Автор книги: Александр Солженицын
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
553
С такой быстротой Николай Николаевич отказался от главнокомандования, – Алексеев узнал уже с опозданием, что тягостная обязанность объявлять – свалилась с него. Хоть это!
Но кроме облегчения – испытал он и огорчение, что этот порывистый, властный человек не останется тут. От петроградских посяганий на Ставку – всё больше чувство незащищённости и неуверенности охватывало Алексеева, – неуверенности, какой он не знавал во всей своей военной службе и даже в отступлении Пятнадцатого года.
Обещался великий князь в этот день с утра кипеть над бумагами, а вот всё миновало, опустело. И единственные бумаги, которые надо было теперь составить и подписать, – это передача временного исполнения должности начальнику штаба, впредь до назначения преемника. И – рапорт великого князя военному министру с просьбой уволить в отставку.
Всё это и подписано было. На породистом лице великого князя с трудом сохранялось выражение гордости, так свойственное ему. Никакой деланой усмешки на губах. А долго прорезанные глаза не могли скрыть печаль. Слишком силён был удар после трёхдневной дороги в овациях, возбуждённого приступа к делу – и…
И влага подёрнула глаза, и надломился голос, когда, с жалостью к себе, поручил Алексееву великий князь просить ему от Временного правительства безпрепятственного проезда в Крым и свободного там проживания в Чаире, а брату в Дюльбере. Ехать в большое тульское имение ему казалось опасным.
Мог себе позволить теперь великий князь уйти в личные планы. Но Алексееву было уже невмочь и недосуг – вслушаться, посочувствовать, посидеть. На его плечах всё увеличивалась тяжесть – и с отречённым великим князем он уже не имел права делить её.
Сегодня два офицера привезли тайное, откровенное и оглушительное письмо от Гучкова. Он прямо признавался, о чём Алексеев не хотел, не смел догадываться: что Временное правительство не располагает никакой реальной властью, а лишь сколько дозволяет ему Совет рабочих депутатов. (Разгневанный на Алексеева!..) И что разложение запасных частей прогрессирует.
Боже мой, так чем держаться Действующей армии? За спиной, вместо обширной отечественной земли, – обвал, бездна… А впереди всё тот же сильный зоркий враг.
И таково было грозное свойство гучковского письма, что даже Лукомскому не хотелось его показать. Никому вообще. Переварить в одиночку.
Ни с кем он не мог делиться своим разрушительным знанием, а между тем лез к нему приехавший корреспондент «Русского слова»: какие меры надо принять, чтобы армия восприняла переворот без ущерба?
И – нельзя ничего не ответить, такая теперь общественная температура.
Скрываясь за очками, за сожмуром, за кислым выражением, отвечал Алексеев, что армия не может сразу охватить таких событий. Разъяснять солдатам не могут посторонние люди, а только прямые начальники. Наша задача – сроднить и сблизить солдат и офицеров.
А возможно ли выборное начало?
Абсолютно невозможно. В мире такой армии не бывало и не будет.
Среди дня вдруг вызвали к аппарату. И потекла лента от князя Львова, взволнованная. С первых слов стало понятно, что он до сих пор не получил отправленную утром телеграмму великого князя об отречении, но только что получил вчерашнюю: что великий князь прибыл в Ставку и вступил в отправление должности Верховного.
И видимо, перепугался. Но и не прервёшь течение его ленты.
…А теперь телеграмма великого князя о вступлении в должность стала известна Петрограду и вызвала большое смущение. Достигнутое великими трудами успокоение умов грозит быть нарушенным…
И который уже раз это у них! – то полное успокоение, то всё нарушено.
…Временное правительство поставлено в затруднение: оно обязано немедленно объявить населению, что великий князь не состоит Верховным Главнокомандующим. Князь Львов просит генерала Алексеева и самого великого князя – помочь нашему общему делу.
Это поразительно, насколько они не чувствовали в себе силы! – они не решались утвердить великого князя, но и снять его тоже не решались. Гучков не примрачнил…
Наконец лента остановилась, и Алексеев мог отвечать.
Он сразу успокоил: вопрос благополучно исчерпан. Уже послано две телеграммы: о сложении звания и потом об отставке. Если даже эти телеграммы ещё не пришли, генерал Алексеев не видит препятствий немедленно объявить это во всеобщее сведение и положить предел смущению умов. Кроме того, великий князь просил гарантировать ему и его семейству безпрепятственный проезд в Крым и свободное там проживание на своей даче. И он просит на время проезда командировать вашего комиссара. И чем скорее будет решён этот вопрос и чем скорее состоится отъезд великого князя из Могилёва… Об этом и генерал Алексеев убедительно просит князя Львова.
Там, на той стороне, задышали свободно.
– Слава Богу. Вопрос относительно дальнейшего следования великого князя будет решён через несколько часов, и решение будет немедленно сообщено вам.
Теперь и:
– Сообщите, пожалуйста, общее положение. И настроение войск в данную минуту.
Общее положение? – не Алексееву в Петроград было объяснять. Оно было наилучшим образом объяснено в письме военного министра, – и ещё хорошо, что Алексеев не успел его показать новому Верховному. А ещё бы два-три часа он не отрёкся – и надо было бы показать. И не счесть всех последствий, какие это могло бы вызвать в необузданном князе. Конфликт с Петроградом мог бы разразиться гибельным.
А настроение?
– В боевых линиях, в громадном большинстве частей, совершенно спокойное. Исключение составляет Гренадерский корпус, где все события нарушили равновесие и замечается некоторое брожение и недоверие к офицерскому составу. Меры к разъяснению событий приняты.
Меры – только что к разъяснению. Других мер не стал видеть Алексеев.
– Далеко не в таком положении находятся части и запасные полки войскового тыла. Бедность в офицерском составе, энергичная агитация делают своё дело – и то тут то там вспыхивают местные безпорядки… Просил бы и – назначить комиссара Временного правительства для постоянного пребывания в Ставке, для установления нравственной и деловой связи.
Никогда в другое время не попросил бы подобной глупости. Но наступила такая эпоха – эпоха комиссаров, посылаемых всеми, во все дырки, – а само правительство не всегда получишь к телеграфному аппарату.
И наконец, – наконец, что же? Как это всё понимать?
– Я закончу просьбою скорее закончить переходное время в смысле Верховного Главнокомандования. Назначить определённое лицо, которое полновластно вступит в трудную должность управления войсками.
Алексеев, правда, видел, что всё клонится к назначению его самого, и сам, честно, не видел никого другого на эту должность при нынешних обстоятельствах. Но и так же честно он не гнался за этой должностью, которая сегодня совсем и не выглядела как успех военной карьеры. А тактичность требовала кого-то предложить. Очевидно – Рузского, они сами не могли не думать о нём, он был и близок им во всех отношениях.
– Так как ныне главкосев, по-видимому, пользуется наибольшими симпатиями известных кругов Петрограда, то, может быть, вы сочтёте соответственным вручить эти обязанности – ему?
Но Львов ответил в изящной форме:
– Когда будет объявлен приказ о принятии вами Верховного Главнокомандования?
Принятие Главнокомандования – есть временное исполнение должности. Что ж, –
– Приказ будет объявлен сегодня и сообщён телеграммой на фронты.
– Приложим все усилия помогать вам и надеемся на дальнейшее несение вами должности Верховного.
Но тогда уж позвольте:
– Великий князь вчера назначил генерала Гурко вместо Эверта. Но сегодня мы читаем агентские телеграммы, из которых видно, что на эту должность будто бы назначен генерал Лечицкий?
Удобно командовать, если о назначении своих подчинённых узнаёшь из газет! Но знает ли о том хоть само правительство?
– Если вам известно что-либо по этому вопросу, не откажите ответить, так как надо положить конец недоразумениям сразу на трёх фронтах – Западном, Юго-Западном и Румынском.
С прелестной безпечностью Львов отвечал:
– По поводу Гурко ничего не знаю. Ждём Гучкова, тогда скажу, чтобы он тотчас вам сообщил.
И, уже окончательно облегчённый, Львов:
– Могу добавить, что в последние дни во всей России, не исключая Петрограда, заметно сильное стремление браться за работу и большой подъём духа. Идут вести о подвозе хлеба в усиленном порядке. Наша опора – здравый рассудок и великая душа русского народа. До свиданья!
– Будьте здоровы. Помоги вам Бог, – только и мог отозваться новый Верховный, отходя от аппарата.
С кем это он сейчас разговаривал, с каким призраком? От кого получил назначение? Разговаривал – и забылся, и как будто – с серьёзным правительством.
Но снова перед глазами встало безжалостное тайное гучковское письмо, ещё даже не освоенное вполне.
Документы – 24
Лондон, 11 марта
ЛЛОЙД ДЖОРДЖ – кн. ЛЬВОВУ
…Как бы мы ни ценили лояльность и верное сотрудничество бывшего императора и русских армий в течение последних двух с половиной лет, мы полагаем, что революция, с помощью которой русский народ связал свою судьбу с твёрдой основой свободы, является лучшей лептой, которую Россия принесла на алтарь союзников… Русская революция ещё раз подтверждает ту истину, что великая война является борьбой за народоправство…
554
Ни нашей стрельбы, ни немецкой уже не было который день, и не ждалось. Уже и обвыкли жить потиху.
А солнышко светило ровно, что ни день, – и даже утоптанный на батарее снег под каждою стопой ещё чуть подавался. Сильно он везде поёжился. А округ каждого стволика вытаивала воронка, на большем пригреве аж и до земли.
И по этой тиши, и по этому солнышку, и по разомлённости нутряной – хотелось чего-то делать весеннее. Плуг ладить не приходится, семян готовить не приходится, – а хоть что-то бы по хозяйству.
Но какое ж у солдата хозяйство? Орудие хоть и славно выручает, а не своё, да и карабин обрыдл – никогда в нём той души не будет, что хоть в цепу.
А вот дело, один догадался и все тянутся: из земляночной сыри вынести под солнце своё барахлишко – разобрать, подсушить, сложить понову, может что и выкинуть, только нечего солдату выкидывать, всё жаль.
Какое у солдата хозяйство? Всё в одном заспинном мешке и всё тряпичное; потвёрже, углом давит – только если консервы в походе. Но тряпичное – оно и самое дорогое: промочил ноги, если портянки нет запасной, а к ночи морозец прихватит на позиции, вот и пальцы отморозил. И холщовые портянки дороги, а уж байковые! – как женина ласка. А ежели подштанники тёплые, а ежели фуфайка, – ну!
Но и без этого самого нуждяного – откуда-то набирается у солдата чуть не полный мешок добра. Уж не говоря, у кого балалайка – ту в руках неси или на двуколку пристраивай. У иного – шашки. У счастливца – и нож перочинный складной (бывает с двумя лезами, бывает и с шилом и со штопором), его на самом дне мешка берегут, да гляди, чтобы в дыру не ускочил. А у кого – бритва со принадлежностями (у фейерверкеров больше). Зеркальце малое. Иголка с нитками. Мыло. И у каждого ж – чайная кружка жестяная, редко у кого малярованная. Ложка! – первый друг солдата. А потом же ещё, время от времени, к Рождеству, к Пасхе, или так середи года, без причины, присылают подарки из тыла. Пряники, орехи – эти тут же и съедаются, в два присеста. Махорка или даже папиросы – это покуриваешь, неделю-другую-третью. А курительная бумага тонкая, нежная, как городские курят, – она от махорки и прорывается, газетке не соперница, на неё и смотреть чудно – а и выкинуть жаль. И в землянке сыреет – вот её теперь сушить. А то присылают ещё по книжечке совсем махонькой – записывать, а чего записывать? А листики малые – и на письмо не выдерешь. Ну, ин всё равно сохранить, может до детишек. А химический карандаш – этот у каждого в деле, слюнявить, чтобы поярче, да письмо писать.
И незадачливое добро, а всё солдату пригоживается, уж будто и природнено, жаль потерять.
А ещё чего более всего насылают – это крестиков да иконок, уж на себя их вешать некуда и поставить негде, так в мешке и лежат. Теперь – тоже им сушиться. От них, выставленных, вся солдатская разборка на поляне уже больше не на базар похожа, а как будто, в облог церкви, ко крестному ходу приуготовляются.
Повылезали, каждый каку ни то рядинку по снегу иль по лапнику простелил, и разложил сушиться, а сам рядом, чтоб не застить – да от времени переворачивать.
Ещё не столько в солнце силы, сколь света, – глаза зажмуривает и душу располагает – не переругиваться, не перешучиваться. Кто о ствол ослонясь, кто на корточках – неподвижны, сами будто просушиваются, от сырости зимней. Уже троезимной.
А в душе только и клубится: да сколь же можно? Неуж столько прожить, перетерпеть – и до конца не дожить? Да уж вдосталь, кончать бы скорей! Замирялись бы. На что ж она тогда – и лево-руция?
Вот, говорят, и в Венгрии – тож она. И Вильгельма со дня на день скинут. Да вот и кончится всё.
Терпели – и дальше б терпели, ничего такого не ждали. Но коли уже так приключилось, что царя не стало, – так теперь-то чего ж не кончать?
В Перновском полку, уже все знают, давеча не пошли две роты на ночную работу, передовку укреплять, на что, мол, нам теперь это? Мы дальше не пойдём – дослужит и та укрепления, что есть.
И – ничего им. Приезжало начальство уговаривать, кой-как склонило идти работать, – а никого не арестовали.
В пехоте – больше нашего теперь отмах: хватит, теперя домой пойдём! На Пасху будем дома.
А другие говорят: никуда не распустят, так и будем довоёвывать, но питанию сильно улучшат.
А иные булгачат: еще всё назад повéрнется, и царь воротится, и всё будет, как было.
А кто: там, без нас, – землю не почнут ли делить?..
Только темью души застлут: может, и правда там уже делят? Письма – когда обернутся, когда узнаешь?
Но и солдату из строя никуда не податься, хоть и под пули прямые погонят: в армии всё на сраме держится. И кандалов на тебе нет – и не денешься никуда, а пойдёшь, как направят.
Принесли ребята с наблюдательного листовку, с эроплана немцы разбрасывали, но по-русски. Прочли (офицерам не говоря). Там написано: всё англичане затеяли, они царя обманули, на войну подтолкнули, они ж его и скинули. Только англичанам эта война и нужна, а русский молодец-мужик за Англию умирает. А ваши матери, жёны и дети живут в нужде, оттого что Англия вместе с богатыми торговцами задерживает съестные припасы.
Може и так, кто это разберёт. Съестное-то, впрочем, у нас без Англии.
А перед строем читали приказ по армии. Начинает снег сходить с полей. Солдаты! не езди без дорог, не сокращай хождением напрямки по вспаханным полям. Вспомни, что ты и сам хлебопашец, сколько труда и забот стоила тебе каждая полоска.
Это – поверней за сердце забрало. И правда, смотрим на эту землю как на бабу пьяную, поруганную, ничью, как только в ней ни копаемся, как только её ни полосуем. А она ведь – чья-то же родная, да вот Улезьки и Гормотуна. Им-то каково смотреть? С нашей бы вот так, под Каменкой?! – вот так бы лес валили, да так бы окопами изрывали, да так бы ездили наискосок – да разве это стерпно перенесть?
Эх, вся земля – чья-то, везде своё родное, – да приведи Бог к нашему вернуться. И – куда мы запёрлись? И чего третий год сидим, из пушек рыгаем?
Перешёл к Арсению Шутяков, на корточки присел.
– Слушь, Сеня, а не больно мы разомлели? А не рано? И ежели так мы – то гляди бабы же наши сполохнутся, как эта свобода до них дохлынет? Ведь бабам-то свободу нельзя давать, баб от неё разорвёт.
Прищурился Арсений. Не ли́чит мужику на такое возражать.
– Разорвёт, – согласился. – Нельзя.
А про себя подумал: Катёне-то можно. Катёне свобода не пошкодит. Уж до того разумница. До того прилежница.
И так это сердце занялось: что там сейчас Катёна? Как там Савоська? Как там Проська?
Ох, разняло-разняло, потянуло.
Так вот, зажмурясь в тишине, и не знаешь: где ты, кто ты? Одно и то же солнце всем светит – и немцам тоже.
А може – вся война – приснилась? А може, ты в Каменке и сидишь, сожмурясь? Вот сейчас глаза раскроешь – увидишь родной двор, сарай, избу, Доманю на крылечке?
Документы – 25
Лондон, 11 марта
СТАТС-СЕКРЕТАРЬ ПО ИНОСТРАННЫМ ДЕЛАМ БАЛЬФУР – ПОСЛУ БЬЮКЕНЕНУ, Петроград
Выясните, можно ли предполагать, что нынешнее русское правительство не будет придерживаться политики своих предшественников в отношении вывоза пшеницы из России в Великобританию и Францию? Может быть, было бы хорошо указать, что всякое изменение этой политики, неблагоприятное для союзников, неминуемо отразилось бы на экспорте военного снаряжения в Россию.
555
(Вторая неделя петроградской революции, фрагменты)
* * *
На улицах Петрограда уже не встретишь с перекрещенными на груди пулемётными лентами, с большими револьверами открыто за поясом, как становилось даже привычно ещё несколько дней назад. А сейчас – уже смешно бы. И банты красные стали редеть и уменьшаться в размерах. На некоторых появились, кто-то выпускал, жетоны в честь победы Февральской революции. И ленточки к ним – как георгиевские, но со вставленной красной полоской.
Во многих местах – всё ещё митинги на ветру, небольшие, дюжины по две, – а слушают благоговейно. И всегда есть оратор – со скамьи, с кучи снега.
Не вернулись на улицы те наглые, шикарные автомобили с вензелями и гербами, так носившиеся прежде. И богатые – не так щеголяют нарядами, исчезли вызывающие дамские шубы, Невский и Каменноостровский перестали выглядеть парижскими бульварами, кричащими о счастьи. Но сутолока и многолюдье не уменьшились, народ всё куда-то валит, даже больше прежнего, потому что трамваев меньше, не сядешь. Только стала толпа сплошь проще и солдатистей.
Отдираются защитные доски витрин, начинают снова заполняться опустевшие витрины, даже и ювелирные. На одном стекле, где выгравирован орёл, добавили наклейку: «Это – орёл итальянский», чтоб не били.
Снова зажглись кинематографы и появились вереницы у театральных касс.
В кофейных – много солдат. Сидят и с офицерами за одним столиком.
* * *
На дворце великого князя Кирилла Владимировича на улице Глинки постоянно развевается красное знамя.
На Театральной площади с пьедестала памятника Глинке рабочие скалывали зубилами слова «Жизни за царя». Стоял рядом артист, уговаривал не сбивать.
* * *
На Николаевском вокзале – пробки неразгруженных товарных вагонов: то некому разгружать, то ломовики бастуют.
Там же, на вокзале, толпа пробила череп человеку, на которого кто-то указал, что он был надзирателем в тюрьме. Не проверяли.
* * *
Вдова Столыпина встретила на набережной старого лакея Илью из Зимнего дворца, – когда жили там, то хорошо его знали, он много рассказывал об Александре II, Александре III, показывал вещи из их быта. Сегодня он так же утопал в своих белых бакенбардах, а шёпотом с ужасом рассказал, как на днях при нём из тронной залы вынесли царский трон, ещё екатерининский.
А на самом был красный бант.
Вдова упрекнула:
– Что же вы, Илья? Зачем эту гадость?
Оплывал Илья бакенбардами:
– Из предосторожности, Ольга Борисовна, из предосторожности только!
* * *
Мальчишки играют: ведут под палками одного или бьют его все сразу: «Офицеров бьём!» Поют: «Отречёмся от старого мира». Продают красные флажки на палочках. А кто бегает, зазывает: «Открытки! Гришка Распутин с листократками!» (Продаются и грязные книжонки об императрице с Распутиным, кто-то успел всё изобразить и напечатать.)
Кучка революционных подростков покушалась свалить Медного Всадника. Сорванцы взобрались на памятник, били металлическими прутьями, ломиком – но безуспешно.
* * *
Из проповеди священника в те дни: «Мальчики и девочки с пальмами и цветами встречали Христа Спасителя – вот как сейчас гимназисты и гимназисточки встречают Великую Русскую Революцию…»
* * *
На Пушкинской улице жгли большой книжный магазин Монархического союза. Костёр из книг и брошюр горел во дворе, и ещё тлел два дня.
«Сатирикон» острит: изобразил Петропавловскую крепость, а под ней подпись: «Дворянское гнездо».
* * *
В дни хмурой оттепели превращаются улицы и площади Петрограда в непроходимую, где и непроезжую топь: водяная набухлость грязного снега много выше краёв дамских бот. Автомобили, экипажи и ещё не ушедшие сани, ломовики и грузовики – все зашлёпаны грязью, как и брюха лошадей. Всё, что не чистилось в революционные недели, теперь отдалось публике, – а дворники и сегодня не подхватываются ретиво, не видя себе ни понукания, ни награды. Уж тем более завалены и запущены дворы.
А очереди у хлебных магазинов стоят как и раньше, только с домов свисают красные флаги.
* * *
На рынках солдаты продают дорогие предметы. Солдаты броневого дивизиона – вещи из дома Кшесинской.
На Сытном рынке двое-трое солдат идут мимо хвоста баб, стоящих за провизией, подходят к прилавку и безо всякого спроса об оптовых ценах объявляют лавочнику:
– Та-ак… Будешь продавать масло – руб двадцать, мясо – 35 копеек, бутылку молока – 12.
И – дальше. Бабы в хвосте – в восторге. А лавочник – растерян и не хочет подчиниться, особенно если лавочница. И доходит до драк с выдиранием волос, их разбирают в комиссариате.
Пошёл слух, что старые деньги с изображением династии не будут больше принимать, всё уничтожится. Паника. Бегают в газетные редакции, в банки, спрашивают.
* * *
В мелочной лавке орудует за прилавком поручик с двумя орденами на груди.
– Что вам угодно?
Вошедший офицер:
– Мне угодно, чтобы, стоя за прилавком, вы сняли бы офицерский мундир.
– Не понимаю, теперь свобода! А стоять за прилавком – ничего недостойного нет.
* * *
Вводя гостей в столовую к роскошно уставленному столу, дама объявила с торжеством:
– Господа, у меня сегодня – революционный стол!
Действительно, все кушанья были – красного или розового цвета.
Среди гостей был известный экономист. Он вздохнул:
– Ото всего этого надо отказываться. Скоро будем рады и фунту чёрного хлеба.
– Да почему же? почему? – возмутились в ответ. – Во главе революции стали умные люди, преданные народу!
* * *
По поздним вечерам патрули кричат: «Мотор! Стой!» – и, грозно преградив штыками, проверяют документы у шофёров. Может показаться, что наступил строгий порядок. Но нет, многие автомобили так и не возвращены владельцам, а те не смеют громко жаловаться.
Ночные обыски какими-то солдатскими командами не прекращаются, и ни одна квартира на всём раскиде богатых кварталов не может быть спокойна, что не постучат. Грабят – и нельзя сопротивляться, а уйдут – не на кого жаловаться.
В Литейном районе – много аристократических особняков, и владельцы их то и дело просят районный комиссариат о запоздалой защите – не от солдат, но от «грабителей, переодетых в солдатскую форму».
В Ораниенбаум приехали на автомобилях от имени петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов – и стали громить и грабить дворец.
А в Шувалове среди бела дня неизвестные высадили из своего автомобиля троих штатских, застрелили их и поехали дальше.
* * *
Поздно вечером в аптеку на Везенбергской у Балтийского вокзала пришли трое, спросили спирту. Но не было у них документа, установленного городской думой, и дежурный фармацевт отказался. Трое вышли на улицу, положили под аптеку соломы и подожгли. Весь дом сгорел.
* * *
В первые дни революции думали, и говорили, и печатали в газетах, что освобождённая от царизма столица, как и вся страна, не нуждается в полиции. Но нет, к удивлению, оказалось слишком много городских подонков. И теперь милиционеров щедро оплачивали, в три раза больше прежних полицейских. (Именно от этого туда тянулись поступить профессиональные воры и беглые арестанты.) Для новых комиссариатов поспешно ремонтировали повреждённые полицейские участки (разгромленные на 2 миллиона рублей).
* * *
Так повысились цены на извозчиков – седоки удивлялись, многие платить не хотели. Звали милиционеров-студентов разбирать спор.
Помощник присяжного поверенного Шлосберг и журналист Фрейденберг после работы в районном комиссариате, уже вечером, взяли извозчика, чтоб он развёз их по домам. Подъехали к дому на Казначейской, где жил Шлосберг, – и тут с извозчиком возникли разногласия по расчёту. В это время из подворотни вышли трое матросов, и извозчик пожаловался им, что господин не хочет платить. Те с криками: «Деньги! бумажник!» набросились на седоков. Фрейденберг отдал бумажник со 160 рублями и поспешил уехать на этом же извозчике. А Шлосберга матросы затащили в подворотню, кинжалом в грудь убили и ещё уродовали труп.
Дворник поднял тревогу, из комиссариата прибыли милиционеры и арестовали грабителей. Они оказались нетрезвы, были в гостях у проституток. Объяснили, что приняли убитого за переодетого охранника.
* * *
Революционный комитет шлиссельбургского завода направил петроградскому Совету рабочих депутатов резолюцию: гарантировать полную амнистию не только политическим, освобождённым из шлиссельбургской тюрьмы, но и всем одновременно освобождённым уголовным каторжанам, потому как они, в единении со своими политическими товарищами, организовали ответственную службу по охране имущества. Например, один уголовный, имевший три безсрочных каторги за грабежи и убийства, охраняет сейчас большие суммы общественных денег.
* * *
Гнев народа ещё не утолился, и самочинные аресты продолжаются. Иногда вместо ареста берут залог, но когда потом арестовывают – залога не возвращают. Таскают в следственную комиссию, та освобождает. Одного после четырёх таких освобождений привели пятый раз.
Графиня Клейнмихель распоряжением Керенского переведена из заключения под домашний арест. Приставленный к её дому караул из Гвардейского экипажа, 15 человек, потребовал с арестованной, чтоб она платила за свою охрану каждому по 2 рубля в день.
* * *
В новое общественное градоначальство на Гороховой пришёл молодой человек и у врача, ведущего полицейский приём, стал повышенным голосом требовать защиты от обысков. «А кто обыскивает?» – «Мой двоюродный брат! Когда-тось за моей женой ухаживал, теперь в отместку наладил с обысками».
Пришёл старый адмирал и просил дать охрану похоронной процессии для его убитого родственника. «Да кто ж похороны тронет?» – «Те же, кто и убили».
Жандармский полковник Левисон застрелился на Смоленском кладбище, на могиле своей матери.
* * *
Стали заседать учреждённые Керенским новые временные суды – из мирового судьи, одного рабочего, одного солдата. Судья заседает без прежней цепи (как и низшие судейские служащие сняли форму с блестящими пуговицами). Документация не ведётся, лишь короткая запись в регистрационном журнале. Разбирают дела от мелких до посягательства против нового порядка. В прежнем мировом суде предельный штраф был 300 рублей, тут – 10000 или арест до полутора лет. И осуждённого к заключению отправляют туда немедленно.
Привели рабочего-милиционера, поставленного охранять винный погреб после разгрома, но сам украл бутылку вина. При рассмотрении выяснилось, что раньше – ссылался за политическую неблагонадёжность. Судья предложил дать неделю ареста, рабочий – удвоить, а солдат: «Простить! Никто б не удержался!»
Привели во временный суд женщину, которая энергично срывала со стены наклеенный номер «Правды». Признал суд, что женщина действовала по недомыслию, и ограничился выговором.
* * *
В трамвае старуха громко вздохнула: «Ох, времена!» Сидевшая рядом интеллигентная женщина отозвалась: «Времена – языческие, а не христианские. Помазанника Божьего свергли с престола и посадили под арест». Услышав такое, трамвайная публика переполошилась, и эту женщину, госпожу Фогель, препроводили добровольцы в следственную комиссию. Там её продержали несколько часов и отпустили с той лишь формулировкой, что она – психически неуравновешенная.
* * *
Из квартиры депутата Государственной Думы Родичева полотёры унесли всё столовое серебро, из комнаты дочери – золотые вещи. Та по свежим следам бросилась в милицию, точно назвала воров. Ей пригрозили карой за клевету.
А к брату Родичева, в его отсутствие, забрались воры. Он, возвращаясь, застал их. Они побежали чёрным ходом, он – успел сбежать по парадной и вместе с дворником задержал их. Свели в новый суд. Там их подержали и скоро выпустили. Мировой судья объяснял философски: «Сегодня Иван в милиции, а Пётр в ворах, Иван выпускает Петра. Завтра Пётр в милиции, а в ворах Иван…»
* * *
Молодой офицер, из студентов, был в Петрограде проездом и шёл переулком, в кармане шинели – браунинг. Навстречу – солдат, по виду из писарей: «О, офицер!» – и револьвер наставил.
А в переулке безлюдно. По той руке, что револьвер держала, офицер ударил левой, а правой выхватил из кармана свой: «А ну, подай сюда револьвер! Кру-гом! Ша-гом марш!»
* * *
В набитом трамвае солдат-санитар читает кадетскую «Речь»: почему это некоторым газетам, например «Новому времени», разрешено выходить только с предварительного согласия Совета рабочих депутатов? Санитар вслух солидарен с газетой, и многие пассажиры согласны.
Но оспаривает вольноопределяющийся, показывает удостоверение, что он – член временного суда, и предлагает санитару отправиться с ним туда. На остановке вызывает милиционера и ведёт задержанного.
* * *
В министерском павильоне, в Таврическом, и после отправки главных арестантов в Петропавловскую всё так же было густо, и всё приводили новых арестованных. Всё так же лют был преображенский унтер Круглов, окающий по-нижегородски. Керенский и новый прокурор Переверзев почтительно пожимали ему руку. Комендант Перетц заискивал перед ним и перед солдатами и был груб к арестантам. Правда, после царского отречения Керенский произнёс тут, в павильоне, речь о новой законности и разрешил арестантам разговаривать между собой. А вскоре повалили в павильон и общественные депутации – «для проверки», – а просто поглазеть на «бывших». И старались заговаривать – чтобы потом передать узнанное публике и в газеты. И корреспонденты – пытались интервьюировать арестованных. И фотографы – снимать их в нынешнем положении, но фотография была медленная, а арестанты не давались.
* * *
Горький стал Председателем Особого Совещания по делам искусства. И обратился к петроградскому городскому голове с письмом: на воротах московской заставы содержится надпись: «Победоносным российским войскам в память подвигов в Персии, Турции и при усмирении Польши». Она оскорбляет чувства поляков и должна быть заменена другой, с указанием заслуг солдат и рабочих в деле революции.
Бунин, Горький, Вересаев, Короленко, Кареев, Винавер, Гинцбург подписали воззвание: немедленно приняться за создание дома-музея в память борцов за нашу свободу, где учёные грядущей демократии, пользуясь опытом прошлого, находили бы руководящие идеи для будущего.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?