подземных туннелей была большей частью системой бегства. Гражданской обороной здесь не пахло: это были крысиные ходы скорейшего предательства. Номенклатура всегда жаждала обезопасить себя на все случаи жизни. 16 октября 1941 года, день панической эвакуации чиновного скота, навсегда остался в народной памяти. «Да и сейчас власть отлично понимает, что управление пустотой самое эффективное, – думал в сторону Королев. – Свалить туннелями, да только и оставить по себе, что пустые голубоглазые “воронки” с зашторенными окнами. Они поверху разъезжают с кортежами и вгоняют народонаселение в любовь и ненависть…»
Королев давно потерял ориентир, с некоторых пор он и не пытался оценивать свое местоположение. В тот или иной день, когда требовалось подняться на поверхность, чтобы пополнить запасы спичек, батареек, сухарей, орехов и сухофруктов, он просто выходил наружу и уже не удивлялся тому, что он в Царицыно, или в Южном порту, или в тылу пустырей Мичуринского проспекта. Выражение лица его было измененным. Это заметно было по взглядам людей.
Выходы на поверхность всегда представляли собой одно и то же: неприметную шахту, спрятанную под канализационным сливным люком в коллекторе, обыкновенном коллекторе, в котором после дождя протяжным зверем бурлила и пенилась вода, сшибала с ног и, отплясывая вокруг пустыми пластиковыми бутылками, нырявшими и дрожащими в воронках круговерти, уносилась, мельчая, куда-то дальше… Сколько ни искал, в убежищах никаких грандиозных запасов еды найти не мог. Видимо, все эти запасы пошли на продажу в голодные первые годы перестройки. Он вспоминал вкуснейшую тушенку с промасленной буренкой на этикетке, с крышки которой прежде надо было оттереть слой солидола. Он вспоминал пюре из хлопьев сублимированной картошки, засыпанной в фольгированные мешки из хрустящего полиэтилена. Он проникал в огромные, как стадион, помещения, уставленные бесконечными рядами трехъярусных нар, оснащенных панцирными кроватными решетками. Оголодавший, рыскал в этом голом бетонном пространстве – пустом и одновременно непроницаемом: нога проваливалась в растягивающуюся кроватную сетку, и он падал, подымался, как на пьяном батуте, запрокидывался, садился снова. В зеленых ящиках из-под противогазов ему чудились консервные банки, и он хлопал крышкой, гремел язычком замка, распарывал присыпанную тальком резину, вскрывал фильтры – и задыхался угольной пудрой, кашлял, жевал, плевал, чихал. Он отвинчивал герметичные двери железных амбаров, открывавшихся наподобие шлюзовой камеры на подлодке. Входил в пустой объем своей надежды, где вдруг его охватывала паника. Чудилось, что кто-то навалился на дверь и теперь пытается ее задвинуть, завинтить, закупорить его. Он кидался обратно, приваливался плечом к двери, вдруг поплывшей с тяжким скрежетом. И вновь он возвращался в лес и дебри подземных казарм – в ряды нар, загроможденных, зарешеченных вокруг панцирными сетками, – всё огромное темное подземное пространство, которое он никак не мог охватить фонариком.
И после, засыпая в одном из рядов, на втором ярусе, затериваясь в потемках, ощущая мозжечком, как скукоживается душа, как отлетает вверх рыбий глаз неведомого подземного пловца, – теперь он понимал, откуда пришли к нему видения Матисса, осветителя парижских подземелий, которые мучили, терзали его там, наверху. Ему снова снился Анри Матисс, снился в пронзительно ярком кубическом пространстве, залитом белым подземным солнцем. Куб был насквозь зарешечен не то птичьими клетками, не то вот этими самыми панцирными кроватями. Художник склонялся к чему-то, морщился, вглядываясь, соотнося что-то внутри с тем, что ему надлежало осознать, взять в руки снаружи. Королев понимал, что Матисс вглядывался в некий женский портрет, но при попытке изменить направление взгляда, повернуться – или развернуть сам ракурс сна, втиснуться в него глубже, как в узкое горло свитера, – он от ужаса теснины просыпался.
И вот в ту ночь, что провел в этом многоярусном сетчатом пространстве, ему приснились страницы, журнал «Ровесник» мелькнул цветастой обложкой, – подшивки этого журнала он штудировал в интернатской библиотеке, там попадались научно-фантастические рассказы, он знал, что надо развивать воображение – единственное достоверное богатство, – что в одном из проходов этих страниц, в одном из узких проходов, в которых холод мраморных стен набегал с боков, он наткнулся на тело – на упорный сгусток тепла и гладкой… гладкой, как вода, кожи. Эта женская субстанция с ходу сошлась с ним в любовной схватке. Он долго скользит, пытаясь ощупью языка и пальцев хоть что-нибудь понять о ней. Он пытается зажечь фонарь, но она удерживает его руку. Он ощупывает ее лицо, переносица ее тонка, губы пухлые, широкие скулы, короткие жесткие волосы – но всё равно ничего не может понять, не может ее представить. Девушка не произносит ни звука. Они расходятся. Он возвращается к своим плутаниям под землей, но через день приходит обратно, едва найдя тот самый проход, и потом вновь и вновь оказывается в этом коридоре, где встречает ее, где идет, вслушиваясь в каждый шорох впереди, скрип паркета, но чует ее по запаху – по запаху и едва уловимому теплу, тени ее тела, отбрасываемой на ровный холод мраморных стен. И каждый раз он пытается включить фонарик – и разглядеть ее, но она опережает, вырываясь, словно зрячая в потемках. Наконец ему удается выхватить ее лицо – и он видит, что вся кожа ее покрыта зеленоватой татуировкой, он ужасается, прижимает ее к стене, осматривая всю. За частой сеткой тату выражение лица неуловимо. Черты правильные, но глаза не различимы в цельности, а отдельны от густоты уличной путаницы, курсива вписанных названий. Он снова, будто сличая, гладит ее, видя, что всё тело девушки представляет собой подробную карту столицы. Разоблаченная, расплакавшаяся от стыда, девушка бьет его коленом в пах и исчезает.
Потом ему долго еще снилась эта девушка-Москва, татуированная картой. Неистовые эти видения терзали его. Он занимался с ней любовью, никогда не приближаясь, но в то же время сливаясь, – то ныряя в адские пещеры, то скользя по рябой карте папиллярных линий, складок, неожиданного, упоительного рельефа тела… «Москва – рогатое слово, – однажды объяснил он себе, пробудившись. – “М” – это Воробьевы горы, пила кремлевской стены. “О” – Садовое, Бульварное, Дорожное кольцо. “С” – полумесяц речной излучины. “К” – трамплины лыжные, кремль, конь черный. “Ва” – уа, уа, – детский крик, вава». Как только он это произнес про себя, метель из букв – в, м, к, а, с, о, в, а, к, м, о, в, а, м, о, с, к, а, о, м, в, а – заживо засыпала его и проглотила – и всё, после этого все сны о Москве прекратились.
LXXXIIIПока не встретил наверху весну – дружных переливчатых скворцов, пока не набухли почки на кустах и так приятно стало их скусывать с веточки, одну за другой, разжевывать, вникая в свежую горечь листа, – все полтора этих месяца он провел под землей, питаясь наперечет орехами и сухофруктами, поддавшись губительному очарованию сомнамбулического тления. Под землей он постоянно спал – спал где хотел, а спать ему в тишине хотелось всегда. Усталость жизни накрыла его, как рыбу вся та вода, что она за жизнь пропустила сквозь жабры, накрыла свинцом. Спать он ложился где ни попадя, ему было всё равно, лишь бы не на земле. Ложился в вагонетку, словно груда грунта, слыша, как где-то мерно капает вода, представляя, как потихоньку исчезает, превращаясь в груз неживых, твердых молекул, – и постепенно, засыпая, терял и этот слабый интерес к представлению. Его мысли тогда часто были заняты летаргическим сном, его природой, близкой к умиранию… Он укладывался в вагонетку, и совершенное беззвучие, расталкиваемое стуком его собственного сердца, утягивало его в сон, и даже отдаленный шум поездов или уханье и вой вдохнувшей вентиляции окатывали его убаюкивающими шевелениями воздуха.
Его сны говорили ему: «Отдыхай», – и он смущался их, не желая вообще возвращаться к жизни. Смутное предчувствие большого дела, которое ждало его наверху, как война, время от времени накатывало на него, но отборматывался сквозь сон: «Не хочу, не желаю, не тронь».
Постепенно он вошел в то состояние покоя, в котором мог уснуть в любое мгновение. Так он и поступал, когда брел туннелем за Москву, два дня, полсотни километров преодолевая в несколько приемов. В любой момент он мог остановиться и лечь навзничь за ребро не то сливной, не то технической отмостки. Всегда он был уверен в своей невидимости. Найдя в отвале грунта жирные сколы угля, растолок и вымазал крестом лицо наподобие индейского боевого раскраса. Уголь всегда носил с собой, подновляясь на ощупь. Только заслышав звон рельсов, он хладнокровно ложился навзничь, прикрывая глаза, чтобы в прищур проводить этажерчатую дрезину с беспечным обходчиком, свесившим за борт ноги…
Два или три раза он видел в метро не то диггеров, не то просто любопытных. Экипированы они были солидно: обвешаны карабинами, катафотами, мотками веревок, обуты в горные ботинки. Ему эти пижоны были неинтересны, так как далеко от шахт они не отходили. Вся цель их вылазок состояла в том, чтобы покататься на вагонетках, походить вокруг, поахать да опорожнить ящик пива, усевшись на путеукладчике. Королев собирал после них бутылки, присыпал землей лужи мочи – и как можно скорее уходил с этого места…
Засыпая, Королев всегда обращался к своему мозжечку, у него была своя техника обращения к этому участку мозга. Он словно бы заново входил в собственное тело, как в здание, – и сразу вглядывался в потолочный свод. Фрески, которые он мог там разглядеть, всё время изменяли образ и контуры, плыли, подобно облаку. Это штрихованное, как на офорте, облако состояло из линий – его траекторий, которые он объемным графом, клубком многогранника, словно бы насыщая образ линиями внутри зодиакального знака, накрутил, вышагал, плутая под землей. Он никак не мог избавиться от тяги к представлению своей траектории. Он в этом кинетическом клубке находил отчетливую весомость, она укладывалась в его моторную память неким дополнительным телом, как если бы он создавал самому себе двойника-ангела и захотел придать ему вес, для того чтобы ввести в физический мир. Этот клубок его траекторий был живым, Королев его пестовал памятью. Ему всё время казалось, что он выписывает собой какую-то схему – и схема эта потом снилась ему в отчетливости. Он упорно вглядывался в нее, как вглядывался в шахматные поля при игре вслепую: клетки пучились усилиями фигур, их атакующими возможностями. Он строил партию и проигрывал. Королев исследовал эту телесную схему – новое свое обиталище, и она проступала у него перед глазами с инженерной тщательностью, напоминая не то набросок силуэта балерины, раскрывшейся в пируэте, не то какой-то удивительной башни, разветвленной векторами подъема. Но когда тщательность траекторий со временем сгустилась, он увидел человека – вписанного в круг человека, раскрывшегося миру, раскинув руки и ноги, – и успокоился. Постепенно человек этот ожил, развился – и оставил по себе свое претворение: схему летающего города, воздушного общежития. Королев обрадовался такому обороту событий, зная: человек этот подался вспять, чтобы дать место существенности будущей жизни. Он включился в это строительство – и теперь бегал по подземельям с увлеченностью пера. Постепенно стали проступать иллюминаторы, проулки, оснащенные бассейнами солярии, галерея с названием «Портреты солнца», сеть размещенных на просторных верандах вегетарианских столовых, с эпиграфами над раздачей: «Будущее – наша цель», фруктовые висячие сады…
Теперь засыпал он не от лени, а из воодушевления.
LXXXIVВ самом деле, заснуть теперь он мог хоть в пекле. Однажды так он внезапно прикорнул на заброшенной станции «Советская» – и просидел три дня, пропуская поверх неподвижного, медленно мигающего взгляда поезда, полные огня и усталой жизни. По вечерам поезда шли медленно, вдруг словно бы выпав из огненно-полосчатой тубы скорости…
Под землей было так тихо, что любой шорох оглушительно пронзал подушку глухоты. Он ничуть не тосковал о посторонних телу звуках. Однако подземелья были пусты, хоть бы крыса пискнула. Но никаких крыс нигде не было. Совершенная пустошь не могла прокормить живое. Единственным кормом на всю округу был он сам.
Тогда он стал выдумывать звуки. Ему всегда казалось непостижимым чудом сочинение музыки. Вдумываясь в это, как ни силился, он не мог представить тот уровень воображения, который бы так умножил высшую форму слов, что они бы обратились в мелодию. И вот здесь, в подземной тишине, механизм этого чуда стал проясняться. Сперва он выдумывал шумы. Начал с создания бесшумного шума – мощного акустического удара. Он приходил с невиданной глубины, расходился по туннелям – толчками, веянием, пронизал лицо, оглаживал по плечам, затылку. Дальше – больше. Все его изобретения не были мелодическими, но существовали на грани пения, подобно глубокому вдоху. Он не всегда изображал звуки, часто пользовался готовым инструментарием опыта. Постепенно эти звуки вокруг ожили помимо его воли. Например, не раз его подымали ото сна шелковый шум и веяние, какое однажды окатило его, когда он в походе стоял на берегу прикаспийской воложки – и белоголовый орлан, спав с восходящего потока и настигнув воду, макнул плюсну, прежде чем двумя махами подняться и, роняя капли с пустых когтей, пропасть за высоким берегом с обрушенной левадой и строем серебристых тополей, взятых, вдетых в небо.
…В самом начале музыка была связана с болезненностью и нынче, представая в усилии сознания в очищенном смысле, таковой для него и оставалась.
Сильные впечатления от музыки выражались физиологически, причем с жестокостью, начиная даже с самого первого, вполне еще косвенного. Королеву было лет восемь, когда учительница музыки повезла его, отобрав вместе с другими детьми, из интерната в детскую музыкальную школу, на вступительный экзамен в только что открывшийся класс виолончели. Он не помнил, как именно держал этот экзамен, зато и сейчас видел отлично: в комиссии находилась прекрасная юная особа, в малиновой газовой кофточке, с янтарной брошью на умопомрачительной груди, от которой невозможно было оторвать взгляд. Брошь изнутри высвечивала немного преломленную набок пчелу, возраст которой – он уже знал тогда – составлял несколько миллионов лет. В финале его предстояния перед комиссией его Дама милостиво кивнула председателю: «Беру».
На обратном пути он только и думал об этой фее – и неотрывно думал, когда после, схватив клюшку, коньки, мчался на каток, и после катка, когда долго ждал автобуса – и думал, заболевая. Тогда он простудился так, что на следующий день по достижении температуры в сорок один градус его увезла «неотложка», – и далее на несколько дней он терял сознание. Помнил только, как пчела, медленно поводя крылышками в густом медовом свете, мерцала перед ним, и помнил, как дрожало, как дышало за ней матовое стекло «неотложки», как шаркали по нему – как по льду – и звенели коньки, как серели по краям сознания сугробы и где-то в области висков, в хоккейной «коробочке», с частотой пульса раздавались щелчки и удары буллитов…
Несколько вещей вызывали у Королева в детстве пронзительную бессонницу. «Крейцерова соната» в исполнении Натана Мильштейна производила мучительные физиологические резонансы, ведшие вразнос, в воронку мозжечка. Скрипичная соната Витали, взмывшая под смычком Зино Франческатти, представляла собой могучую слезогонку: вся скорбь мира, абсолютно вся, без остатка разливалась в душе. “Sing, Sing, Sing” Бенни Гудмена, “April in Paris” Эллы Фицджеральд – всё это составляло предмет сладостных мук. По достижении половозрелого возраста, когда случалось весь день проходить в перпендикулярном состоянии, он точно знал, какие именно джазовые вещи могут запросто вызвать эрекцию – и старался их избегать. Колтрейн и Кэннонболл Эддерли были первыми в череде запретов.
Послабление наступило гораздо позже, с открытием вселенной Малера, когда в Третьей симфонии Джесси Норман заставила его услышать ангелов и умереть наяву.
Где-то Королев вычитал, что все попытки семиотического подхода в музыке потерпели неудачу. Ничего не поняв в деталях, но откликнувшись на суть преткновения, он подскочил от радости узнавания. Давно у него сквозила наивная, но правдивая идея, что музыка – едва ли не единственный язык, чьи атомы-лексемы либо совсем не обладают означаемым ими смыслом, либо «граница» между этими сущностями настолько призрачна, что в результате слышится не музыкальная «знаковая речь», с помощью которой сознание само должно ухитриться восстановить эмоциональную и смысловую нагрузку сообщения, а, собственно, музыка – уже то, что мелодия только должна была до нас донести, минуя этот автоматический процесс усилия воссоздания. То есть чистый смысл.
…К виолончели он так никогда и не прикоснулся, зато позже у него появился учитель фортепиано. Валерий Андроникович, обрусевший армянин, выговором и дикцией ужасно походивший на Каспарова, он был прекрасным строгим человеком. Королев приходил к нему заниматься в Дом культуры цементного завода «Гигант», где в комнате с высоченными потолками стояло драгоценное немецкое пианино. Неподатливые клавиши требовали изощренного подхода к извлечению звука – и Королев пытливо следил за пальцами, за постановкой руки учителя.
Когда удавалось присутствовать на его собственных экзерсисах, мальчик замирал всем существом, нутром понимая, что это одно из самых мощных творческих действий, которые ему когда-либо приведется увидеть в своей жизни.
Он бросил занятия ею, когда, хоть и на толику, но самым высшим образом приблизился к пониманию природы музыки. Как и все сильные чувства, это мгновение было бессловесным. Он разучивал фрагменты фортепианного концерта Баха («композитора композиторов», как говорил о нем В.А.). Перебирая медленные ноты, он впал в медитацию, провалился, и тут у него под пальцами произошло нечто, проскочила какая-то искрящаяся глубинная нить, нотная строка, в короткой вспышке которой разверзлась бездна. И вот это смешанное чувство стыда от происшедшего грубого прикосновения к сакральной части мира – и восторженные слезы случайного открытия – всё это и поставило для него точку.
Больше В.А. он не видел. Воспитателям объяснил, что надоело, что у него не остается времени для естественнонаучных предметов. Конечно, так поступают только особенно сумасшедшие мальчики (или девочки). И так поступил Король, к тому же еще не раз с оторопью представлявший себя, купающегося пальцами во всех сокровищах мира.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?