Текст книги "Литературные портреты"
Автор книги: Александр Сидоров
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
А. Н. Майков (1821–1897)
Дорог мне, перед иконой
В светлой ризе золотой,
Этот ярый воск, возженный
Чьей неведомо рукой.
Знаю я: свеча пылает,
Клир торжественно поет –
Чье-то горе утихает,
Кто-то слезы тихо льет,
Светлый ангел упованья
Пролетает над толпой…
Этих свеч знаменованье
Чую трепетной душой:
Это – медный грош вдовицы,
Это – лепта бедняка,
Это… может быть… убийцы
Покаянная тоска…
Это – светлое мгновенье
В диком мраке и глуши,
Память слез и умиленья
В вечность глянувшей души…
1868 год
Аполлон Николаевич Майков принадлежит к тем русским поэтам, творчество которых вошло уже в плоть и кровь общества, стало неотделимою частью нашей наследственной психологии. Часто мы даже сами не подозреваем, что имеем дело с идеями, чувствами, навеянными поэзией Майкова. И этот процесс полубессознательного впитывания его поэзии продолжается и сейчас: романсы, исполняемые в концертах на слова Майкова, стихи его в хрестоматиях, эпиграфы и цитаты из его стихов совершают свой круговорот в жилах общества, часто без упоминания имени их творца.
Майков может быть назван баловнем судьбы. Происходя из древнейшего дворянского рода, он с детства рос в среде талантов, искусства и красоты. Отец его был одаренным художником, мать – литературно образованной женщиной. Учителем Майкова в русской словесности был И. А. Гончаров. В доме Майковых собирались лучшие художники и литераторы того времени. В такой-то эстетической теплице, как бы в ярком оазисе посреди мрачной пустыни тогдашней крепостной России, рано и безмятежно распустился этот душистый цветок поэзии.
А. Н. Майков стал писать стихи с пятнадцати лет, и без всякого преувеличения можно сказать, что первые его стихотворения уже ничем не уступают в изяществе формы и силе выражения его лучшим, поздним вещам. Эта же ровная поэтическая сила сохранялась в нем в шестьдесят лет, почти вплоть до смерти. В первый период своего творчества, примерно до 1843 года (до возвращения из Италии), Майков выступает перед нами чистой воды «антологистом», поклонником-певцом древней греко-римской культуры. Таким он и доселе сохраняется в представлении многих, несмотря на то что в последующей своей литературной деятельности круто изменил свое отношение к классической древности. Но тогда, в начале сороковых годов, все поэтические настроения Майкова имеют одну общую исходную точку: восторг перед античностью. Это до того верно, что даже в чисто русской, северной картине «Зимнее утро» он явно сбивается на Овидия, почему и русским крестьянам дает название зверолова и рыбака, а не просто мужика. Об этом говорят и названия всех его стихотворений того времени: «Вакханка», «Плющ», «Приапу», «Горный ключ», «Горы» и т. п. Интересно отметить, что, воспевая в 1841 году горы в великолепном стихотворении, замечательно схватывающем дико нестройную физиономию огромных гранитных хребтов, Майков еще ни разу в жизни не бывал в горах! Это и показывает, что в те годы талант его питался не столько непосредственным вдохновением жизни и природы, сколько глубоким эстетическим проникновением в чужие создания – других людей, умерших народов. Но и самостоятельность Майкова как поэта сказалась в этот период именно предпочтением к классическому – после того как предшествующие поэты уже заложили фундамент народно-реального искусства. Эта видимая аберрация (уклонение от чего-либо) от господствующего течения коренилась как в основательном классическом образовании Майкова по подлинникам, так, без сомнения, и в том факте, что он готовился сперва к поприщу живописца, а не поэта и обнаружил в данном большие способности. В живописи же тогда еще безраздельно царствовала древность (вспомним К. Брюллова и его сюжеты).
Влиянием живописи можно объяснить и пластичность ранней майковской антологии, ее объективно-зрительный характер. Впоследствии Майков все больше уходил от этой созерцательной, живописной поэзии в сторону чистой лирики и музыки слов, хотя все же остался навсегда образцовым «живописцем в лирике». Любование красотою жизни в художественном преображении последней – вот тон этого периода Майкова со стороны содержания. Наиболее ярко этот тон звучит в двух «Эпикурейских песнях» (1840): «Мирта Киприды мне дай…» и «Блестит чертог; горит елей…». Но тут же видно уже более глубокое душевное переживание поэта: ужас перед неминуемым уничтожением прекрасной жизни (образ скелета на пиру). Эта поэтическая антиномия (противоречие) – первый зародыш той антиномии, которая дает общую тональность дальнейшему творчеству Майкова: ужас перед грубыми, слепыми силами действительности, восхищение скрытою, свободной красотой внутреннего человека. В «Эпикурейских песнях» антиномия носит еще наивно-материальную форму. Конец «антологическому» периоду поэта был положен очною ставкою с развалинами Рима. В 1842 г. Николай Первый поощрил поэта своею милостью за сборник стихов и велел выдать ему тысячу рублей на поездку в Италию. Майков пробыл год в стране, где камни слишком наглядно провозглашают о безвозвратном падении прошлого. И в стихах поэта отразился душевный перелом. Все так же благоговеет он перед древностью (см. «Древний Рим»):
Как пастырь посреди пустыни одинокой
Находит на скале гиганта след глубокой,
В благоговении глядит, и, полн тревог,
Он мыслит: здесь прошел не человек, а бог…
Но «бог» этот для него оказывается уже умершим, бессильным в современности. А это – моральный приговор и над исторической ценностью тех начал, начал гордой силы и материальной красоты, которыми пленяла поэта древность. Особенно ярко вылилось это разочарование в прежнем идеале в стихотворении «Campagna di Roma» (1844).
«Святость» античной культуры не выдержала испытания в душе поэта. Но этим колебалась его вера в саму красоту. Ведь он продолжал быть, оставался навсегда верным учеником великого реалиста Пушкина в том отношении, что искал и жаждал красоты в реальной жизни, во всем обществе, в повседневности. Поэтому он и был влюблен в полную ежедневной красоты античность. А нашел в Италии лишь обломки да осколки… Поэт искал выхода из этих противоречий. Сперва он было обратился к Греции как воплощению мирной красоты против Рима, который стал ему казаться грубым и жестоким насильником, врагом прекрасно-человеческого. Таково стихотворение «Игры». Но потом быстро отказался от нового миража: ведь и изящные Афины создались на жестокой почве рабства, Рим же лишь усвоил и распространил греческую культуру… И тут впервые пробилась у Майкова идея «Смерти Люция» и «Двух миров» – о замене эпохи внешней, насильнической красоты Греции и Рима новою эпохой духовной красоты христианства. С этих пор Майков будет все больше отворачиваться от всякой действительности как от скучной и пошлой прозы, где нет места истинной красоте, где «одна случайность роковая являлась в ней и нам самим», как говорит христианин-патриций Марцелл в «Двух мирах». Истинную поэзию он станет находить в мечте, в добром чувстве, в невесомом, неосязаемом. Майков после Италии побывал в Париже и других местах Западной Европы, и европейская современность показалась ему еще гнуснее древнего насильника Рима. Там, представлялось ему, были хоть величие дела, героизм борьбы, здесь –
Всем благам есть один итог:
Набитый туго кошелек;
Сей ключ под все подходит двери;
Вес, слава, честность, прямота,
Великодушье, красота,
Честь, ум – или, по крайней мере,
Названье «умный человек» –
Все купишь золотом в наш век…
Так говорит у Майкова сам «Дух века» в поэтическом диалоге с «юношей» (1844). Вообще, вся нынешняя западноевропейская цивилизация представлялась, по-видимому, Майкову чем-то ложным, как бы дутым, вроде грибов-паразитов на изгнивших остатках мировой славы Рима. И, словно нищий мальчик среди развалин римского цирка (Стих «Campagna di Roma»), бродят здесь толпы бесприютных со злобным криком: «Мы голодны!..» Царствует один закон – жадность. У Майкова стало нарастать убеждение, что лишь в одной России остается оплот против духа разложения. Правда, в эти годы убеждение это находит еще мало выражения. Майков сходится даже с Белинским и «западническим» кружком «Современника», а также с Петрашевским. (С. А. Венгеров, «Очерки по истории русской литературы»: «Долго и усердно посещал пятницы Петрашевского А. Н. Майков, но спасся от преследования только потому, что случайно прекратил свои посещения к тому времени, когда за пятницами был организован надзор».) Но туда привлекали его больше всего, надо думать, именно мечты о братстве людей, словом, «гуманная» или «христианская» сторона дела, а никак не «западничество» само по себе и не экономические проекты Фурье, Прудона и Луи Блана. (См. собственное свидетельство об этом Майкова в письме Висковатову-Златковскому, «Биография А. Н. Майкова».) Поэтому-то он ближе всех сошелся здесь с Ф. М. Достоевским, с которым у него и впоследствии было так много общего. Но в то же время у Майкова зрела вера в особо прекрасное будущее русского народа. Если в «Трех смертях» мы видим еще чистое отрицание действительности, выражающееся в пассивном бегстве от нее (даже у стоика Сенеки, убежденного в существовании лучшего, другого, загробного мира), то другие стихотворения этого периода стремятся уже извлечь из недр русской души, русского народа какие-то поруки положительного торжества красоты над черной действительностью. В задушевной «идиллии» «Дурочка» (1851) Майков дает нам жизненный, действительно народный тип юродивой девочки (впрочем, из помещичьей среды), совершенно ни к чему не годной в условной «культурной» жизни. И вот эта бедная Дуня, «безумная невеста», все бредит, что есть какой-то «город великий»,
Где рабы со всяких стран;
Царь в том городе предикий
И гонитель христиан;
Что он травит их там львами,
Чтоб от веры отреклись;
Что их кровь течет ручьями –
А они всё не сдались…
Мечты ее смешны и нереальны, но зато возвышают ее над всеми окружающими, неудержимо привлекают к ней простые сердца, особенно детские. И когда она умерла,
Хоть пути в ней было мало
И вся жизнь ея был бред,
Без нея ж заметно стало,
Что души-то в доме нет…
Лирические поэмы «Савонарола» (1851) и «Клермонтский собор» (1853) определенно выступают против «искаженного» западного христианства, где водворились под маскою любви ненависть к людям и «гений смерти». Во второй из этих поэм выдвигается целая историческая теория морального крушения Запада и прав России как единственного наследника истинного Христа. При этом христианские притязания Майкова явно принимают здесь воинственный, «государственный» отпечаток: роковое недоразумение, которого поэт не замечал всю свою жизнь, но которое и позволяло ему беззаботно нести чиновничью лямку. Впрочем, воинственность здесь происходила также и от воздействия времени. Патриотизм Майкова задет был столкновением с Западом в Крымской войне. Поэт выпустил сборник стихов «1854 год», проникнутый крайним национализмом. Последний доходит до славянословия всему существующему порядку, как, например, в стихотворении «Послание в лагерь»:
…Тот гордый идеал, который, окрыляя
Любовию наш дух в годину горьких бед,
Все осязательней и ярче тридцать лет
Осуществляется под скиптром Николая.
Здесь звучит, несомненно, неискренняя нота лести. Так или иначе, «севастопольский» сборник стоил Майкову сильного охлаждения публики. Некрасов поместил в «Современнике» язвительную рецензию, где под формой похвалы добрым чувствам поэта указывал на отсутствие в стихах обычного его таланта. И с этих пор читательская публика стала относиться к Майкову как к жрецу искусства, стоящему в стороне от прогрессивных чаяний эпохи, склонному к реакции. Майков же, в сущности, продолжал идти намеченным ранее путем внутреннего развития. Начало нового царствования, облегчившее цензурную тяжесть, и для него оказалось благоприятным. На эти годы (начиная с 1856-го) приходится большое число тех лирических стихотворений поэта, которые наиболее остаются в русской памяти. Стоит лишь перечислить их здесь: «Весна», «Весна! Выставляется первая рама», «Боже мой! Вчера ненастье…», «Поле зыблется цветами…», «Под дождем», «Утро» («Предание о виллисах»), «В лесу», «Все вокруг меня, как прежде», «Вот бедная чья-то могила…», «Журавли», «Облачка», «Ласточки», «Осенний лес», «Осень», «Сенокос», а также стихотворения «Дочери», «Мать» и др. Сюда же необходимо прибавить общеизвестные стихотворения по поводу крестьянской «воли»: «Картинка» («Посмотри, в избе, мерцая…»), «Поля» и «Нива» («По ниве прохожу я узкою межою…»). Интересно, что большая часть из всех названных выше стихотворений относится к одному, 1857 году. Содержание большинства этих песен – какая-то ускользающая, неопределенная тоска о чем-то скрытом от нашего взора, о какой-то великой тайне, дающей жизни всю ее цену и радость. Словом, это как раз то «внутреннее», то «божье», что открыл поэт в своей дурочке Дуне и что открывает он теперь в людях вообще и в природе. Зато здесь почти нет и следа былой живописной, «пластической», «земной» красоты. Даже в «гражданских» стихах Майков выступает певцом неведомой широкой «дали», открывающейся перед народом. Так, в гениально простом и нежном восьмистишии «Весна» поэт как бы хочет подслушать скрытый «божий» смысл перехода от последних остатков злой зимы к первым проблескам радости – весны:
Голубенький, чистый
Подснежник-цветок!
И тут же сквозистый
Последний снежок…
Последние слезы
О горе былом
И первые грезы
О счастье ином…
Приведем в качестве примера еще «Облачка» – ввиду того, что здесь поэт прямо выражает сущность своего интимного, душевного разговора с природой:
В легких нитях, белой дымкой
На лазурь сквозясь,
Облачка бегут по небу,
С ветерком резвясь.
Любо их следить очами…
Выше – вечность, Бог!
Взор без них остановиться
Ни на чем не мог…
Страсти сердца! Сны надежды!
Вдохновенья бред!
Был бы чужд без вас и страшен
Сердцу Божий свет!
Вас развеять с неба жизни,
И вся жизнь тогда –
Сил слепых, законов вечных
Вечная вражда.
В наиболее общей форме, впрочем, лирическая философия природы выражена Майковым гораздо позднее – в 1870 году, в звучащем, как музыка эльфов, гимне природы «Пан». Бог Пан (говорит в примечании поэт) – «олицетворение природы; по-гречески «Пан» значит все». Майков изображает жаркий, тихий полдень в лесу как сон бога Пана, грезящего о чем-то сокровенном. О чем же? В том и отличие лирического пантеизма Майкова от объективного пантеизма, например, спинозиста Гете, что майковский Пан видит сны, которые слетают к нему «из самой выси святых небес». Это, так сказать, языческий Пан, обращенный в христианство, символ сокровенного нравственного миропорядка, творимого любвеобильным Богом.
В 1872 году Майков окончил трагедию «Два мира». В ней, как в фокусе, сходятся все отдельные лучи поэзии Майкова. С ее высоты легко проследить весь путь разветвления его идей вплоть до самых малых творений. Центральная же идея самой трагедии – столкновение погибающего Рима с новорожденной религией рабов, христианством – ясно отзывается философией истории Гегеля. Конечно, Майков решает задачу по-своему, но постановкой ее он обязан немецкой философии, в первую очередь через посредство русских гегельянцев – Белинского и славянофилов. С художественной стороны трагедия, вообще говоря, производит непосредственное и сильное впечатление. Но глубокий внутренний разлад, ей присущий, становится заметен, как только обратимся к идейным целям автора. Он, разумеется, ставит в идеал для русского читателя, для всего народа самоотверженную веру римских рабов. Исходя из этого нередко получается «рабья» тенденция. В уста своих христиан он не раз вкладывает похвалу той «свободе», какая царствует в области духа; здесь оказывается даже полная, равноправная духовная демократия. Но эта «свобода» достигается бегством от жизни, от действительности, т. е. почти от всякого действия, поведения. Задача немыслимая, утопическая, хотя и признававшаяся поэтом всю жизнь за высшую мудрость. Опасность ее видна хотя бы из слов Марцелла (второй акт): «Наше тело есть кесаря. Наш дух всецело Господень». Еще раньше он говорит о кесаре:
…Поставлен
От Бога он царем племен.
Во всем, чем может быть прославлен
Он на земле и вознесен –
Победой над неправдой, славой
В защите сирых, торжеством
Хотя б меча и мзды кровавой
Над буйной силой, над врагом
Ему поверенного царства, –
Служить ему наш Бог судил…
Вот что значит «отдавать кесарево кесарю». В конце концов, в земной жизни люди всегда оказываются рабами внешней силы, складывая с себя лишь ответственность за свои рабские деяния. «Свобода» остается лишь для вольной смерти да для взаимного утешения в обидах от «кесаря»… Но это ведь полный отказ от строения «земной» жизни и фактическое одобрение всякой, самой черной действительности!
«Двумя мирами» закончилось развитие таланта Майкова. В дальнейшем он напишет еще немало крупных произведений – например «Емшан», «Пульчинелль», «Весна» («Уходи, зима седая…»), «Excelsior» (ряд стихотворений), «Суд предков» (род художественного обоснования дворянского консерватизма) и проч. Но все это – больше перепевы старых песен Майкова. Усерднее всего занимается он на склоне лет стилистической чисткой прежних произведений и переводами. В переводах («Кассандра» – отрывок трагедии Эсхила «Агамемнон»; «Слово о полку Игореве») интересен главным образом выбор поэтом тем, рисующих также столкновение «двух миров»; в частности, в «Слове о полку Игореве» сам Майков видит столкновение высшей культуры «Дажьбожьих внуков» (т. е. детей Солнца – русских) с «Дивовыми сынами» (сынами Тьмы, степными варварами). И даже в прозаических «Рассказах из русской истории» для народа Майков преследует ту же идею столкновения культур: русской с татарской, Востока с Западом. Идея «Двух миров» доминирует над всем творчеством поэта с юности до могилы. Это понятно для писателя эпохи, когда совершился перелом русской истории. Крепостное рабство уступило место высшим формам культуры. Правда, Майков, корнями своими неразрывно связанный с одним из крепостнических классов – дворянским, не в силах был объять весь смысл огромного явления; но он живо чуял его своей поэтической душой и отразил в своих произведениях как мог. Его хрупкая, «неземная» концепция нового мира слишком узка, ограниченна; но она все же живая концепция, верно схватывающая часть нравственных черт грядущего общества, именно идею великой ценности каждой человеческой личности.
«Поэт народного плача…»
Десятого декабря 1821 года в местечке Немиров, в Винницком уезде Подольской губернии, в семье поручика 36-го егерского полка родился третий ребенок. Первые два, Андрей и Елизавета, умерли во младенчестве. Этот же оказался покрепче. Однако из-за суеверных соображений его матери, польской католички, крестили мальчика только спустя три года. Как его звали до этого – бог весть. После крещения – Николай Алексеевич Некрасов.
То, что классик русской литературы провел практически безымянным первые годы жизни, каким-то непостижимым, мистическим образом отразилось на его последующей судьбе. Между прочим, и на посмертной тоже. Во всяком случае, видный авторитет своего времени Иван Сергеевич Тургенев торжественно предрекал: в будущем среди любителей русской поэзии и вообще словесности «…самое имя господина Некрасова покроется забвением». С формальной точки зрения он оказался абсолютно прав. Странное дело – ассоциативное мышление.
Скажешь «Пушкин» – и тут же возникает светлый образ: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя…» Скажешь «Лермонтов» – появляется гренадер: «Недаром помнит вся Россия про день Бородина!» А вот когда говоришь «Некрасов», чаще возникает замешательство. И только хорошенько подумав, респондент, как правило, вспоминает некогда заученное из-под палки в школе: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». И это при том, что настоящие – лирические – стихи Некрасова сопровождают нас буквально с детского сада.
«Однажды в студеную зимнюю пору…», например. Или: «Слушайтесь, зайчики, деда Мазая!» Или гимн современного феминизма: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». Ну про «Коробейников», которые «ой, полна, полна коробушка», даже и говорить неловко – без них не обходится ни один фольклорный концерт. Равно как ни одна из публикаций о современных проблемах нашего государства не обходится без склонения названия поэмы «Кому на Руси жить хорошо». Когда напоминаешь, что все это Некрасов, наступает запоздалое прозрение: «Ой, а ведь правда!» Короче, есть строки, которые у любого русского человека всегда вертятся на языке. А есть имя автора этих строк, которое не то чтобы забыли совсем, но привыкли соотносить с чем-то скучным и до боли официозным. Считается, что Некрасов пришел в литературу как последователь и даже подражатель Пушкина, причем не самый удачливый и одаренный. И точно так же считается, что к его кончине русская поэзия оказалась переполнена последователями и подражателями самого Некрасова. Более того, некоторые современники всерьез полагали, что Некрасов, начав соревнование с «солнцем русской поэзии» на невыгодных условиях, сумел его с блеском выиграть. Это стало очевидно на похоронах «печальника горя народного» в 1878 году. Ф. М. Достоевский, ровесник Некрасова, произнес над его открытой могилой небольшую речь, в которой с некоторыми оговорками поставил имена Пушкина и Лермонтова вровень с именем покойного. И получил шумную отповедь. Газеты писали: «Речь литератора Достоевского была прервана молодыми голосами, которые выкрикивали: “Некрасов неизмеримо выше Пушкина и Лермонтова!”» Условия для соревнования с Пушкиным были у Некрасова и впрямь невыгодными. Обычно пишут, что Пушкин, дескать, всю жизнь нуждался в деньгах, особенно после женитьбы на Наталье Гончаровой. Но что такое настоящая нужда в деньгах, познал именно Некрасов. «Я чувствовал себя постоянно, каждый день голодным, – рассказывал он о своем вхождении в круг “тузов” русской литературы. – Не раз доходило до того, что я отправлялся в один ресторан на Морской, где позволяли читать газеты, хотя бы ничего не спросил себе. Возьмешь, бывало, для вида газету, а сам пододвинешь себе тарелку с хлебом и ешь». Неудивительно, что, прочувствовав на своей шкуре, какое это благо – досыта наесться, Некрасов впоследствии пишет о горе крестьянки, потерявшей кормильца: «На радости мы бы сварили и меду, и браги хмельной, за стол бы тебя посадили – покушай, желанный, родной!»
Известен и такой факт. Изгнанный из квартиры, Некрасов был вынужден за пятнадцать копеек написать прошение какому-то питерскому нищеброду, чтобы заработать возможность переночевать в ночлежке. Впрочем, его титул мужичьего заступника и печальника никто не оспаривал. Претензии высказали те, кто полагал, что поэт чуть ли не на колене изломал традиции русского стихосложения. «Что за топор его талант!» – так писал о Некрасове неистовый Виссарион Белинский. «Это фальшь, которая режет ухо!» – не отставал публицист Василий Боткин. «За это не дашь и трех копеек серебром», – мнение критика Александра Дружинина. Ну, положим, три копейки серебром за «это» все-таки давали. Еще при жизни Некрасова, в середине 70-х годов XIX века, его «Коробейники» вошли в народные лубочные песенники, которые сотнями тысяч успешно распродавались по всем ярмаркам Российской империи. Так что широкая популярность поэта в грамотной крестьянской и народной среде, зафиксированная анкетными свидетельствами и признаниями, – факт бесспорный. Однако главное все-таки не это. Некрасов придал народности и установке: «Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей», – поистине космические скорости.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?