Электронная библиотека » Александр Иличевский » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Орфики"


  • Текст добавлен: 21 марта 2014, 10:34


Автор книги: Александр Иличевский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В то лето мы никак не могли выбраться из клейковатого фольклорного мифа, поглотившего настоящее.

Еще на излете школьных лет стала сгущаться эта удушливая кутерьма. Мелковатые, озорные и кусачие, самые разные – те, что никак не смогли бы поднять Вию веки, и те, что способны были взвалить его себе на спину, – повылезали отовсюду и, пока не понимая, к чему бы им приложиться, слонялись без толку. Я помню точно, когда это началось. Это был важный момент в истории страны, и без осознания его вряд ли возможно подступиться к пониманию той весело-мрачной круговерти, в которую засосало всё народонаселение.

Весной в девятом классе мы собирались на переменах у чердачного хода, чтобы послушать нашего одноклассника, сына прокурора. Он рассказывал нам об успехах всесоюзной поисковой операции «Лесополоса». Тогда была объявлена повсеместная охота на знаменитого маньяка, масштабного нелюдя, который теперь стал историческим символом советской зомби-империи. В этой операции «Лесополоса» комсомольские активисты, юноши и девушки, по всему Подмосковью изображали подсадных. Вооруженные пистолетами, они слонялись в одиночку в лесопосадках близ железнодорожных станций в надежде, что маньяк, погубивший уже полсотни человек, выберет в жертвы кого-нибудь из них. Комсомольцы ездили в электричках и показывали фоторобот преступника пассажирам. Некоторые в самом деле припоминали, что видели кого-то похожего на какой-то станции. Поисковики бросались по следу. Преследовались невинные люди. Одного расстреляли по ошибке.

– А вот еще был случай в «Лесополосе», – рассказывал сын прокурора. – Один комсомольский секретарь из Одинцова крутил «солнышко» на спортплощадке в парке. Смотрит, рядом дядька стоит, мосластый, в очках на резинке от трусов, смотрит. Выпятился и смотрит. И тут вдруг страшно парню стало. Спрыгнул с турника, хотел кастетом дядьку завалить. Да куда там, даже руки не поднял, как свинцом налилась. Перепугался, в лес побежал. Маньяк за ним…

О, как мы слушали этот рассказ, не пропуская ни слова. И все, следившие за его губами, бежали вместе с ним через страшную, черную, хлещущую ветками по щекам лесополосу, через мокрое осеннее поле за ней – в будущее, в бесформенное, лишенное мысли, полное глинозема безнадеги и упругого ветра пространство страха.

Потом из показаний после ареста выяснилось, что один раз поисковики на какой-то платформе показали фоторобот самому неузнанному маньяку. Случай этот, я убежден и надеюсь найти в этом согласие читателя, стал эпиграфом ко всей эпохе: тогдашнее время не узнало само себя, обыденность не распознала в себе врага человеческого. Мнение это не очень-то полное и тем более не гибкое. Многие скажут, что бывало в те времена и весело, а я им отвечу такой не менее страшной притчей. Мало кто станет спорить, что те времена обладали карнавальным флером. Временный угар, мимолетная вольность, сегодня пан, а завтра пропал. Всё это прекрасно, но в Рио-де-Жанейро, в едва ли не главном карнавальном городе мира, есть проблема. Называется она «дети карнавала». «Дети карнавала» – это детские банды сирот, зачатых во время ежегодного баснословного празднества – в трущобах, на улицах, в адюльтере или в свальном грехе. Невыносимое социальное бремя – эти беспризорники, живущие на бесконечных пляжах, промышляющие воровством и грабежом. Сверхъестественная жестокость подростковых банд, столь же диких, как и стаи бездомных собак, близких к ним повадками и отсутствием членораздельной речи, их главных соперников на свалках, на пляжных полях, клинописно вытоптанных чайками. Мне рассказывала одна моя коллега по факультету, бразильянка, что преступные синдикаты, заправляющие целыми районами города, в которые полицейские не смеют даже заглядывать, – время от времени устраивают отстрел «детей карнавала». Оседлав открытые джипы, бандиты вылетают на пляжи и, поднимая тучи чаек, мчат, с лету расстреливая беспризорников, несущихся врассыпную прочь от своих стоянок. Так зло вынуждено самоограничивать самое себя. Не столько для того, чтобы положить себе предел, сколько из необъяснимого ужаса перед лицом инфернального потомства. Злу необходимо обладать человеческим лицом. Нагое зло себе отвратительно. «Дети карнавала» и есть нагота зла, которую зло скрывает.

Надеюсь, теперь читателю ясно, для чего я решил разобраться со своей историей. Мы, мое поколение, как раз и есть дети карнавала 1990-х, мы все – без вины виноватая нагота бездумья, зачавшего нас в ту пору посреди всеобщего – временами бесчинного, временами горького веселья. Нас пока никто не расстреливает на пляжах безвременья из мчащихся ошалело джипов. Но, я убежден, прежде чем это случится, ибо – повторюсь, злу не терпится обрядиться в человеческое обличье, – мы сами незамедлительно должны открыть охоту на самих себя, на тех, чьи души случайно или велением провидения были зачаты могучим переломом. Зачем? – обязаны спросить вы. А вы оглянитесь вокруг и прозрейте: будущее никак не наступит, вакуум вокруг таков, что настоящее не родится, вместо него нами дирижирует прошлое, под марш которого вышагивают мертвые дети идей, царивших в отчизне весь XX век.


Вечером 19 августа 2003 года я ехал по Бруклинскому мосту и с гневом думал: двенадцать лет прошло с того дня, когда я – двадцатилетний – стоял в толпе на Лубянской площади и, глядя на то, как подъемный кран снимает статую Дзержинского с постамента, держал в руке тонкий ятаган красного стекла – осколок вывески «Комитет Государственной Безопасности СССР», подобранный с крыльца самого страшного здания в стране… И ничего, ничего, ничего с тех пор не изменилось. Будущее не наступило, люди не стали прекрасней, добрей, умней, честней, милосердней, и великая русская культура, убитая советской культурой, так и не воскресла. Очнись, читатель! Неужто ты способен лелеять уютную слепоту так долго и всерьез не замечать, что окаянные дни, начавшиеся с отлучения Толстого, никак не закончатся, что всю российскую историю можно прочитать именно в разломе гражданского противостояния «народных типажей» и тех, кто их способен описать? Что нам пора бы уже завершить и 1905-й, и 1914-й, и 1917-й, и 1937-й, и 1953-й…

Что делать? Вот про это я и пишу: перво-наперво необходимо набраться ответственности за немыслимое – за провидение.


…В Султановке мы вновь переживали операцию «Лесополоса»; наши разговоры о страшном начинались с новостей, приносившихся Павлом. Шепотом он рассказывал о том, что узнавала его мать, работавшая секретарем на Петровке, 38, – столица тогда замерла от ужаса, а мы цепенели от только что услышанного… Каждый, кто прибывал в столицу из областных направлений, видел эти огромные буквы… Первыми вспыхнули выкрашенные суриком буквы МОСКВА – на въезде в город по Симферопольскому шоссе. На прошлой неделе в понедельник утром, когда дачники пересекали по шоссе поля, еще залитые туманной кисеей, они увидели в бледнеющем небе то, во что невозможно было поверить. С шестиметровых букв свисали висельники. Буква М была украшена двумя трупами. О, С, К, В содержали по одному покойнику, подвешенному за ноги с помощью верхолазной страховки. Буква А на скатах заключала седьмого и восьмого казненных. Следственные мероприятия завершились к полудню, и только после этого рассосалась пробка из зевак на кольцевой дороге.

Жуки кипели в березе, сумерки сгущались, полные сладкой жути, мы с Верой за спинами других соприкасались беспокойными кончиками пальцев. Павел рассказывал о странных убийствах, которые уже полгода происходили в Москве. Ниночка одергивала его, морщилась, но снова принималась слушать…

– Стопудово висельники МОСКВЫ связаны с этими убийствами, – пророчествовал Пашка. – Все они убиты выстрелом в висок и раздеты. Уже двадцать два трупа – от двадцати трех до тридцати пяти лет. По одному, по два их находят в выселенных домах в центре столицы. Трупы обнаруживают хиппующие музыканты и художники…

Необходимое пояснение: авангардная молодежь по привычке советского времени еще вела тогда подпольный образ жизни. Кочегарки, вахтерки, дворницкие были наполнены богемой. Богема самостийно вселялась в оставленные жителями дома на Пятницкой, Ордынке, Пречистенке, Цветном бульваре. Капремонт на этих коммунальных площадях назначили еще год назад, и жителей расселили в новые микрорайоны. Царящий бедлам заморозил реставрационные работы и на несколько лет передал центр столицы под самовольные молодежные поселения и притоны бездомных. В таких квартирах и стали находить раздетых догола молодых и не очень людей с дырками в висках.

Павел вдруг спадал на шепот, хотя никто посторонний нас не мог услышать: «Эти трупы – добровольные жертвы – проигравшие участники смертельного казино. Идет подпольная игра в “русскую рулетку”. Ценой жизни можно выиграть огромные деньги…»

– А вы что хотели? – шипел Пашка. – Разве не чуете? Душный морок залил Москву. Жуть липкая в самом воздухе. Мы – великий народ, принесенный в жертву двухголовому антихристу. Сами себя и принесли, Россия и палач, и жертва, и мученица, мы – народ, разъятый на страдальцев и насильников. Тело народное изуродовано гражданским расколом. И шрам этот век еще не затянется…

Я помалкивал. Тогда меня мало интересовала история, потому что я знал: набегающую волну следует проныривать насквозь, чтобы не сломать себе шею. Хочешь жить – пригнись, распластайся.

– Мы вообще народ парадокса, – витийствовал горько Паша. – Народ великой науки благодаря заботе государства об оружии массового уничтожения. И мы – народ, отравленный трупным ядом. Мы вообще труп, не погребенный, валяющийся в канаве. Мы – труп убитого крестьянства. Мы – труп убитого пьянством пролетариата. В наших квартирах самая ценная вещь – дембельский фотоальбом. И в наших душах самый большой праздник – 9 Мая.

– А Новый год как же? – спросил я, но Паша продолжал:

– Мы – великий народ, по грудь в грязи выталкивавший на танковый рубеж сорокапятки. Мы устелили костями в три слоя поля под Ржевом и Синявинские высоты. И теперь мы по уши оказались в этом черном, как чернила, времени. Почему так случилось? Почему? Неужто потому только, что номенклатура захотела шикарней тусоваться?

– Павел, прекрати, – поморщилась Вера. – Посмотри, как весело кругом, какие наступили перемены, скоро воздух очистится и наступит будущее…

– Ничего не наступит, – мрачно отмахнулся Пашка. – Нам век каяться – не раскаяться. Вон Германия до сих пор после войны головой об стенку бьется, грехи замаливает, никак не замолит.

– Паша, – осторожно возразил я, только чтобы поддержать Веру. – Мир лишь таков, каким ты его видишь.

– Паша, ты проповедник крайности, – сказала Вера. – Гражданский раскол, распад, мертворожденное будущее… Если ты такой умный, скажи-ка, как быть лично мне? У моего мужа по материнской линии были репрессированы почти все. А по отцовской – поволжские немцы. Теперь они всей толпой переезжают в Германию. А у меня в роду – бывшие дворяне, которые вдруг стали красноармейцами и чекистами. А по другой линии – сплошь купцы и сапожники. Так с какой стороны баррикад я должна быть?..


Впоследствии, по мере таяния надежды на покаяние, я часто вспоминал слова Павла. Но права была и Вера: при всей обреченности что-то прекрасное, родственное сильному радостному бегству к освобождению, насыщало воздух. Любая свобода меняет терновый венец на «венчик из роз» и помещает его во главе карнавального шествия освобожденной плоти. В те времена что-то цветистое переливалось в воздухе, смешиваясь со сгустками тени, призраков, с музыкой разнузданности.

Повсюду открывались видеозалы. И в них смотрели не только «Ассу» и «Эммануэль». В нашем студгородке комсомольские корифеи и командиры стройотрядов тоже устраивали в красных уголках общежитий видеосалоны под такими названиями: «У Леопардыча», «Левант», «В брюхе Моби Дика». Заработанные средства позже стали основой нескольких знаменитых IT-корпораций. Платя за сеанс по рублю, все младшие курсы мы наверстывали репертуар Каннских фестивалей трех последних десятилетий: «Последнее танго в Париже», «Забриски-пойнт», «Профессия репортер»… Юный дикарь – Марлон Брандо, даже в постели не выпускавший из уголка рта сигарету, стал образцом для подражания… Но главное: мы повально смотрели фильмы ужасов. Фредди Крюгер стал нам ближе замдекана, а студенты на лекциях пересказывали на разный лад кинокартину: компания молодых людей в заброшенном доме порвана в клочья пробудившимися мумиями… И вот от того времени у меня – наравне со вздохом освобождения – все-таки осталось ощущение тревожной зыбкости – иррациональной нечистоты. Во многих вдруг вселилась одержимость. И вот эта вредоносная чужеродность, захватившая человеческое, оказалась важной для понимания того, что тогда происходило.

Вспоминается Игорь П. – хороший парень, из Протвино, честный, яростный, прямой, просто Павка Корчагин. Именно такие делают религии и революции. П. проходил иные университеты – в МИИГАИКе, но регулярно наведывался к нам – в общагу лучшего в МФТИ факультета общей и прикладной физики, в Долгопу, ибо был одноклассником одного из нас. Отслужив в стройбате, П. привез из казахстанских степей полкило пластического вещества, оказавшегося пыльцой конопли. Крепыш П. соскребал ее щепочкой с собственного абсолютно безволосого тела после забегов голышом по плантациям канабиса на берегу озера Зайсан. Зимой второго курса мы стали жертвами этого марафона П. под палящим степным солнцем. В те времена не так уж и много имелось развлечений, помимо девушек, «Римских элегий», ревевших в ушах из плеера – укрепляющим дух голосом великого поэта, и замерзшей бутылки пива, купленной в неотапливаемом ларьке. Мы отогревали ее за пазухой и вытряхивали по глотку, поочередно, передавая от сердца к сердцу – в заиндевевшем тамбуре последней электрички, отъезжающей с Савеловского вокзала… Так вот, однажды, благодаря легкоатлетическому геройству П., случилось всерьез страшное: гвоздь во лбу, двадцатиградусный мороз и беспросветное гулянье по карьеру, заполненному сталагмитами Коцита – хрусталем прорвавшихся грунтовых вод. Здесь добывался гранит для облицовки Мавзолея, в дальнем районе Долгопрудного – Гранитном, – и мы прибыли сюда подивиться хтоническим силам рушившегося в те времена государственного строя. Мы просидели тогда на дне этой ямищи полночи – под осадой лающих шумерских духов, некогда поверженных самим Гильгамешем. Нынче они вдруг восстали из трещин в мерзлой земле и набросились на пришельцев. Они гавкали, рычали и показывали свой окровавленный оскал из-за бруствера, образованного кучей керамзита, ершистой арматурой и сотней тонн бетона.

И это не самая отвлеченная иллюстрация для описания того мрачного царства разносортной бесовщины, которое устанавливалось в те годы. Но тема эта недостойна абзаца, она заслуживает обширного и мужественного исследования, и я затронул ее только для того, чтобы стало ясно, что именно случилось с П. впоследствии. А с ним приключилась настоящая беда. Дело вот в чем. Есть люди, которые тянутся к чему-то высокому и потустороннему независимо от того – добро там где-то или зло. Главное для этого типа людей – мистическое хотение. П. оказался как раз из таких и пал жертвой «Белого братства», чьи апологеты, возглавляемые длинноволосой мессией, слонялись в белых одеждах осенью 1989 года по вестибюлям метро в центре города. Напрасно мы убеждали его в иррациональности мысли о конце света. П. попался на удочку царившего безумия и после сорокадневного поста был забран в реанимацию в состоянии критического истощения; затем пропал из виду на полтора года. Его возвращение тоже запомнилось: полоумная бледная тень опухшего от таблеток некогда атлетического крепыша заглянула к нам в комнату, полчаса мычала о чем-то и загадочно улыбалась…

Есть разница между эсхатологией как культурным явлением и реальным приготовлением к смерти мира. Это та же разница, непреодолимая, как между событием и его описанием. Одно дело – находиться внутри мифа и быть его частью, одной из сущностей мифологического пространства, другое дело – заниматься его изучением. Мы пытались выдернуть П. из мифа, и не получилось, вскоре он умер от запущенного менингита, который заработал во время еще какой-то духовной практики. Вероятно, это было к лучшему.

О, нам есть что вспомнить. Как забыть засилье тоталитарных сект и лысых язычников-кришнаитов в пестрых халатах, с барабанами и бубнами, проповедующих на Пушкинской площади и по общагам вегетарианство. Как забыть глухонемых карманников, в полночь на Краснопресненской набережной вышедших из дебаркадера-казино, чтобы похлопать меня по карманам и раствориться в воздухе вместе с моим лопатником…

Но главное свойство тех времен в том, что тогда мы совершенно не были способны отличить происходящее в нашей голове от действительности, и наоборот. Вряд ли когда еще время так свободно и полно гуляло по человеческим жилам. Тем страшней… нет, не ломка, тотальный сепсис, вызванный потом заменившими время и смысл сточными водами.

– Вот такое наше подлое время, – брюзжал Павлик, на деле еще толком не отведав этого времени. – Проблема не в том, что рухнул подлый строй, выхолостивший генофонд. Черт бы с ним. Страшно, что рухнул человек…

– Павлик, уймись, – возражала Вера. – Перестрелки во времена золотой лихорадки неизбежны. Ты посмотри, что творилось в Калифорнии в середине XIX века. Стэнфорд – это тот магнат, который знаменитый университет учредил, – он тогда всего за год стал миллионером, и не без помощи оружия. Постепенно те, кто сейчас прибирает к рукам госсобственность, захотят вкладывать в будущие поколения. Это неизбежно, это естественное устройство человеческой натуры.

– Держи карман шире, – еще больше ершился Павел.

И я сначала был на его стороне, но немного погодя снова придерживался точки зрения Веры…

– Во времена Золотой лихорадки в Калифорнии, – продолжал Паша, – приток рабочей силы вызвал к жизни множество торговых и промышленных компаний, возникла инфраструктура – газеты, дороги, банки, биржи, казино… Экономический эффект от их создания был ощутимей, чем непосредственно от добычи золота. У нас же производительные силы становятся предметом присвоения, но не инструментом общественного благосостояния. Вот увидишь, история цивилизации еще не знала подобных примеров свободного рынка зла. Я еще про оружие не говорю. Как с ним разбираться будут, вообще не представляю. Но не это главное. Наше время выцыганивает, обворовывает, растлевает, соблазняет и одурманивает. И это бы ничего. Но самое страшное – среди его глаголов нет глагола «творить»…


Отчасти тогдашние бури времени казались нам нашими собственными гормональными штормами: юности свойственно сжатие времени – когда год жизни приравнивается к трем-четырем годам жизни зрелой. Мы были очарованы бодлеровской лошадью разложения, раскинувшейся посреди столицы. Запряженная мертвыми лошадьми родина неслась. На козлах и на облучке ею правили го-голевские бесы, пришедшие к власти, чтобы эту тройку разметать по огромной пустой стране, и мы неслись вместе с нею по полям и лесам, городам и весям.

Ни о каких слезах покаяния, только и способного хоть как-то отмыть русскую землю, не было и речи. Распущенная, полунагая отчизна, перешибленная обухом провидения, погруженная в шок, всё еще бодро шагала по своим просторам.

А я тем временем переставал отличать свое тело от тела Веры и меня всё более интересовали полонившие тогда город таинственные истории, которые отпечатывались в моей памяти… Они волновали меня, потому что подспудно было ясно, что рано или поздно мне придется принять участие в одной из них.

Из тех страшных россказней в Султановке меня особенно будоражила та история об одиноких трупах в заброшенных домах – история про смертельное подпольное казино. Мне никогда не были близки ни идея фатализма, ни смысл игры на предельных ставках; и то и другое казалось формой суицида, сдобренного рассуждением о провидении. В моем мировоззрении не возникало противоречий между свободой выбора и предопределением. Вероятно, это связано с естественно-научными занятиями, в которых детерминизм и произвол часто уживаются внутри одной изящной формулы. Тем не менее картина одинокого трупа в заброшенном доме не покидала мое воображение.

Видения мои, наверное, были вызваны хорошим знанием обстоятельств, в которых всё это могло происходить. В те времена я бывал в сквотах, пространство которых через пару лет будет занято колониальным капитальным ремонтом и хозяевами новой жизни. Пока же здесь царило богемное приволье. Я дружил в одном из авангардистских притонов с полусумасшедшим мингрелом – художником, в чьей палитре хватало галлюциногенов и который в своих коллажах использовал скальпы соек и мышиные черепа (серия «Уловленные в шескпировскую “Мышеловку” гамлетовские йорики»).

В этих многокомнатных лабиринтных коммуналках близ Цветного бульвара было что-то от моих детских убежищ – на пустырях, в трубных коллекторах и в клетях заброшенных голубятен. Желание детства обрести личное убежище для игр оказалось столь живучим, что уже вполне взрослые обалдуи обживали брошенный убогий быт, приносили из дома и общаг одеяла, ватные спальники и телогрейки, ремонтировали сантехнику, пользовались потрескавшейся чайной посудой, рваными дуршлагами и подвешивали к обваливавшимся засыпным потолочным перекрытиям маскировочную сетку…

Некогда экспроприированная и превращенная большевиками в ад коммунального быта, роскошная жилплощадь теперь должна была стать недвижимостью, одной из самых дорогих в мире. Но прежде – вместить декорации моих мрачных фантазий. Мысли об этой страшной рулетке засели в моей голове, как смертельные занозы. Я понимал, что влечение к смерти, мифология смерти обладает силой, которой невозможно сопротивляться. И единственный способ бороться с ней – не отвергать, а перенаправлять в русло, полезное для жизни… А пока я, погружаясь в морок сумрачных фантазий, представлял, как ночью в таких заброшенных квартирах организуются тайные ритуальные действа – с револьвером у виска и мрачными мужчинами в кожаных плащах; они сжимают в ладонях бокалы с водкой и ставят пачки замусоленных долларов на жизнь человека, раздетого до трусов и сидящего перед ними на стуле с зубастой обезьянкой-смертью на плече… Я не мог представить себе чувства этого человека в трусах, стоящего на пороге богатства или небытия, но я отлично знал, как там было потом одиноко его продырявленной голове; как крысы кусали его за уши и щеки, как тихий пыльный свет тек из окна над его остановившимися зрачками, а куски отсыревшей штукатурки там и здесь падали по несколько раз за день. Как дрожал от их ударов осенний сонный паук в серебряном куколе с крапом из мушиных шкурок. И до сих пор вот это предстояние перед выбором между пассивностью, бездельем, недеянием и участием в преступной, но в каком-то ненадежном смысле необходимой предприимчивости, – выражено для меня в образе этого полуголого бедолаги – неудачника, отважившегося на последний шаг в череде своих неумелых опытов в овладении судьбою.

Тогда, в Султановке, я устрашился своих видений и наконец произнес:

– Как все-таки неуютно вот так голышом перед чужими дядьками застрелиться, а потом быть вывешенным на МОСКВЕ, на всеобщее обозрение. Чего ради, Паша? Кому предназначено это сообщение – слово из мертвых повешенных за ноги тел? Они ведь висят, как те пляшущие человечки у Конан Дойла… Это же какой-то нездоровый человек придумал, что он хотел сказать?

– Он хотел сказать, что некая сила вновь овладела Москвой, страной вообще.

– А кто это – «он»? – спросила Вера.

– Да мало ли сволочей? – пожал плечами Павел.

– В том-то всё и дело, что это не просто сволочи, – задумался я. – Придумать такую игру – дорогого стоит. От этой рулетки веет подземельем…

– Моя мать рассказывала, – сказал Павел, – один генерал сделал секретный доклад в министерстве: в Москве сейчас невиданный всплеск убийств и самоубийств, и среди них бо́льшая часть беспочвенных. Такое ощущение, что вдруг началась война в каком-то подполье, о котором раньше никто не догадывался. Причем работают высокие профессионалы, часто не удается даже идентифицировать тип оружия. Совершено уже полтора десятка убийств неких неопознанных личностей с поддельными паспортами. Многие из них перенесли пластические операции. Чью-то резидентуру выкашивают, наверное.

– Что ж такое происходит, мальчики? – поежилась Вера. – Где дно?..

– А чему здесь удивляться? – возразил Пашка. – Спокон веку существуют азартные игры. И чем выше ставка, тем сильней азарт. Чем выше власть случая, тем острее выигрыш. Самая сильная игра, когда на кон жизнь ставится. Вы разве ничего не слышали о подпольных игровых клубах? Они всегда были, при любой власти. Азарт и похоть не задавить. Там такие деньги ходят, что на них всю Москву купить можно, не только три десятка ментов…

– Но откуда такая тяга к власти? – удивился я. – В чем смысл того, что ты владеешь своей или чужой жизнью?

– А я как-то сам догадался… – подумав, произнес Павел. – Люди, отравленные властью, они инопланетяне. Нам их не понять. Ничто в мире не способно сравниться по притягательности с силой. Люди, однажды вкусившие человеческую кровь, становятся вампирами. Хищники, попробовавшие легкую добычу – человечину, становятся людоедами. Люди, однажды вкусившие власти, скорее расстанутся с жизнью, чем с ней. Власть над людьми – самая сладкая отрава.

Тогда я не вполне понял слова Павла. Они показались мне загадочными, а может, дело было не в загадочности, а в трудности выражения. Но потом, лет через десять, когда власть в стране окончательно перейдет в руки теней – лишь частично вышедших на свет последователей иллюминатов, мне кое-что станет ясно.

Не тогда, а давным-давно началась беда: постепенно – с братоубийственных княжеских соперничеств, опричнины, разинщины, пугачевщины, реформ Петра, бироновщины, декабристских треволнений и мытарств, крепостничества, Японской войны и волнений 1905 года, Первой мировой, революций, Гражданской, коллективизации, голодомора, Большого террора, Великой Отечественной, борьбы с космополитизмом, врачами, генетиками, диссидентами… В результате родина окончательно превратилась из матери в мачеху и не просто низвела образ человека, но сделала всё возможное, чтобы сыновья ее перестали ее любить. А отсутствие любви к матери – одно из самых тяжких увечий, приводящее к тому, что любовь замещается ненавистью к себе, к другому, к ближнему. Тайная каста неизбежна в стране, не способной существовать без системы, воспроизводящей страх. Страх близок к смерти, лжи, небытию, и только из этих подпольных материй несуществования и может состоять покорность.

Отчетливо помню место и время, когда мне стало понятно, что материя низменности и лжи захватывает время. Это случилось, когда в Москве стали появляться странные, отчужденные лица, исполненные порока; сначала их можно было видеть на вокзалах, куда они хлынули со всей страны на гастроли. Потом они стали обосновываться близ общественных туалетов на бульварах, в сквере Грузинской площади, у памятника героям Плевны. Это были заговорщики, они молча, с каменными лицами стояли в закрытых сортирных кабинках. Я следил за ними и понял: это были те люди, что оставляли на стенах туалетов номера телефонов и странные надписи. Это же выражение скоро появилось на лицах чиновников, власть имущих вообще. Дальше порок распространялся по душам эпидемически.

О, этот таинственный туалет у стрелки Тверского бульвара, где когда-то стоял узкий Аптечный дом, по которому лупили во время Октябрьского переворота пулеметы от подножия памятника Пушкину и с Малой Никитской. Засевшие у Никитских ворот юнкера отстреливались сутки напролет, пули чмокали в стены и цокали по кровлям, – и вот с тех пор всё утекло: Аптечный дом снесли, поставили на его месте памятник Тимирязеву, в штаб юнкеров вселили «Кинотеатр повторного фильма», а в основании бульварной стрелки, куда распространялись аптечные складские подвалы, ведшие в норы подземной столицы, разместили общественную уборную. Я не знаю, откуда брались там эти люди – они мгновенно замолкали при моем появлении и далее перебрасывались условными жестами; при этом в кабинках, как сурки – стоймя, спиной к сливным бачкам торчали мужчины с непроницаемыми лицами; стояли, как часовые, стерегущие неизвестно что; я был всякий раз заворожен этой картиной – сфинкс в Гизе сущий пустяк по сравнению с шеренгой из трех-четырех мутных личностей, которых позже я стал замечать на бульварной скамейке напротив отхожего склепа. Мне эти люди казались вышедшими из подполья столицы, подобные неким самозарождающимся в мокроте и грязи существам, из того племени кровожадных сгустков теней, что населяют любые подземелья и развалины. Меня изводило любопытство; зловещее молчание и редкий всхлип, шорох и неясный звук какого-то страстного напряжения заставлял напрягаться мой скальп, и глаза мои засвечивались боковым зрением, в слепом пятне которого пылала шеренга одинаковых существ. Здесь, в отхожей этой мокроте, набиралась силы подпольная гниль, которая скоро вырвется и распространится по городу, выселит из него остатки честности, ума и добра. Скоро это самое выражение порочности перекочует от входа в клоаку и появится на лицах представителей власти всех видов и рангов: выражение равнодушия, отягощенного тайной постыдного сговора и низменного удовольствия. Как сказал однажды в дачном разговоре Никита, муж Веры: «Такое время. Если не мы, то кто-то другой. Так уж лучше мы». И выражение лица его было таким, будто сказанное им сейчас было выстраданным, сокровенным.


Время это было царством понарошку, царством подстав, подсад и нехитрого обмана. Ценности стали декорациями, законы – «понятиями», честь – пустым местом, всё вокруг превратилось в огромную «пирамиду», торгующую будущим. И чем дальше, тем больше этот балаганно-карнавальный расцвет сопровождался многочисленными попытками театра везде и всюду: все кинулись ставить, устраивать, представлять, музыканты с инструментами и голые девушки в передниках маршировали с топотом по подмосткам… Однажды мы сидели с Верой, как всегда, обмирая от близости, на Гоголевском бульваре, как вдруг мимо нас потянулось костюмированное шествие – дамы с фижмами и фрачные юноши в цилиндрах. Поддувая в валторны бравурный марш, они выкрикивали: «Пойдемте с нами хоронить Цинцината! Мы приглашаем вас на похороны. Идемте хоронить Цинцината!» Мы нерешительно потянулись за ними, и скоро нас усадили в троллейбус, окна в котором были забраны фанерными щитами. Ближе к водительской кабине, закрытой глухой перегородкой, были устроены ступени, на которых расположились мы и еще несколько человек, увлеченных артистами с бульвара. Погас свет, и троллейбус куда-то двинулся. Скоро остановился, и в открывшуюся щель с улицы втолкнули заморенного мужичка в арестантской робе, который не знал, что ему перед нами изображать, скорчился и заплакал. Потом стал бойким шепотом рассказывать о своей жизни, как попал сюда – в застенок, как переживает его жена и какие прислала ему теплые вещи. И что он очень страдает от голода, потому что боится: мол, его отравят. Время от времени троллейбус останавливался для смены мизансцены. Врывались фрачные господа, изображавшие судейских работников, и требовали от зрителей составить суд присяжных, чтобы решить вину Цинцината. Заколдованные или одураченные этим лицедейством, в совершенных потемках мы проехали всё Бульварное кольцо и развернулись. Цинцината мы, зрители, ставшие присяжными, отчего-то признали виновным, хотя я голосовал за оправдание. Но когда потом спросил Веру, как решила она, Вера ответила мне: «Я подала записку – “Виновен”. Так мне всё надоело там, что хотелось уже поскорее выйти». Представление перемежалось короткими остановками, во время которых тусклый свет, падавший сальным пятном на лицо заморенного Цинцината, смывался потоком из распахнутых дверей, и происходила смена мизансцен.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации