Электронная библиотека » Александр Солин » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Вернуть Онегина"


  • Текст добавлен: 14 сентября 2021, 12:00


Автор книги: Александр Солин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И вот, наконец, бирюзово-палевый комплект пошит, и двадцатитрехлетняя Алла Сергеевна, плавно покачиваясь на каблуках, потряхивая локонами и ни о чем не жалея, готова перейти в нем во вторую часть романа. Но нет, одежда не готова, пока ее не примерил читатель.


24


Прилежно изучая общественные науки, Алла Сергеевна чутья на политику, тем не менее, не имела. Да и откуда ему было взяться при том заржавленном, затупленном к тому времени марксистско-ленинском методе, пользуясь которым невозможно было сделать политический аборт, а не то что принять роды у больной беременной страны.

Даже в минуты былого отчаяния ее мировая скорбь не распространялась дальше ее самой, а уж теперь и подавно. Что ей гражданская война в каком-то Чаде, в котором, судя по названию, ничего хорошего и светлого и происходить-то не может? Какое ей дело до польских и прибалтийских дел, если студенческие волнения у нее под боком остались без внимания? Да неужели же она станет переживать по поводу недостаточных темпов процесса политической реабилитации? И пусть кто-то не может поступиться принципами, кто-то жаждет независимости, а кто-то сходит с ума от Кашпировского – да ради бога, это их личное дело! Да, конечно, в Афгане еще гибнут наши ребята. Вот недавно девчонки рассказывали – привезли и похоронили одного: пусть незнакомого, но своего, земляка. Как странно получается – одни гибнут за страну, другие захватывают самолет, чтобы бежать из нее! Кто-то радуется роману «Доктор Живаго», а кто-то фильму «Маленькая Вера», а она ни тому, ни другому: первому – потому что ничего не знает о его существовании, второму – потому что терпеть не может вульгарных, неряшливых мужиков и баб. Только вот непонятно, откуда на миасской швейной фабрике взялся ядовитый газ?

Ей, негласной невесте комсомольского работника советский строй, словно сам бог будущей попадье повелевал блюсти общественную святость. И она блюла, но без того особого, указательного рвения, что было свойственно ретивым активистам. В толковании текущих, все более трепещущих событий она полностью полагалась на Колюнин осведомленный нюх и его политически подкованные копыта. Вот он говорит, что появились новые законы, которыми хотят выправить завалившуюся на бок экономику – ну и хорошо, давно пора! Сколько же можно гнать эти унылые расцветки и монашескую фурнитуру! Вы только посмотрите, что носят за границей! Какое буйство красок, какая свежесть оттенков, какие оригинальные фасоны, какая фантастическая фантазия! И все для того, чтобы… А, собственно говоря, для чего? Да, да, Алла Сергеевна, позвольте спросить вас, нынешнюю – для чего это неутомимое, неутолимое, нескончаемое дефиле облачений? Что означает это ликующее нашествие бесчисленных коллекций тканей, драпировок и красок? Какие знамена осеняют и направляют его победное шествие? Что есть мода: возвышенный атрибут высокого человеческого предназначения или некий замысловатый язык, скрывающий телесную наготу, как наш язык – наготу мысленную? И есть ли у человеческой истории, заключенной между древним папирусом и инструкцией к мобильному телефону, и у истории человечества от козьей шкуры до флуоресцирующих леггинсов общий знаменатель, а если есть, то чему он равен?

Бог создал женщину, а женщина создала моду. Создала, чтобы выглядеть (но не обязательно быть) утонченной, обольстительной, романтичной, воздушной, роскошной, непредсказуемой, роковой, капризной, стильной, сильной, смелой, недоступной, изысканной, успешной, состоятельной, самостоятельной и прочее. И в этом смысле мода – искусство мимикрии, а стало быть, как и любой вид искусства – игра воображения, обман и самообман. Полетом и силуэтом женщина подобна бабочке: фасон однообразен, зато расцветка на любой вкус. И здесь от нее самой зависит, быть ей капустницей, крапивницей, репейницей, лимонницей или сатурнией, поликсеной, медведицей Кайя.

Вместе с тем мы, как и наша героиня, далеки от грубого, пошлого, поверхностного подозрения, приписывающего женщине генеральное намерение всеми доступными средствами, в том числе модными, заманить мужчину в бермудский треугольник брака. Скажем больше – это хуже, чем подозрение, это гадкая клевета, ибо даже самые тайные и грандиозные намерения женщины не превосходят ее скромного, невинного желания быть для мужчины объектом коленопреклоненного обожания. Вполне возможно, что ее безобидная причуда фигурирует в каком-нибудь сборнике грехов (стихов?) в разделе соблазнов, но, положа руку на сердце, спросим себя: разве ее бермудский треугольник того не стоит?

Кстати о бабочках: нет, не фасоном единым, а цветом украшена кладовая женского настроения, и бабочки – его порхающая коллекция. К такому выводу пришла Алла Сергеевна в один из дней все того же достопамятного предабортного отпуска на даче у Колюни.

…Полуденное солнце двадцатилетней давности освещает далекие шесть соток памяти, где босоногая гладкокожая Алла Сергеевна с прохладных крашеных половиц спускается по горячим ступенькам низенького крыльца на раскаленную садовую плитку и, обжигая подошвы, пробирается через круглый, нарядный запах флоксов к грядкам с клубникой. По обе стороны от дорожки отдувается от жары густая перекормленная зелень, и деликатный ветерок добавляет ее натужное дыхание в свою и без того богатую коллекцию.

Садовые ромашки вдоль дорожки – идеальные посадочно-заправочные площадки для насекомо-крылатой армии, и к белым лучам одной из них неестественно ярким пятном прикрепилась брошка-бабочка. Завороженная необычайной расцветкой, Алла Сергеевна подкрадывается к залетной гостье, насколько та ей позволяет, и жадно всматривается в раскрытую раскрашенную книжицу. Диковинная путешественница сидит, расправив подрагивающие крылья – роскошная и непозволительно доверчивая: либо устала, либо не допускает мысли, что кто-то способен посягнуть на ее красоту.

Ее плюшевый фюзеляж переливается живой глубокой синевой – от блекло-сумеречной с боков и на хвосте до сгущено-предгрозовой на спинке и голове. Серо-голубой раствор пропитал внутренние кромки оранжево-коричневых крыльев, обнаружив их параболическую суть. Передние кромки, которыми атакуется воздух, укреплены руликовым кантом и украшены чередованием черных и белых полос. Рисунок на фланели крыльев напоминает паркет из неплотно пригнанных ясеневых дощечек с темно-коричневым пунктиром смолистых волокон. По три аккуратных черных кляксы с каждой стороны – словно родимые пятна в память о предыдущих метаморфозах. Резной размах крыльев оторочен по краю густо-синей оборкой, пристроченной светло-голубым мелким швом и простеганной посередине крупными белыми стежками.

Какая глубокая и радостная коллекция синевы, какие выразительные и состоятельные оттенки, как смел контраст основных тонов и как убедительна и дружественна их диффузия! В этой кукольной выкройке соединились строгая симметрия цвета и координат, калейдоскопная случайность красок и взвешенная целесообразность конструкции. И пусть Алла Сергеевна не первая и даже не миллион первая, открывшая прикладное свойство этих порхающих палитр – скромные личные открытия нам всегда ближе и дороже чужих энциклопедий.

Задержавшись перед внутренним взором нашей героини ровно столько, сколько нужно, чтобы собрать вокруг себя эфемерную массу воспоминания, бабочка дернулась в сторону и растворилась во мгле памяти. Помнится, проводив глазами ее хромой притворный полет, Алла Сергеевна впала в состояние зреющего просветления. Возвращаясь в дом с полной тарелкой глянцевито полыхающей клубники, она представила, что если подвести губы помадой точно такого же тона, то они будут выглядеть также сочно, упруго и аппетитно…

Если уж мы опять помянули тот похожий на анестезию июль восемьдесят шестого, то перед тем как окончательно отправить его на полку забвения, ассоциируемся с его осеменительной нечаянностью и заметим, что страна на исходе восьмидесятых находилась в том же состоянии, что и наша героиня после него – то есть, в приподнятом настроении и полном неведении относительно своего интересного положения.

В те дни помадой и румянами была озабочена не только женская половина населения, но и молодящаяся власть, засохшая верхушка которой к тому времени заметно позеленела и порозовела. По ее прихоти в стране происходили события, которые теперь иначе как знаменательными, то есть, связанными со сменой знамени (знамя нате!) и не назовешь. Красный удав еще только менял кожу, а кое-кто уже замахивался на его единоутробную однопартийную суть. Запоздалая и бесполезная косметическая операция по омоложению руководящих органов не поспевала за их разложением, и в шутовском лозунге дня «Партия, дай порулить!» ясно слышалась скрытая угроза набиравшей силу ереси.

Пожираемая карьерным вожделением, честолюбивая поросль вроде Колюни до зеленых узоров в глазах выискивала между строк партийных постановлений подводные камни и гнилые ступеньки текущего момента. «Что можно и что нельзя?» – вот вопрос, изводивший осторожных аппаратчиков, оказавшихся между двух полюсов судьбоносной инициативы и присматривающих себе место в исторической цепи. Ах, если бы только знать, куда потечет ток – от минуса к плюсу или от плюса к минусу!..

Незаметный, как подвох появился и принялся путаться под ногами закон о кооперации. «Это твой закон!» – объявил Колюня своей Алечке, не уточнив, однако, что нужно делать. Впрочем, до окончания института она что-либо менять в своей жизни, в том числе личной, не собиралась. Осаждаемая заказами, она потихоньку откладывала на черный день, про себя подразумевая под ним отъезд в Москву, где рассчитывала оказаться в эпицентре модных взрывов. Но почему в Москву? Разве модных полигонов нет ближе? Нет, в Москву, и только в Москву! Женщины привыкли, когда кто-то из Парижа говорит, что им следует носить, и они следуют и носят, даже если ужасно в этом выглядят. Она же хочет, чтобы они носили то, что им идет. Она мечтает кроить их бархатные планы и обшивать их атласную независимость, дерзкими фасонами излечивать их застенчивость и призывным силуэтом распалять мужское нетерпение. Она знает формулу возбуждения мужских желез. А потому в Москву и только в Москву!

Она успешно (а как же иначе?) окончила пятый курс. Между прочим, во время весенней сессии в Омске ей довелось присутствовать на семинаре по текущей политике, где с осторожным энтузиазмом и сдержанной надеждой на все лады склонялось слово «кооператив», вошедшее вдруг по прошествии долгих лет в моду, как какой-нибудь давно забытый фасон или цвет. Оказалось, что теперь она в одночасье может стать директором частного индпошива, и что любопытно – для этого ей вовсе не обязательно иметь высшее образование.

Летом Колюне представилась номенклатурная возможность восстановить потрепанные комсомольские силы в курортном местечке Боровое, что против всех правил географии и геологии всплыло когда-то заблудившимся куском Швейцарии посреди сонного разлива северо-казахстанских степей. Он предложил ехать вместе, но Алла Сергеевна, узнав, что в ее положении незаконной жены она обречена проживать в частном секторе, ночевать одна, питаться, как попало и совокупляться где придется, от предложения решительно отказалась. Он в свою очередь, не пожелал ехать без нее, и они провели отпуск, как уже не раз бывало, у него на даче, прислушиваясь по вечерам к вражеским голосам, которые с пугающей осведомленностью вещали им о закулисных кремлевских интригах, обреченных утонуть наутро в одобрительных аплодисментах консенсуса.

Сашка Силаев в тот год у них не появился, и кроме прошлогодней новости о рождении у него сына, ничего другого о нем не было известно. К тому времени, когда она принялась за диплом, исполнилось почти три года, как с живым хрустом и тошным воплем раскололся их любовный континент, половинки которого дрейфовали теперь в разные стороны. Безоговорочная и необратимая принадлежность Аллы Сергеевны другому самцу в союзе с крепнущей уверенностью в том, что впереди ее ждут важные дела и внушительные достижения, подровняли глубокие, неровные, болезненные следы разлома, так что пожелай она теперь наперекор разуму воссоединиться с Сашкиной половинкой, ей нечем было бы за нее зацепиться. В ее воспоминаниях об их счастливых днях, внезапно возникавших благодаря не такому уж и редкому стечению в единый навязчивый ансамбль декораций, ракурса, звука, освещения и прочих катализаторов их невольного воскресения, было больше досадного недоумения, чем сослагательного сожаления. И когда неугомонная Нинка пыталась напомнить ей о Сашкином существовании, Алла Сергеевна нетерпеливо кривила губы и цедила: «Все, все, проехали, забудь…»

«А счастье было так возможно, так близко! Но судьба моя уж решена…» – тем временем готовилась обратиться к огромному, отделанному серебром и спаржей плюшевому залу пушкинская Татьяна.


Ч а с т ь II


1


Находящиеся на службе у Высшего Замысла (а он, безусловно, существует) Время и Забвение, одинаково усердные и в созидании, и в разрушении, сами, судя по всему, в верховные планы не посвящены и лишены какой бы то ни было инициативы (по-крайней мере, в пределах гарнизона по имени Земля). В неравной борьбе с их ядовитым союзом память – наша, пожалуй, единственная, хоть и не всегда верная сообщница. Не имея вразумительного понятия об истинном, бесконечном, сквозном, так сказать, назначении вездесущего дуэта, выскажемся лишь по поводу того, что нам доступно.

В весьма вольной и наивной форме проживаемое нами время можно представить как торопливую попытку самореализации разума, гальванизируемого волной живительной энергии, исходящей от некоего космического источника жизни. Волной, которая следуя целям неведомого нам севооборота, сеет, лелеет и жнет, оставляя после себя сухую стерню, пожираемую плесенью забвения. Или как заметил бы с чужих страниц циничный церемониймейстер вселенского бала, чье имя слишком хорошо известно, чтобы называть его вновь: педантичное время зажигает и гасит фитили человеческих судеб, а брюзжащее забвение устраняет нагар и копоть оплывших свеч.

Далее: допуская существование космического источника жизни и находясь на гребне исходящей от него волны, спешим предположить наличие предыдущих и последующих жизненных волн, которые бывши и будучи ничем не хуже текущей, накрывали и накроют, а стало быть, оживляли и вновь оживят нас в той точке космического бала, где мы находимся. Более того, есть основания полагать, что следующее оживление произойдет приблизительно через столетие после угасания – такова нынешняя длина полуволны нашего времени.

Как, однако, удивительно может быть устроен этот Космос! Этакая серийная помесь морозильника с инкубатором! Согласитесь, что допуская подобный многоразовый порядок вещей, мы первым делом рассеиваем для себя тьму веков (ибо она не позади нас, как принято считать, а впереди – ведь о прошлом мы знаем куда больше, чем о будущем). Стоит ли говорить, что такая возможность способна взбодрить самый слабый дух и добавить хмельного задора в унылый вопрос о смысле жизни!

Однако как ни соблазнительна наша гипотеза, она ничего не стоит, если в природе отсутствует семя, способное противостоять забвению и оживать с каждой новой волной. И на наш наивный взгляд такое семя существует и хорошо известно всем народам. Да, это она, вечная душа – невидимая и независимая от тела сущность, предвосхищенная одними мудрецами и не опровергнутая другими. Изготовленная в божественной лаборатории, она как нельзя лучше подходит на эту роль и с удовольствием ее играет, когда ее собственные колебания совпадают с частотой предназначенной ей волны. Если, конечно, процессу не мешает реверберация. Можно даже с размахом предположить, что ее чипы населяют все существующие планеты, в том числе необитаемые, терпеливо ожидая, когда там сложатся условия для жизни.

Возможно, в этом месте язвительные скептики, не выдержав нашего размаха, возразят, что поскольку у людей нет достаточно ясных, связных, научно подтвержденных воспоминаний о предыдущих опытах, то и наши рассуждения об их поливитальности бесцеремонны и беспочвенны. Успокоив сочувствующих бодрым замечанием, что такое вполне возможно, если к новой жизни прилагается чистая память, мы спросим скептиков: отчего же тогда напряженным бисером проступают сквозь поры нашей души смутные стремления и влечения, похожие на призыв завершить однажды начатое? Откуда эти пугающие déjà vu, vécu, entendu, baisé, aimé, hainé, эти далекие туманные озарения, смутные приступы сожаления, глухие всплески соучастия и неясные отблески былых грез? Откуда в нас опережающие возраст фантазии, ранняя рассудительность и чужие сны? И не похожи ли мы на рожденные беременной тучей капли дождя, падающие на землю, чтобы, смешавшись там с другими каплями, разделить с ними упоительный страх полета и спустя некоторое время вновь вернуться на небеса?

«День – это прозревшая ночь, и нашим суткам нет числа» – окончательно скажем мы, обратив черно-белые бемоли и диезы наших предположений в единую, возможно, отдающую диссонансом, но такую желанную симфонию мира. Хотя бессильные опровергнуть наши утверждения критики, вероятно, и правы, заявляя, что наша идея регулярного воскрешения слишком хороша, чтобы быть правдой. Уж не приманка ли она все того же распорядителя бала, пожелавшего проявить несвойственное ему милосердие?

Да пребудут с нами Бог и Интернет!

С житейской точки зрения нет ни малейшего сомнения в том, что время – это назойливое и неизменно сопутствующее нашим наблюдениям наваждение, существует, и пусть прямых, материальных доказательств его существования у нас нет, но есть бесконечное число косвенных, включая туда нас самих, наши вещи и наши фотографии. Впрочем, вот опыт, который позволит нам обнаружить нечто большее, чем его присутствие. Для этого достаточно включить диктофон, сунуть его в нагрудный карман и отправиться с ним на прогулку. Вернувшись и исследовав запись, мы придем к выводу, что перед нами самая настоящая фонограмма времени, его, так сказать, освобожденный от наших чувств и мыслей монолог – та самая хронотональная «минусовка», под которую вот уже многие тысячелетия поет и пляшет как отдельный человек, так и все человечество. Прав был, выходит, праздный исследователь ткани времени, утверждавший, что «время неуловимо связано со слухом». Но сначала со звуком, поспешим добавить мы.

Бесплотное и невесомое, время сплющивает до алмазной прочности земные породы и спрессовывает до учебника истории человеческую эволюцию. Породив, чтобы убить, и следуя высокомерной привычке не оглядываться, оно покидает место преступления, оставив подручных уничтожать многочисленные улики. И здесь как нельзя кстати наши фотографии – невозмутимые подсказки и поправки оговорок памяти. Они – отпечатки пальцев, которыми время держит нас за горло, перед тем как задушить.

Фотографии, как и платяной шкаф, обладают особой и чувствительной способностью опрокидывать нас в прошлое. Именно фотография сделала обывателя художником и заставила художника бежать из тисков подобия. Было бы неразумно считать фотодело всего лишь нашей жалкой попыткой предъявить времени счет. Гораздо скромнее придерживаться того мнения, что смотреть в объектив – значит улыбаться себе будущему, ибо единственный персонаж, который будет интересовать нас всегда, это мы сами. Именно для этого вглядываемся мы в послание из прошлого, стараясь не замечать осевшего на нем пепла прошедших лет и надеясь, что перемены не так плачевны и разрушительны, как это утверждает зеркало.

Мы не склонны документировать мятежную часть наших дней, и когда кто-то наводит на нас фокус, готовясь отправить случайный миг нашей жизни в будущее, мы успеваем в последний момент обезличить черты лица и спрятать наши мысли под улыбкой, ибо, оказавшись лицом к объективу, мы думаем только о том, чтобы понравиться другим, и в первую очередь себе. Не оттого ли на снимках мы выглядим манерными, однообразными и легкоузнаваемыми?

Что касается дел обскурных, то вопреки их самоуверенному прогрессу заметим только, что между вдумчивой пленочной рачительностью и стрекозиной цифровой расточительностью разница такая же, как между былым монументально-обстоятельным «запечатлеть» и нынешним мазутно-неопрятным «сфоткать». Где, скажите, услышишь теперь этот хищный хруст спущенного затвора, которым он, как ударом бойка, как междометием, звонкой нотой, птичьим щелканьем, вскриком клаксона, словом, как всяким звуком, неподкупно свидетельствующим в пользу реальности, похищал и прятал в тесной темнице избранный миг? Куда делось то особое тридцатишестикадровое состояние доморощенного фотографа, которое пронумерованным числом попыток умеряло его аппетит и требовало отбирать натуру заведомо характерную и выразительную, толкая его тем самым на путь искусства? Разве может сегодняшний гигабайтовый хлам – эти кладовые надуманных поз и гримас, эти отвалы фоторуды, эти залежи дурной документальности – сравниться с дорогими сердцу кусочками пергамента, хранящими барабанное напряжение пространства и помеченными потертой печатью самого Времени? И то сказать: филькиной грамоте никогда не стать историческим документом. А потому, переберите свой архив, пожалейте и возлюбите себя!

Но так уж ли разумно доверять постаревшим, нередко подслеповатым свидетелям происшествия по имени жизнь, в один голос утверждающим, что когда-то все его участники были молоды, красивы и благостны? Стоит ли верить их старомодному мнению, что жизнь безмятежна, и самое худшее, что грозит ее позирующим пособникам – это рассеянная задумчивость? Так уж ли безвредна их скрытая индуктивность, незаметно возбуждающая в нас желание спуститься в подвалы памяти, где натыкаясь в темноте на диковатые экспонаты, мы совершаем порой неожиданные открытия?


2


Совсем недавно, каких-нибудь две недели назад, или если следовать принятой Аллой Сергеевной хронологии, имеющей закладным камнем событие такое же горестное, как и постэпохальное, а именно: раннюю смерть любимого, уважаемого мужа – так вот, через два года после смерти мужа нашло на нее давно забытое желание перебрать старые фотографии. Словно перед тем как одобрить протокол ее созревших намерений, некто строгий, неподкупный и верховный потребовал приложить к нему иллюстрированное подтверждение ее жития. Не оттого ли так связны и фотогеничны сегодня показания ее памяти, что полумесяцем ранее она, потратив полночи и помогая себе коньяком, склеила из черно-бело-радужных черепков некое внятное, похожее на сосуд подобие своей жизни – на две трети крутобокое, с обожженными молодым пламенем бедрами и одной третью восходящее к цветной глянцевой горловине настоящего: прихотливое прибежище мятежного джина. Может, потому и решила она пойти на «Онегина», чтобы представить строгому суду свою смягченную жаром искусства душу и пластичной ее податливостью убедить его и себя в способности к милосердию (способности, конечно, благородной, но непрактичной, полагал ее жизненный опыт)? Ах, если бы еще она могла объяснить себе, зачем ей это нужно! Может, таким своенравным образом решила она обмануть своевольную судьбу? Или попыталась вправить застарелый душевный вывих? Или вознамерилась с высоты своих достижений бросить к их подножию кость милосердия, похожую на вставший поперек горла вечный укор?

…Никто и никогда ни до, ни после не снимал ее так много и так страстно, как Савицкий. Везде – и в центре его внимания, и в фокусе его сердца была она: его солнце, его луна, его муза. Не удивительно, что значительная часть фотоархива, не попавшая в официальный, салонный, так сказать, альбом ее жизни и хранившаяся безжалостным образом в одном из многочисленных раздвижных шкафов загородного дома, относилась ко времени их свободного союза.

Колюня имел роскошный по тем временам «Зенит-Е» и повадки бывалого фотографа: глазами примеряясь к натуре, он слепыми руками готовил к работе приспущенный к животу аппарат, чтобы вдруг вскинуть его, прицелиться и похитить ее у времени. Добавим от себя: в ту пору она, безусловно, была хороша (впрочем, хороша она и сейчас), и Колюня снимал ее, как иконы плодил. Он словно задался целью явить миру анатомию ее улыбки, для чего острозаточенной долей секунды расслаивал на кадры движение ее лица, нечасто и внезапно озарявшегося лучистым совершенством. Помнится, утомленная его инструкциями вроде «Сядь здесь, повернись к окну, посмотри туда, улыбнись, ну улыбнись же!», она обрывала съемки недовольной гримаской: «А ну тебя!..», и он лез целоваться.

Им были увековечены ее наряды, прически, повороты головы, нюансы настроения, игра света на сцене ее лица – мягкий, не медальный профиль, завлекательный витринный анфас, вопросительный полуоборот, манерные три четверти и ее отстраненные, обращенные на внутреннего собеседника глаза. Все тени, кроме ровных высветленных щек – овальные, выпуклые, растушеванные. Фотофея, да и только! Интересно, что такого надеялся открыть в ней Колюня сверх того, что видели его глаза? Что выискивал в ней его пучеглазый соглядатай, хладнокровно целясь в нее прищуренной диафрагмой?

Она запрещала ему снимать исподтишка, но судя по беглым, недозревшим гримасам, которые он умудрился ухватить, азарт в нем превосходил послушание. И если считать, что лицо, как и язык, состоит из выражений, то впору говорить о грубых, низких словечках, которые злорадный монокль расслышал и записал и которые, как ей казалось, никогда за ней не числились. Господи, боже мой, откуда у нее в те святые праведные годы вполне оформившийся зародыш равнодушной кривой усмешки? Зачем этот хмурый исподлобья взгляд и перекошенный уголок рта – колючий росток скрытой брезгливости? Или это не более чем неопрятные и временные следы затянувшегося ремонта души?

В пачках фотографий, как и в ее снах не было хронологического порядка, и ранние, сорочьей тональности снимки мешались с перламутровыми проблесками московской поры. Оттого рядом с черно-белой улыбкой восемьдесят шестого года обнаруживалось ее разноцветное присутствие на презентации коллекции две тысячи пятого года, где она занимала почетное по отношению к фигурам второго плана место. Или вдруг из бесцветного восемьдесят девятого года выныривал налитым кровью кукишем вытянутый в сторону объектива новенький красный диплом и ее чуть смазанная победная физиономия, а вслед за ними цветной факт ее счастливого материнства с пятилетним кудрявым плодом мужского пола на руках заслонял текущие напасти. Новая заячья петля времени, и вот она на комсомольской вечеринке под ревнивым Колюниным присмотром тянется к кому-то поверх водочных бутылок добрым осоловевшим лицом, и веселая ее молодость мирно соседствует с редкой фотографией ее сурового мужа. Что поделаешь – не любил покойный (царство ему небесное!) подставляться под объектив.

Да, был он мужем надежным, любящим и верным. После ухода оставил ей и их сыну все свое немалое состояние и некоторые обязательства перед неоднозначным сообществом, к которому принадлежал. Кроме того поручил своему немногословному, неподкупному другу Маркуше защищать ее интересы и обеспечивать покой и благополучие вплоть до тех пор, пока не придет им время встретиться сами знаете где. Ах, как удивительно, неправдоподобно и невообразимо соединились их пути! Нет, нет, об этом невозможно вспоминать вот так, походя – без влажных ресниц и почтительного умиления. Вокруг их истории надо покружить и многозначительно помолчать, пока алые паруса золушкиного счастья наполняются благоговейным порывом признательности. Позже, позже, дайте проглотить благодарный комок…

А здесь она поздняя, раздающая указания. На фото невозможно разглядеть выражение ее глаз и не видно тех, кому предназначен своенравный поворот ее головы, но очевидно, что ситуация для ее собеседников язвительная и несладкая. А здесь она на майской демонстрации в самом центре девчоночьей прослойки – прямая, не по чину элегантная, с откинутыми плечами. Видимо, сказала в объектив что-то острое, потому что все девчонки свернули головы в ее сторону и смеются.

И тут же она на разморенном жарой берегу, на пороге желанной речной свежести – в смелом купальнике, ладная, соблазнительная, с лоснящейся на солнце, словно глянцевая упаковка кожей. Самую малость не дотянула она тогда (а теперь и подавно) до своих сегодняшних девочек, что позванивая грудью, покачивая бедрами и поигрывая струнами ног, несут на себе груз ее фантазии. Да, любил Колюня коллекционировать ее полуобнаженную стать – хватит на целый альбом. Сам же и рассматривал зимними вечерами на диване у торшера, перед тем как забраться к ней под одеяло с электрическими руками и холодными ногами. Она откладывала книгу и закрывала глаза, и он с лихорадочным усердием предавался фото-фантазиям, каждый раз рассчитывая обнаружить в оригинале радушие и доступность фотокопии. Она же всегда отвечала ему только той степенью и образом, которых требовало здоровое, нетронутое любовным чувством плотское удовлетворение. Не он, так другой – такова была на тот момент парадигма ее фригидной души. И все же нельзя не признать, что ей с Колюней сказочно повезло: более надежного и нетребовательного мужчину, способного к тому же подкреплять авансированную на сто лет вперед любовь делами, трудно себе представить, и она искренне рада, что именно ему достались ее самые жаркие молодые годы.

Опять застолье, теперь уже в техбюро. Освещение и качество снимка отвратительные, повод все тот же – чей-то день рождения или канун праздника. Как бы чай, и пока еще вполне пристойные физиономии. Прямые спины, скрещенные руки, потупленные взоры: все внимание начальнику, чья задача – придать пьянке государственное значение. Нелегкая, прямо скажем, задача – процесс демократизации и гласности зашел уже слишком далеко, но все закончится общим воодушевлением и отборными песнями. Было начальнику сорок пять, и был он к ней неравнодушен, ох, неравнодушен! Но властью ему данной не злоупотреблял и учебе ее никоим образом не мешал.

Восьмидесятые годы, карнавал цирковых силуэтов и буйных красок, заканчивались, и она приветствовала их кончину смелой выходкой – прямым бежевым демисезонным пальто чуть выше колен, где ширина узких плеч равнялась ширине узких бедер – шедевр сногсшибательной элегантности, дерзкий вызов осточертевшей арлекинщине, контрамарка в мир избранных. Гладкий, безукоризненных пропорций пенал, легкий, украшенный узлом газового шарфика раствор горловины, умеренная складка воротничка обрамляет стройную шейку, забранные в узел волосы, длинная, узкая, похожая на повзрослевшее портмоне сумочка – неужели это она? Дважды она в сопровождении потного от волнения Колюни выходила в этом наряде в свет и оба раза чувствовала себя этакой бежевой межой между грачиной чопорностью аппаратчиков и попугайчатой развязностью молодого населения, увлекаемого нарождающейся анархией нравов. К ней за дубликатом выстраивались в очередь, и девятерым из десяти она отказывала, чтобы неуклюжими кондициями страждущих не портить силуэт. Через десять лет она возобновит фасон, и снова он будет иметь бешеный успех, теперь уже у безмозглых, тощих подруг новых купцов и бояр, привыкших посещать места, где встречая по одежке, по ней же и провожают.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации