Текст книги "Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой"
Автор книги: Александр Щербаков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Между прочим, вот к этому, последнему ее, скажем так, пунктику надо было сразу отнестись посерьезней. Он оказался навязчивой идеей, которая изводила меня всю жизнь. Галина была на шесть лет старше. Я не буду описывать разнообразные бедствия, могущие произойти из этого драматического обстоятельства, которые она предвидела и рисовала мне. Если из-за чего и мог произойти распад нашего союза, то в первую очередь из-за этого ее бзика. Потому что корректной реакцией на него были две возможности: наплевать и забыть – или разойтись как в море корабли. Мы ухитрились пройти свою стезю по какому-то третьему, видимо, неправильному пути. «Ну, это, видимо, любо-овь», – не раз недоуменно пожимала плечами наша дочь, наблюдая, как мы терпим, по ее понятиям, нестерпимые наши деяния или реакции.
По большей части она имела в виду мои деяния и реакции. А соответственно, «любовь» – относилась к Гале, понятно, подразумевалась самоотверженная, декабристская любовь. Так что пиши эти мемуары Галина, и я наверняка узнал бы про себя много интересного.
К моей горькой печали, писать их выпало мне.
Впрочем, по данному пункту – разница в возрасте – все знавшие нас могут подтвердить мою правоту (и фотодокументы свидетельствуют об этом же): во все времена мы были… абсолютно одинаково молоды, а потом абсолютно одинаково немолоды, абсолютно одинаково стары.
А тогда, на заре нашего счастливого романа, я просто балдел от нее – от ее (скажу по-украински) очей, от славно сотворенной малороссийской природой фигуры, прельстительно-манящей (никогда не забуду, как она переживала, услыхав на улице относящуюся к ней реплику: «Глянь, вон какая украиночка идет!»), от ее отмеченного девчоночьей живостью лица. Но никогда, даже подростком, она не была такой, которую тянуло бы назвать «девчушкой». У этой девушки всегда было «содержательное» лицо. (Я воспользовался выражением Галины, она нередко так говорила о симпатичном ей человеке.)
Что касается возраста… Я вспоминаю историю, рассказанную мне бывшими ученицами Галины Николаевны. Они были в выпускном классе, когда на школьный вечер пришли мальчишки, окончившие десятилетку два года назад. И Вадим Бершадский, один из влюбленных в свою бывшую учительницу парней, спросил:
– Ну, теперь-то нам уже можно называть вас просто по имени?
Резко отрицающий жест был смикширован забавным словом:
– Не можно!
Вадим был моим ровесником. Мне несказанно повезло: я не был ее учеником…
…Но был ее учителем!
Помимо любви, у нас была работа. Мы к ней относились так же серьезно. Что бы там ни говорили, а самый лучший наставник в чем угодно – не лицензированный профессор и даже не мастер своего дела, а тот, кто сам только-только уразумел, как это дело делается. А я отчасти и был таким в газете.
Помню, она внимательно слушала, как я глубокомысленно вещал:
– Ты можешь рассматривать своего героя со стороны и потом все объективно, детально описывать. А можешь постараться посмотреть на все с его точки зрения, его глазами. И у тебя получатся два разных материала при одних и тех же фактах.
Это было не из лекций по теории и практике партийно-советской печати, а из маленького, но своего опыта. Мы, естественно, не знали про методы западного, нарочито объективированного, по глаза засыпанного информационным сырьем стиля, но стремились нащупать свой почерк, отличающийся от кондовой манеры партийного идеологического пошиба.
В то время в журналистике было интересно. Помню, к нам на факультет приходил Песков, рассказывал о том, как главный редактор «Комсомолки» Алексей Аджубей, увидев снимки Василия, провинциального фотографа, велел, чтобы с завтрашнего дня этот парень работал в его редакции. После встречи с Песковым у меня сама собой образовалась зарубка в сознании, впрочем, тогда еще едва заметная: «Комсомолка» – это то, что мне годится.
Тогда же открылся мой личный счет великих отечественных редакторов моего времени. Их не так много: Аджубей, Егор Яковлев, Сырокомский, Коротич, Владимир Яковлев.
Вскоре Аджубея, зятя Хрущева, перебросили в «Известия», и с них в СССР началась иная журналистика, какой мы еще не видели, с ее отнюдь не стопроцентной, но все равно шокирующей народ мерой правды. Вдруг появилась «Неделя», приложение к «Известиям», совершенно новый для страны Советов тип газеты – «для чтения». А еще еженедельный дайджест (впрочем, такого слова в русском языке тогда не было) «За рубежом». Плюс «Иностранная литература», «Юность» и вообще смена стилистики в периодике, большая часть которой, к удивлению читателей, на какое-то время заговорила на вполне человеческом языке. Откуда-то враз появилось много талантливых перьев. Это был тектонический сдвиг в прессе СССР.
Все это было нашей школой. Мы с Галей проходили ее совместно. Собственно, только поэтому я и допустил маленькое отступление от рассказа о нашей личной жизни. Например, мы оба были в восхищении от Леонида Лиходеева, фельетониста «Литературной газеты», с нетерпением ждали дня выхода этой газеты с его сочинением, точнее, следующего дня, поскольку к нам она приходила с суточным запозданием. Мы были неоригинальны в своем пристрастии. Читающая и мыслящая часть народа «шла» в «Литературку» на Лиходеева, как в Ленинградский театр миниатюры – на Райкина. Счастливое совпадение: всплеск блестящего остроумия в творчестве уже набравшего силу, но еще достаточно молодого талантливого литератора – и распахнувшаяся хрущевская «форточка».
Отчасти, наверное, и под влиянием Лиходеева я начал писать фельетоны, и даже темой дипломной работы выбрал «Фельетон». Ясно, мои опусы не могли сравниться с лиходеевскими ни по субъективным параметрам (грубо говоря, по одаренности авторов), ни по объективным (Лиходеев писал так называемые проблемные фельетоны, а от меня требовали, чтобы к тому же в тексте были конкретные, с именами, носители каких-то людских червоточин). Но Гале мои сочинения нравились. И она говорила, что я буду работать в «Литературной газете», она это точно знает.
Прошло восемь лет. Наша семья жила уже в Волгограде. В один прекрасный день нам приносят вместо прежней «Советской печати» журнал «Журналист» – ослепительное по содержанию и профессиональному фонтанированию издание – детище Егора Яковлева. Я его проглатываю от корки до корки и говорю: «Вот где надо работать-то»…
И вот что я вам доложу, подводя некоторые итоги.
В «Комсомолке» я был.
В «Литературке» тоже.
В «Журналисте» протрубил аж восемнадцать лет.
Согласитесь, эти стечения обстоятельств любопытны. Но вот незадача: в «Комсомолке» я обретался, естественно, в отсутствие Аджубея, в «Литературке» – намного позже, чем оттуда ушел Сырокомский, в «Журналисте» – когда там уже и не вспоминали про Яковлева. Так вот вращаются коварные колесики машины бытия.
Но зато! Когда в конце девяностых на волне народного недовольства вдруг взлетел «Огонек» Коротича и я стал завистливо поглядывать на окна пятого этажа, где находилась его редакция, однажды ко мне, на одиннадцатый этаж, в «Журналист», пришел сам Виталий Алексеевич…
Было нам везение и в том, что мы начинали и потом довольно долго пребывали в так называемой молодежной прессе, а не в «большой», партийной, где правили непосредственно обкомы руководящей и направляющей. Молодежным журналистам под предлогом их юного «недомыслия» порой позволялось то, за что сотрудник «солидной» газеты мог запросто вылететь из профессии. И немудрено, что многие такие серьезные «органы», мало в чем изменившись с пятидесятых, в таком состоянии счастливо дотянули до застоя имени Леонида Ильича.
Мы тоже, конечно, были не светочи истины. Делали глупые вещи в силу – на самом деле – недомыслия. Помню, как я, сотрудник редакционного департамента пропаганды, собирал аж целый газетный разворот в поддержку зажигательной идеи положить на лопатки США в экономическом соревновании. Подборка озорно называлась «Держись, Америка, догоняем!». Наш художник Толя Гилёв нарисовал для ее «шапки» насмерть перепуганного империалиста, которого вот-вот схватит за фалды мускулистый и лукавый типа нынешнего олимпийского чемпиона Дмитрия Мусэрского спортсмен в футболке сборной СССР. В этот богоугодный промоушн (однако ведь и такого слова не было. Как жили?..) я втянул и Галю.
А еще была у нас внештатница, по-моему, ее звали Руфа. Я попытался и ее привлечь к делу. И нарвался на дикую насмешку. Руфа сказала, что США – самая великая страна. А тягаться с ней по части экономики – такое может прийти в голову только сумасшедшему. Она выдвигала какие-то резоны, но я их не помню, да и слышать тогда не хотел. Мы выложили перед ней кучу цифр, набранных в справочниках, которыми плотно обложились (чуть не написал – облажались), но вызвали этим только смех: «Вы в это верите?»
Она потом не раз приходила в редакцию и всегда затевала с нами какой-то болезненный спор про Америку. Тогда нам было просто дискутировать. Разве не наша страна запустила первый искусственный спутник Земли? А второй? А с собакой Лайкой?..
В конце концов решили считать ее чокнутой. И успокоились.
А дальше? Что было дальше? Не в редакции, а помимо? – слышу я вопросы будущих читателей.
Я их понимаю. Я и сам тогда был всерьез обеспокоен темой дальнейшего.
Помните, лет пятнадцать назад в телевизоре появилась передача «Про ЭТО». Может быть, для того, чтоб ее не путали со знаменитой поэмой Маяковского, «ЭТО» писалось, как КПСС, прописными буквами. И впрямь, не стоило смешивать одно с другим. Если Владимир Владимирович призывал «Постели прокляв,/встав с лежанки,/чтоб всей вселенной шла любовь», то телепрограмма, наоборот, усиленно зазывала возвратиться в проклятую поэтом постель, вновь улечься на лежанку. И заняться естественным делом, на которое людей (от них, от будущего народонаселения, представительствовали Адам и Ева) благословил (или обрек?) сам Всевышний.
Лично я благодарен передаче именно за словесное новшество. С тех пор ничего не стоит написать, что, к примеру, ученые выяснили: молодые люди про ЭТО думают в среднем девятнадцать раз в день, а девушки – десять. Без стеснения можно донести любую информацию про… ЭТО. И мне при такой терминологии нетрудно признаться, что я довольно напряженно думал об ЭТОМ. Тут важно понять. Выше приводилось наблюдение одной «совремеши»: если уж и секс сейчас не по любви… Приведу и свое мнение: в таком случае вопрос успешности или неуспешности ЭТОГО, можно сказать, ничего не значит. Ответственность нулевая. Но все совсем по-другому в ситуации «а если это любовь». Тут, бывает, на кон ставится самое дорогое, а иногда и жизнь.
С какого-то времени я в среднем по 19 раз на дню (если, конечно, верить науке) размышлял, где же ЭТО может у нас случиться. Не забывайте, что был самый смак, самый расцвет социализма, коммунизм уже не за горами, и поэтому человек со всеми его потрохами – вера, любовь к родине, вкусы в искусстве, семейные передряги – должен быть в идеале под неусыпным прожектором партийно-общественного контроля. А уж что касается ЭТОГО… Бдящие бабушки, дюжие тетечки на заставах молодежных общежитий в основном остались в анекдотах и КВНовских шутках с бородой, а тогда почитались как высокоидейные стражи вбиваемой колом коммунистической морали.
Но, как это ни огорчительно для Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина и примкнувшего к ним Мао Цзэдуна, даже в городе Глупово (читай, социалистическое содружество) в основном действовали не их фундаментальные установки, а брошенная в дорогу Адаму и Еве прощальная заповедь Всевышнего.
…Летним воскресным днем мы возвращались со свидания в рощице (или сквере?) позади пединститута. Дошли по улице Спартака (узнать бы имя того дурня, что когда-то переименовал ее – никогда не догадаетесь – в… проспект Ленина) до большого дома в самом центре, где жила Галя.
– Ты помнишь, где комната, в которой я живу? – спросила Галина.
Я помнил, мы с Юрой Ершовым, нашим фотокором, были на ее двадцатисемилетии. Каким-нибудь приятным воспоминанием это не было отмечено.
– На́ тебе ключи, иди туда, – повелительно сказала моя подруга. – Я скоро…
И быстро смешалась с людьми «Брода», как здесь называли это место.
Я пришел в коммунальную квартиру на пятом этаже. Пооглядывался. Я знал, что сына Хоку (он Саша, конечно, но я звал его Хокой, потому что его это веселило) Галя отвезла к маме в Донбасс. Но еще не знал, что и ее муж уехал по своим сугубо научно-философским делам то ли в Свердловск, то ли в столицу.
Я было открыл балкон, но там, оказалось, уже шел дождь и дул холодный ветер. И тут появилась Галя, причем веселая как никогда. Прямо с порога она провозгласила:
– Этот славный человечек весь до ниточки промок!
Я, рассмеявшись над самоопределением – «славный человечек», вдруг уловил в этих словах ритмику, захотел ее поддержать и выпалил нечто не слишком осмысленное:
Через шесть глубоких речек
Перепрыгнуть он не смог.
– Ну и?.. – сказала Галя.
– То есть… – не понял я.
– Что там дальше-то было?
– А! – догадался я. – Тогда дай ручку.
Какое-то количество времени мне понадобилось на изложение некой дурошлепской баллады о злоключениях неизвестного мне «человечка дождя». Можно сказать, пусть один раз в жизни, но мне довелось получить своеобразное удовольствие от рождающегося экспромта – может быть, даже похожее на то, какое через много лет будет испытывать главный Импровизатор нашего времени, тогда еще не родившийся Дима Быков. Баллада заканчивалась так:
И в волнении отменном
Громогласно и восхитительно
и вдохновенно
Выкрикнул: «Апчхи! Апчхи!»
И, конечно, этим актом
Целый город насмешил.
С той поры невольно как-то
Я его и полюбил.
Пока я творил, Галина переоделась в нечто очень домашнее, подошла ко мне, прочитала поэзу… Рифмованное озорство завладело моим вниманием, а нашедшая на меня «поэтическая» блажь вытеснила из головы все «озабоченности» – от судьбы латиноамериканского диктатора Рафаэля Леонидаса Трухильо до туманных сомнений насчет ЭТОГО. Еще десять минут назад от тех сомнений, как от тайны трех карт у Германна, сердце было не на месте. Кто знает, может, прошли бы еще десять минут, и все опять стало бы так же, как прежде? Но в тот момент веселого спокойствия снизошла убежденность: все будет хорошо! Во всем!
Так оно и было в конечном счете. А можно сказать, забегая вперед, и в окончательном итоге. За десятилетия жизни нетрудно накопать в памяти всякого. Но нет, не было ни одного случая, скажем так, раздраженности по поводу каких-нибудь осечек в перипетиях любовной игры. По крайней мере я в них всегда был исключительно «Санечкой». И неизменно был благодарен ей и за это.
Я никак не мог найти слова, чтобы поставить точку в этой непростой для публичного разговора теме. Но, слава богу, вспомнил, что есть стопроцентно подходящее для этого высказывание Достоевского. (Моего любимого Достоевского. Даже не писателя. Просто Достоевского. Пишу об этом в скобках, потому что, очень может быть, и вычеркну. Признание, что испытываешь «личные» чувства к великому, стало тривиальным. Хочешь ты или не хочешь, но при этом есть элемент пусть невольного, но самовозвеличивания. Или чувства превосходства над «непосвященными».
В последние годы очень многие стали публично признаваться в любви к Чехову. И прекрасно. Галина в 20 лет заявила в статье, написанной в литературном кружке Челябинского пединститута, что она в восторге от всей прозы Антона Павловича. Далеко не все члены кружка разделили ее чувство. А вот когда она в 2008 году к своему сборнику рассказов «Яшкины дети» предпослала посвящение «Эта книга – дань любви всей моей жизни к Антону Павловичу Чехову», она, можно сказать, влилась в хор «фанатов» великого таганрожца.
Однако стоит упомянуть и о том, что двадцатилетняя ценительница русской классики весьма прохладно отнеслась к драматическому наследию своего любимца. Но, мне кажется, это только подчеркивает независимость собственного мнения от влияний извне – что в дальние челябинские времена, что в московские нулевые.)
Достоевский вошел в мою жизнь поздно. Я считаю, что получил хорошее школьное образование, но что могла поделать школа, когда у сталинской соввласти была параноидальная цель обкорнать наши мозги, не допустить их на мировые поля столкновений мыслей, идей, чувств. В средней школе нам ничего не говорили о Достоевском. А в учебнике был один абзац мелким шрифтом о каком-то «реакционном писателе». Момент моего перехода из средней школы в высшую совпал с изменением программ обучения. В университетской истории литературы XIX века был Достоевский. И не «мелким шрифтом».
Однако из-за уже упомянутого безалаберного отношения к учебе я ухитрился пропустить лекции, когда о нем шла речь. И только в дни и ночи перед экзаменом из конспекта прилежной студентки и доброй однокурсницы кое-что узнал о великом нашем писателе.
Была у меня хорошая традиция: сдав предмет, особенно литературу, на досуге прочно укорениться в читалке и вдогонку экзамену, уже не спеша (я вообще медленно читаю), «проходить» книги, указанные в программе. Вот в таком порядке я и раскрыл «Униженных и оскорбленных». Сочинение, которое по-хорошему должно было бы значиться в моей жизни под грифом «Мои первые книги».
У меня нет слов, чтобы передать те мои читательские эмоции. Я не мог оторваться, я утащил книгу на ночь в общежитие, читал до утра, потом снова вернулся в читальный зал. В соответствии с психологическим механизмом импринтинга (впечатывания) «Униженные и оскорбленные» остались для меня образцом художественной литературы, творимой «для чтения», для моего читательского удовольствия. Мне кажется, это и есть настоящая беллетристика. Далеко не каждый писатель владеет даром увлекательного рассказа. Более того, не каждый великий писатель. А Достоевский владел.
Безусловно, над ним изначально тяготел фатум великого, поэтому, бывает, иногда хочется пропустить десяток-другой страниц не слишком художественного текста. Ну и пропускаем! От Федора Михайловича не убудет.
Так начался мой «достоевский запой». Вторым в нем был «Идиот».
И тут просятся с полдюжины отступлений, связанных с этим романом. Сокращаю их до минимума и постараюсь быть лаконичным.
Еще на первом курсе парень с мехмата, где учился мой ближайший школьный друг Коля Тамбулов, дал мне почитать два или три номера журнала «Клинический архив гениальности и одаренности», его издавал свердловский профессор Сегалин примерно в двадцатых – тридцатых годах. Выпуски эти сохранились в библиотеке УПИ (Уральский политехнический институт), и как уж их сумел выцарапать Колин приятель, я не знаю.
Это было удивительно интересно. Для начала, скажем, я узнал, кто такой Ломброзо. Стал читать статью о нем и нарвался на фразу: «Как дорого обходятся евреям великие и замечательные люди» (это цитата из Ломброзо. – А.Щ.), ибо наряду с ними они имеют громадное количество невротиков и психотиков». Одно время я нередко спрашивал у свойских, близких евреев: «Ты кто, невротик или психотик?» Кое-кто обижался и таким образом демонстрировал – он психотик, тем самым свидетельствуя в пользу гипотезы выдающегося итальянца.
Вообще-то этот журнал строился на главной идее проф. Сегалина: гениальность рождается тогда, когда в одной личности счастливо сочетаются какие-то виды психотии (доставшиеся от одного родителя) и скрытая одаренность (от другого). Но кроме этого, в каждом номере были любопытнейшие психиатрические анализы личности и творчества известных писателей, рассказы врачей об их душевных недугах и т. п. Оттуда я и узнал, не прочитавши еще ни одной строки Достоевского, что тот страдал эпилепсией.
А скоро мне довелось увидеть эту болезнь воочию.
Каждый курс у нас начинался с картошки. У университета (или факультета?) был приписанный к нему Красноуфимский район Свердловской области. Было распределение функций. Район по весне засаживал поля картошкой. А убирать урожай должен был университет.
Помню, в ту осень нашему курсу выпала для постоя и сельхоздеятельности деревня Татарское Рахмангулово. Мы вдвоем с Олегом Н. были расквартированы в избе старенькой поселянки. Там и произошло неожиданное – жуткий для меня припадок у Олега. Нет необходимости описывать его. Я не знал, что делать, единственно, что предпринял, – подсунул ладони под его голову, которой, похоже, было хуже всех из корежившихся силой неведомого недуга частей тела. Когда все кончилось, Олег, прежде чем почти мгновенно уснуть, пробормотал, чтобы я отошел подальше от всего этого, потому что можно заразиться, и чтобы я никому не говорил о случившемся.
Когда на моих глазах точно такое же произошло с другим моим однокурсником Веней П. (хотите верьте, хотите нет, мы тогда с ним были единственными обитателями закрытого на летний ремонт общежития), тот тоже очень просил оставить происшествие втайне. Я, поразмыслив об этом, решил, что ребята, видимо, при поступлении в вуз не сообщили о своей болезни, а она, наверное, противопоказана при обучении каким-то профессиям. И еще подумалось: а хворь-то эта, по-видимому, не такая уж и редкая…
…Так вот, читая «Идиота», я понял, что Достоевский, кроме основной врожденной болезни, наделил князя Мышкина еще и собственным недугом, правда, не называя его общеупотребительным медицинским термином. Писатель виртуозно вплетает в ткань романа появление то едва заметных, то грозных предвестников нервно-психических шквалов, преследующих героя. А после того как они случаются, – раз, и в течении романа что-то новое… Это так интересно…
Но гораздо более меня занимало другое: противостояние двух ярких женщин. Слово «занимало» тут, конечно, неправильное. Достоевский всю дорогу дергает душу: то одну до боли жалко, то другую. И злишься на князя: сделай хоть что-то! А потом и его жалеешь… больше всех…
Мы с Галей выработали примитивный, но надежный прием для собственного, домашнего тестирования художественных произведений. Если в книге, спектакле, фильме нет ни одного персонажа, которого жалко, на них не стоит тратить даже маленькую часть своего времени.
И когда Достоевский разъясняет нам тонкости, резоны метаний, часто противоречивых, князя Мышкина, мы в какой-то момент начинаем понимать, что это никакой не Мышкин, а сам Федор Михайлович. И тогда…
И тогда я заканчиваю это отступление, потому что у меня нет моральной силы (или бесстыдства?) сказать по поводу каких-то размышлений классика: так ведь и я так думаю; и я так чувствую; и я это пережил…
К такому банальному, по сути, истолкованию гениальных творений привела моя попытка оправдать неосторожное выражение «мой любимый Достоевский».
Ну вот, а теперь и само его высказывание. Оно взято из письма к Анне Сниткиной, жене писателя. «…Ты мне снишься обольстительно. Ты говорила, что я, пожалуй, пущусь за другими женщинами здесь за границей. Друг мой, я на опыте изведал, что и вообразить не могу другой, кроме тебя. Не надо мне совсем других, мне тебя надо, вот что я говорю себе каждодневно. Слишком я привык к тебе и слишком стал семьянином. Старое все прошло. Да и нет в этом отношении ничего лучше моей Анечки. Не юродствуй, читая это, ты должна знать меня. Надеюсь, что письмо это никому не покажешь».
Наверняка Анна исполнила эту просьбу. В отличие от нынешних достоевсковедов. Впрочем, я им только благодарен. Приведя цитату из письма, именно в этом случае могу повторить: я так думаю; я так чувствую; я это пережил… Добавить нечего – и убавить тоже.
В тот памятный выходной, завидев снова засиявшее летнее солнце, мы спустились на первый этаж, где был самый фешенебельный в городе продуктовый магазин. Мне кажется сейчас, невольно мы поступали, как герои самых модных тогда романов Ремарка или Хемингуэя. Мы хотели спиртного. И тут же обнаружили различный подход к делу. Как оказалось, неискушенная Галя не видела различий в зелье: вино – и есть вино. Я же, пересмотрев этикетки, заявил, что ничего подобного мы вдвоем пить не будем: в основном были горлодерные отечественные портвейны. До вечера мы ходили по магазинам, и во мне росла тревога. Ясное дело, кальвадос нам не светит, но хоть какое-нибудь пристойное вино-то должно быть!
Должен признаться, с той поры, как я начал работать в редакциях, рестораны стали у меня одной из любимых форм, как сейчас сказали бы, релакса. И я распробовал много разнообразных пойл. Вдобавок однажды в Свердловск приехал из Магадана мой дядя Игорь с дочкой Агнессой, только что окончившей школу. До того они жили в Кишиневе, очень виноградном месте, и замечательный мой дядька за два вечера круто поднял уровень моей светской образованности, научив получать удовольствие от кислого сухого вина и к тому же продемонстрировав его многообразие (в ресторанах в отличие от магазинов был кое-какой выбор чего-то стоящего в меню вин).
Сухого в Челябинске не было, и слава богу, подумал я, это – на потом, надо приучать мою милую к благородным нектарам постепенно, без риска отбить у нее вкус к ним. И, представьте, к концу дня наши поиски увенчались совсем неплохим итогом. В какой-то овощной лавке мы отхватили симпатичную бутылку с красивым названием «Мускатель». Это было вкусно, ароматно, легко дурманило голову – совсем под стать беспечному летнему дню с внезапным дождем и другими нежданными явлениями. Поклон виноделам Молдавии – оттуда был «Мускатель»: они сделали возможным то, что нам, видимо, подспудно желалось, – чтобы было как у Ремарка и Хемингуэя…
Так у нас появилось нечто первое «фамильное»: вино. Мы никому не рассказывали о нем. А продавалось оно, что странно, только в овощных магазинах, где его, мне казалось, никто не покупал. При этом торговые точки были почему-то в подвальных этажах.
С того дня у нас, точно у рыцарского ордена, стало все больше появляться чего-то «своего», только «нашего», неведомого другим. И читателю это стоит знать, чтобы в каких-то случаях понимать, о чем речь. Начнем с имен. «Санечка» – это вы уже знаете. Никто меня так до Гали не называл. «Лясенька». Много лет – нет, не так – много десятков лет я был убежден, что именно я придумал это слово. Была у меня маленькая сестренка, на семь лет младше меня, и было у нее, совсем крошечной, два платья, сотворенных мамой и бабушкой из каких-то маминых нарядов, – красное и голубое. Красное я называл платьем Роз-Мари, голубое же было платье «Сильва». В любом из них она была такая очаровашка, что просто требовалось называть ее как-то необыкновенно. Тогда у меня от умиления и родилось имечко: Лясенька, более ласкательно – Лясенька-Малясенька, официально – Ляся.
Как только Галя услышала эту историю, она потребовала, чтобы я впредь называл ее только Лясенькой. Или Лясенькой-Малясенькой. Разве я мог ей в этом отказать?..
И вот прошло после этого без малого тридцать лет, и у нас родилась внучка. Родители в стремлении отыскать для нее самое милое и не затасканное имя придумали – Милена. Но тут взбунтовались дядя новорожденной и его жена, оба доктора. Они сказали, что это слово – плохая «черная болезнь». На мое замечание, что болезнь – мелена (я заглянул в словарь иностранных слов), а не Милена, они резонно возразили: кто будет разбираться в фонетике, если уж такая мысль придет в голову. И тогда родители нашей внучки сказали: пусть будет Алиса. Чем очень обрадовали Галину. Она торжествующе сказала мне:
– А мы будем называть ее Лясенькой, Лясей!
Так оно и стало. А сегодня Алиса называет Лясей свою любимую кошку. А в Интернете есть куча Лясь: во-первых, кошек, во-вторых, интернетовских ников. И есть даже такая белорусская фамилия – Лясенька.
Но в то время и в той любви Лясенька была одна.
У нас был свой «пароль». Он звучал так: «В Крыму цветет миндаль».
В то время мы создали при редакции школу юнкоров. Я проводил первое занятие. Поскольку темой была «Информация в газете», я рассказывал разные истории и байки, связанные с этим основополагающим журналистским жанром. В том числе – про репортера, который в свое время, в девятнадцатом веке, ежегодно телеграфировал во все известные ему газеты новость: «Вчера в Крыму зацвел миндаль». И все газеты публиковали ее как вестник новой весны, а журналист якобы безбедно существовал на эти миндальные гонорары до следующей весны и до очередного расцвета орехового (на самом деле это слива) дерева. Вот из этого сюжета и возник пароль-девиз нашего тайного «ордена». Галя могла, к примеру, посреди летучки или иного производственного сборища громко сказать как бы ни с того ни с сего: «В Крыму цветет миндаль!» Обычно это означало – для меня – «Я тебя люблю». Но могло быть и другое: не пора ли под каким-нибудь благовидным предлогом смыться? В разных ситуациях эта фраза могла нести самое разнообразное содержание. Но мы всегда друг друга понимали. Поскольку я подозреваю, что едва ли не все имеют хотя бы небольшой опыт общения посредством такой любовной энигмологии, не буду задерживаться на разгадке этого – уж совсем обыкновенного – «чуда».
Надо ли говорить, что почти все такого рода идеи «нашего», неведомого посторонним мира вспыхивали в голове Галины? Но я-то, с моей природной нелюбовью ко всякой экзальтированности, принимал их! Так почти с самого начала наших отношений я стал – нет, еще не понимать, но замечать: одна судьба на двоих чревата переменами не только условий, но и… самого себя. И это показалось интересным. Я, конечно, не знал, не ведал, что такой интерес и сами перемены будут пребывать с нами всегда, до самого нашего конца.
Возникла тогда у нас и своя «главная песня», и симфоническая композиция. Но о них я пока умолчу, дабы избежать еще каких-то отступлений, и так их избыток.
Упомяну только об одном понятии, которое время от времени мелькает в нашей с Галей переписке. Это «Капля солнца». Так назывался рассказ все того же нашего друга Лени Доброхотова. Рассказ нам нравился, хотя (а может быть, именно потому) и имел привкус и Грина, и Папы Хэма. Там были слепой юноша и его красавица-сестра. Сестра хотела быть ближе к солнцу, чтобы хоть каплю его передать брату, и стала стюардессой. Она погибла.
Но главным было название – «Капля солнца»! Мы не знали, что это такое, где она, в чем она, эта капля. Но мы хотели ее, хотели видеть, раздобыть, отдать друг другу как что-то главное.
Недавно узнал, что есть песня группы «Алиса» «Капля солнца». Послушал и ничего не понял. Что-то очень социальное, политичное, бесконечно далекое от миров Грина, Хемингуэя… Прочитал текст песни – увы… И вдруг взгляд упал на припев. Две строчки сверхзаурядные: «Лёд сойдёт, метель уймётся, / Выйдет час – весна вернётся». Но третья!
Вот она: «Жажда жизни в капле солнца».
Вот, вот что мы чувствовали в «Капле солнца»! Именно жажду жизни! Поэтому она, эта капля, и сделалась тогда символом, может быть, самой насыщенной поры нашего существования.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?