Текст книги "Самая страшная книга 2018 (сборник)"
Автор книги: Александр Подольский
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Меня куда-то тащили, ноги волочились по камышам, шур-шур. Вокруг топали, кричали. Было горячо. Сирены вдали. Тяжелые веки. Приоткрыв их чуть-чуть, я увидел, что лежу на подстилке камыша и вдали струятся волосы Юки – убийца расплел ее косу, рыжее стелилось по бурому, я хотел протянуть руку и дотронуться, но не мог пошевелиться. Меня подняли, кто-то рядом монотонно, отчаянно матерился, кого-то вырвало, заголосила женщина. Наверное, я мог бы постараться и очнуться, но было слишком страшно. Я нырнул в глубину, где плавали серебристые рыбки с телами из слез, колыхались водоросли волос и росли белые лилии. Сквозь воду я чувствовал их сладкий запах. В мой локоть холодным якорем реальности вошла игла, и все пропало, совсем.
Я проснулся между мамой и папой – папа спал у стены под одеялом, мама лежала с краю, полностью одетая, в джинсах и футболке, и смотрела на меня. Пахло чем-то медицинским и стиральным порошком от чистого постельного белья. В комнате было темно, только на потолке дергался от лихого майского ветра свет фонаря за окном, а мамины глаза казались провалами темноты на белом лице.
– Ю… – прошептал я. – Ю?.. – дальше не мог сказать.
Мама за руку потянула меня на кухню. Я молчал и ждал. Мама молчала и не решалась. Потом выдохнула, будто нырять с вышки собралась.
– Юля умерла, – сказала она. – Когда приехала скорая, она уже не дышала. Убийцу не поймали. Милиция очень надеется на твои показания, фоторобот…
Она что-то еще говорила, много. Слова осыпались с меня хлопьями снега и не таяли, потому что мне было холодно, холодно, очень-очень холодно. Мама заметила, заставила выпить горячий чай с половиной сахарницы, принесла из кладовки байковое одеяло и укутала. Папа проснулся, пришел и сел напротив, мама облокотилась на него, как цветок на крепкое дерево.
– Мы уедем отсюда, – сказала мама. – Все закончится, и мы уедем. Папе давно предлагали перевод в другой гарнизон, оттуда за границу инструктором можно по контракту уехать. Это будет другой мир, сынок, другие звезды, другая вода. Все будет иначе…
Я очень старался помочь милиции, но лица убийцы из меня толком не смог вытянуть даже специалист по фотороботам, командированный из Краснодара. Арестовали кучу народу – какого-то старого алкаша, электрика, уезжавшего на рыбалку, фарцовщика с местного рынка. Я не смог их опознать, и на спине ни у кого из них не было свежего пореза в форме зигзага. Кровь с моего ножа была второй группы. Это и было самой ценной уликой следствия. Больше ничего.
Юку привезли с судмедэкспертизы в закрытом гробу, ее мама попросила, чтобы ребята из класса шли перед похоронной процессией и бросали цветы. Мама приготовила для меня букет белых лилий. Я их понюхал, и меня вырвало прямо на пол в коридоре. Лицо у мамы сморщилось, она стала глубоко дышать, чтобы не расплакаться.
Я шел по жаре и бросал себе под ноги тюльпаны – как глашатай перед кортежем королевы, – а за нами надували щеки музыканты, наполняя воздух тяжелым и страшным Шопеном, и колеса грузовика с гробом вминали цветы в асфальт. Мы шли и шли, путь от авиагородка до кладбища был долог, и мне все сильнее казалось, будто мы с Юкой – персонажи странной пьесы «Похороны жертвы маньяка», посмотреть которую собралась уйма народу. Вот-вот все это кончится, Юка толкнет крышку гроба изнутри, вылезет, зевая, потирая глаза, и мы пойдем домой.
Но на кладбище ждала выкопанная могила. Юка не вылезла из гроба, его опустили туда, вниз, могильщики взяли лопаты и стали засыпать его землей. Над Юкой поставили обтянутый красной тканью пионерский обелиск, где на овальной эмалевой фотографии она держала белый букет прошлого сентября и смеялась, а справа от снимка был отрезан я – улыбающийся, чуть сутулый в новой школьной форме.
«Дроздова Юлия Михайловна. 1975–1989», – пыхнула черным огнем табличка, и я вдруг понял, что Юке не подняться из-под тонн земли, из узкой коробки, из-под красного обелиска. Тогда я еще не знал, насколько сильно ее любил, но впереди у меня было много лет, чтобы это полностью прочувствовать.
Мы уехали на два года в Алжир, и я дышал бело-золотым воздухом Африки, слушал напевные азаны муллы с узорчатого минарета неподалеку от летной части, лазал на пальмы, бегал с ребятами в пустыню. В гарнизонной школе на меня обратила внимание девочка Лида из Москвы, она была на год старше, и Пушкин сказал бы о ней: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Наверняка бы сказал. А может, просто бы молча трахнул, он мог. Лида научила меня целоваться «по-взрослому» и очень плакала, когда нам вышел срок уезжать.
СССР разложился на плесень и на липовый мед, уезжали мы из одной страны, а возвращались совсем в другую, такую же, как два года назад, но при этом совершенно изменившуюся – менее заметно для тех, кто в ней оставался.
На меня постоянно дуло из дыры в душе, где раньше была Юка, а теперь остался лишь ее отпечаток, отголосок давнего смеха, мазок сухих губ по моему лбу, невесомое дыхание, ушедшее тепло. Но в то же время она осталась со мной, как будто поверх дыры я повесил кусок ватмана, нарисовал ее – как помнил, – и она частично ожила. Юка слушала со мною арабские молитвы и песни Цоя, телевизионные выступления Ельцина и дорогой бубнеж репетиторов. Я поступил в Бауманку «блестяще». Я был очень умный второгодник.
Я любил Юку сквозь разгулы и стрессы моей новой студенческой жизни, она сидела рядом со мною на лекциях (и зевала во весь рот), в библиотеке (и листала «Космо», накручивая на палец отросшую рыже-седую прядь), на вечеринках (на подоконнике за шторой, периодически выглядывая и шипя: «Переходи на лимонад, хватит водки!»), и даже когда я приводил в общагу очередную романтическую победу, задергивал штору и, целуясь, падал с девушкой на кровать («Эту можешь укусить за грудь чуть сильнее, ей нравится»). Потом она ложилась рядом, сливалась с девушкой, и я любил ее, и мы стонали от страсти.
Мой приятель Бакур Монраев (БАМ) работал над программой распознавания лиц.
– Смотри, вот мужик, десять лет в розыске. Три фоточки, качество говно, да? А вот мы его в три-ди… Видишь – как живой, можно покрутить, фас-профиль… А теперь пам-пам-пам – плюс десять лет. Вот он, красавчик, можно на него охотиться с новыми силами!
– Что он сделал-то? – спросил я, присаживаясь и угощая БАМа шоколадкой. Очень неприятный мужик на экране не вызывал никаких сомнений, что милиция ищет его не зря.
– Без понятия. Можно подумать, мне говорят. А вот мальчик – зашел после школы к маме на работу, она сводила баланс, попросила его почитать в коридоре десять минут. Когда она закончила, мальчика нигде не было, никто его больше не видел. Двадцать лет ищут, даже экстрасенсов подключали. Сводим фотографии… Вот так, пусть улыбается мальчонка… Взрослеет, взрослеет, бриться начинает… Отслеживаешь? Ты чего бледный такой?
Отсканировав все двадцать четыре фотографии, которые у меня были, я свел их в трехмерное Юкино лицо, очень реалистичное, такое, как помнил. Теперь я был властелином настроек нашей несбывшейся жизни и ползунка времени: вот Юка первый раз накрасилась для выпускного – я включал музыку из «Спящей красавицы» и танцевал с нею, невидимой, счастливой. Вот на третьем курсе она коротко остригла волосы и проколола бровь – я задыхался от желания, глядя в ее лицо, на изогнутые в усмешке губы, нежную линию шеи. Я сдвигал ползунок до настоящего и прижимал руку к плоскому пластику монитора – Юке было двадцать пять, как мне, как мне. Она приехала ко мне в Москву, мы собирались пожениться этим летом, две недели назад мы так захотели друг друга, что трахались прямо в туалете французского ресторана, не предохраняясь, так что как знать…
Говорят, у каждого внутри есть дыра размером с Бога, и каждый заполняет ее чем умеет. Рано или поздно верующему хочется увидеть своего Бога – или его отражение в плоском зеркале материального мира, – и тогда люди рисуют иконы, высекают статуи из мрамора, лепят божков из глины, обжигают в печи и потом молятся – тому, что только что сделали сами из подручных материалов. И образ обретает силу, намагничивается любовью и горячим шепотом обращенных к нему молитв о сокровенном. Камень становится богом. Доска становится богом. Люди верят. Люди любят.
– Ю, – звал я ее. Она молчала – там, в трехмерной коробке, в цифровом небытии. Смотрела в никуда, улыбаясь.
Еще я отсканировал фотороботы убийцы – у меня остались копии, осталась гора моих неумелых детских рисунков, где страшное лицо выступало из черноты, скалило зубы, глумилось. Я попробовал нарисовать его снова, мысленно просил Юку мне помочь, но результат меня не впечатлил – сведя рисунки и состарив свое чудовище, я получил совершенно непримечательного мужика, похожего на продавца сигарет поштучно в переходе метро.
Я поехал в гости к родителям – к теплому песку Азовского моря, к пыльным улицам, знакомым с детства, к белой пене садов по весне. Алжирские заработки конвертировались в белый дом с видом на море, старый японский внедорожник, лодку, трех кошек, спокойную обеспеченную жизнь. Мама начала рисовать маслом, папа увлекся рыбалкой и огородом. Я жил во флигеле с отдельным входом, целыми днями валялся в гамаке под вишней, читал, чертил, наслаждался тишиной.
– А помнишь, вот здесь… – говорила мне Юка. – А сюда мы бегали за рыбными пирожками, длинными, вкусными… А тут жила бабка Вера, мы к ней за макулатурой приходили, а она чай ставила, конфеты доставала… А здесь… нет, поворачивай, уходи отсюда!
Я стоял на улице, ведущей к кладбищу. Ворота были чуть приоткрыты. Я повернулся и пошел на рынок – купить цветов для Юки.
Там, где раньше мамы и бабушки браконьеров застенчиво продавали паюсную, липнущую к зубам икру, стояли прилавки с нарядами, пошитыми китайцами под провинциальную роскошь, кассетами и дисками. Букеты продавались вместе с петрушко-укропными пучками, плавающими в эмалированных мисках пупырчатыми огурцами и здоровенными, рдеющими сладким живым соком кубанскими помидорами, которыми я никак не мог перестать объедаться. Я шел по рядам, стреляя глазами на цветы – Юка любила нарциссы, но они уже отцвели, астры только начинались, а вот этих розовых я даже названия не знал. И вдруг я замер, застыл, как ошалелая муха в теплом меду времени, мне пришлось опереться на ближайший прилавок – так ударил меня запах лилий.
Я повернулся и увидел мужика лет шестидесяти, тот читал книжку в мятой желтой обложке и задумчиво тянул себя за мочку смуглого уха. Перед мужиком на прилавке были призывно разложены баклажаны, чеснок и помидоры горкой.
– У него не бери, у меня бери, – строго сказала загорелая старуха, на чей прилавок я опирался. – Мои лучше. А их сторону улицы по весне канализацией заливало, говно по огородам плавало. Оно тебе надо – помидоры из говна?
– Так испокон веку поля удобряли, – автоматически сказал я.
Я узнал этого мужика, его широко посаженные глаза с тяжелыми веками, костистые скулы, линию рта. Именно он смотрел на меня с экрана моей программы, это был он, точно он.
Приходя в себя, я положил на весы два огромных помидора – папа все говорил, что вот-вот такие вырастит.
– Какую улицу-то заливало? – медленно спросил я. – Мои родители на Фестивальной живут, у них вроде не было…
Через несколько минут я знал примерный адрес Васи Полстакана («очень рукастый, за сто грамм может и раковину починить, и порося зарезать»), цвет и особые приметы его дома («прямо у колонки, во дворе – орех, а сирень какая махровая! жаль, у меня не прижилась») и краткую биографию («так всю жизнь под каблуком у мамки и прожил, стальная была женщина, мужа не было никогда, сын по струнке ходил, а как умерла она – чуть кукушечкой не поехал, хотя ему уже за сорок было»).
Вася Полстакана жил всего в двух улицах от моих родителей, ниже по холму.
Всю прошлую неделю я, сам того не зная, загорал в гамаке всего в трех сотнях метров от Юкиного убийцы.
Всю следующую неделю я загорал в гамаке, твердо зная, что нахожусь в трех сотнях метров от Юкиного убийцы.
Если спуститься к старой жерделе, то можно было даже увидеть угол его крыши, ореховое дерево во дворе, в маленькое дупло которого я первой же ночью поставил камеру. Собак Вася не держал, а соседские лаяли почем зря, на них никто уже и внимания не обращал, только иногда усталый мужской голос выкрикивал в ночь: «Бежка, а ну заткнись, сука брехливая! Да што ж такое, пристрелю тебя завтра, что ли!» Обзора камеры хватало на калитку, двор и кухонное окно с холодильником и горой грязной посуды в раковине, из которой Вася, придя вечером домой, вытаскивал тарелку или стакан, протирал грязным полотенцем и шел ужинать.
– Ну чего ты все в экран пялишься! – говорила мама, поправляя на голове соломенную шляпку. – Дал бы глазам отдохнуть на каникулах! Дома компьютер целыми днями, тут – ноутбук. Книжку бы почитал!
Я не хотел читать книжку. Я оторваться не мог, наблюдая за жизнью этого совершенно непримечательного мелкого человечка, такого обычного, невеселого, сильно пьющего, неаккуратного в быту… Я подумал про Леночку Меньшикову, как она прижималась к грязному велосипеду сестры и разговаривала с ним, и сжал челюсти до хруста.
На седьмой день я решился. В этот день Вася обычно покупал бутылку водки, распивал ее по дороге с другими членами мистического ордена бродячих приморских алкашей – они часто даже знакомы не были, а узнавали друг друга по тайным жестам и особому блеску в глазах, – приходил домой и ложился спать. К себе никого не приводил.
Я сказал маме и папе, что голова у меня болит, что цитрамон и отоспаться. Папа расстроился: собирался сманить меня на рыбалку на лиман, где «жерех идет так, что на пустой крючок бросается, ну да ладно, привезу рыбки завтра на жареху». Мама сжала мои виски, посмотрела в глаза и поцеловала в лоб прохладными сухими губами, я замер в этой ласке, в этой безопасной, чудесной секунде, когда я еще только собирался согрешить.
Он спал, когда я залез в дом через кухонное окно, разрезав москитную сетку. Я надел перчатки для мытья посуды, связал его, спящего, изолентой, забив готовый к крику рот подобранными тут же грязными носками, задернул шторы и включил свет. Перевернул его, как мешок с грязными тряпками, чтобы удостовериться, что на спине есть зигзаг шрама от моего ножа.
Вася Полстакана визжал сквозь носки, дергался и жалобно портил воздух. Он еще толком не проснулся от своего водочного забытья, и ему было очень страшно. Я прошелся по дому – он был неухожен и грязноват, с тяжеловесной мебелью пятидесятых годов, пыльными коврами на стенах, скрипящими половицами. Я вдруг почувствовал себя героем плохого фильма, весь мой запал прошел, под ложечкой засосало. Но я понимал, что нахожусь не в той ситуации, когда можно пожать плечами, повернуться и уйти. Я решил найти какие-нибудь улики, помимо шрама, который хрен знает сохранился ли в материалах дела и моих детских показаниях. Найти улики и вызвать милицию. Я открывал шкафы, заглядывал в ящики комодов, в коробки и развешанные на крючках сумки и мешки. Запахи затхлости, бедности, запустения были мне наградой, усугубляя тошноту и отвращение. И вдруг – я не мог объяснить, я не думал о Юке в эту минуту – я почувствовал сладкий запах жвачки, теплое прикосновение, мягкую подсказку, будто девочка моя шепнула мне в ухо. Я сдернул с колец ковер над кроватью. Вася выпучил глаза и взвыл.
В самом верху обнажившегося прямоугольника обоев, не выгоревших, как остальная стена, висела черно-белая фотография немолодой женщины со строгим, слегка мужеподобным лицом и пучком волос на затылке. Вокруг ее головы был приклеен вырезанный из бумажной иконы золотой нимб. От нижней кромки вниз уходили цветные веревочки. Там, где они кончались, на гвоздях висели плотные бумажные конверты с аккуратным отверстием от дырокола в верхнем углу. Я сглотнул. Выглядела композиция не так уж зловеще, как будто Вася Полстакана собрался сплести под портретом своей матери разноцветное макраме, но у него на лопатке был зигзаг от моего ножа, я помнил его лицо, и моя рука, протянутая за конвертом, сильно дрожала.
В конверте была листовка, распечатанная на лазерном принтере, поведенная дождем, со следами клея: «Помогите найти ребенка – Ахтырцева Карина, 13 лет», дата двухлетней давности, темноватая фотография, по которой и видно было только форму глаз и сияющую улыбку, адрес – соседний район, пара часов на автобусе. И прядь волос – длинных, темно-русых, тоненьких и мягких, перевязанных у основания, там, где виднелся прихваченный кусочек высохшей кожи.
Продышавшись, я принял решение. Я прошелся по дому и принес: большой тяжелый молоток, маленький ржавый, полегче и поострее, плоскогубцы, пилу и широкий, туповатый на вид кухонный самодельный нож. Вася взвыл сквозь носки, потом успокоился, окинув меня оценивающим взглядом. Я вытащил носки, держа их наготове, если заорет. Он сказал не то, что я ожидал:
– Потому что не тварь я дрожащая, а право имею, понимаешь? Достоевского читал! Право хоть на что-то, чего мне хочется! – облизнул губы и потом сказал то, чего я ожидал. – Я раскаиваюсь, понял? У меня душевное очищение и переоценка. И диагноз психиатрический будет, зуб даю. Не будь сучарой, вызывай милицию. Все равно ведь зассышь, – он кивнул на мою коллекцию инвентаря. – Зассышь!
– Может, не надо? – робко спросила Юка. Я закрыл глаза и долго смотрел на нее. Она вздрогнула, зажала левый глаз пальцами, из-под руки по щеке потекла вязкая кровь со слизью. Потом кивнула: ладно, делай как решил.
Я смотрел на него, похожего на мятый мешок с вонючими тряпками, и думал о своем ежедневном страдании, о страданиях невинных детей и десятков людей, их любивших. О том, как он взял мою Юку – все, чем она могла бы стать, ее взросление, открытия, слезы, приключения, достижения, поиски, наши ночные объятья, плеск волн, фонари чужих городов, смех наших детей, – взял и пожрал все это, скормил ничтожному и ненасытному чудовищу, живущему у него внутри. Я затолкал носки обратно в его рот, заклеил сверху изолентой. Посмотрел на часы – и не зассал.
Мой приятель БАМ когда-то читал мне вслух журнал, где говорилось, что самые невыносимые и страшные боли бывают при почечных коликах и простреле коленной чашечки. Почечные колики я Васе обеспечить не мог, поэтому накрыл его коленки драповым пальто, чтобы кровь не брызгала, и разбил их молотком. Он мычал и задыхался, его глаза вылезали из орбит. По моим щекам катились слезы, я сразу ужасно устал, будто с каждым ударом молотка спускался все глубже в беспросветный забой горя и зла, и почти сразу мне начало казаться, что обратно наверх можно и не выбраться. Но я подождал ровно пять минут, глядя только на стрелку на часах, и повторил. И снова. И снова, взяв чуть выше, потому что от коленок уже ничего не осталось, только противно чмокало сквозь пальто. Вася сипел, лицо его налилось кровью, потом резко побледнело, и он отключился.
Я смотрел на него и понимал, что его страдание не имеет смысла и цели, потому что существует лишь в замкнутом контуре его нервной системы, что мировой справедливости не прибывает от того, что в этой цепи сейчас пульсирует бешеный накал, пережигая провода. Я отнес инструменты туда, где их нашел, оставил у кровати только молоток. И так все будет понятно по конвертам и трупу. Странно – Вася еще дышал, а я уже думал о нем как о трупе. Тайна перехода между живым и мертвым опять показалась мне – лишь мельком, издалека.
Вася очнулся, поднял на меня мутный, растерянный, детский какой-то взгляд. Я кивнул ему. Заклеил изолентой его нос. И стоял рядом, пока длилась агония, пока его тело не выгнулось и не застыло в последней муке. Я выключил свет, немного подождал и вышел через узкую, расшатанную заднюю дверь, как через врата ада, откуда никто не возвращается, вот и я не вернулся.
Соседская собака зашлась бешеным лаем.
– Бежка, заткни пасть! Точно пристрелю завтра! – прокричал мужик.
Я спустился к морю, вошел в него прямо в одежде; был отлив и мелко, я долго-долго шел, потом мне наконец стало по грудь, и я поплыл. Ломтик луны казался веселой улыбкой серебряного бога. Я нырнул, набрал камней и утопил перчатки и дорогущую камеру – она теперь была запятнана, своими линзами она видела Васю Полстакана. Домой я вернулся, вскарабкавшись со стороны обрыва над морем, перемахнув через забор, потихонечку взобравшись на подоконник.
Я уезжал через два дня, в среду, а ночью во вторник проснулся от голосов невдалеке, криков и синих отсветов милицейских мигалок на потолке – я лежал не шевелясь, смотрел на них и тонул в дежавю – это было, так уже было, кто-то перемотал кассету.
– Спи, – сказала Юка и поцеловала меня в лоб теплыми губами. Я послушался и закрыл глаза. Что случилось, то случилось. Что будет, то и будет. По пути домой в Москву я смотрел в иллюминатор на облака, подсвеченные сверху солнцем, похожие на эфемерные пастбища, холмы и прекрасные города царствия небесного.
– В тебе закупорена любовь, ей никак не выйти, никак не стать светом. Это больно. Но теперь цена заплачена. Отпусти свет. Пусть светит…
Так говорила Ю, и часы шли мимо, становились годами, ее длинные волосы гладил соленый морской ветер, и они меняли цвет с темно-рыжего на лунный, и вино в моем бокале становилось горьким, потом сладким, потом водой, потом кровью, все равно его никто не пил. Моя девочка, моя серебряная рыбка, уплывала от меня по реке времени, а я оставался на берегу – одинокий, растерянный, грешный.
Я включал компьютер и до рези в глазах смотрел на ее лицо.
– Это пройдет, – говорила Ю, – все пройдет, мой хороший. Все всегда проходит.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?