282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Яблонский » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 12 марта 2020, 18:00


Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Это – с одной стороны. С другой – совпало, сошлось – в конце 1913 года вышел первый том труда М. О. Гершензона, впервые опубликовавшего сочинения П. Я. Чаадаева. Знакомство с первым, а затем и вторым томом (1914 год) было событием шоковым для Мандельштама, во многом сформировавшего его творческое и жизненное кредо: «культура стала церковью», «теперь всякий культурный человек – христианин»; 1921 год – кульминация его христианизации и религиозных исканий.

Чаадаев для автора «Камня» в ту эпоху – «посох» и эстетический, творчество-формирующий, и личностный – судьбообразующий. Пожалуй, впервые в истории русского интеллектуального пространства у Чаадаева, а вслед и у Мандельштама, «католицизм» – не антоним «свободе», но синоним.

 
Посох мой, моя свобода
Сердцевина бытия,
Скоро ль истиной народа,
Станет истина моя"?
 
 
Я земле не поклонился
Прежде, чем себя нашел;
Посох взял, развеселился
И в далекий Рим пошел.
 
 
А снега на черных пашнях
Не растают никогда,
И печаль моих домашних
Мне по-прежнему чужда.
 
 
Снег растает на утесах,
Солнцем истины палим.
Прав народ, вручивший посох
Мне, увидевшему Рим!
 

И Мандельштам, никогда не противопоставлявший, вслед за Чаадаевым, свободу дисциплине, подчинению, культу организованности, отмечал: «Идея организовала его /Чаадаева/ личность, не только ум, дала этой личности строй, архитектуру, подчинила ее себе всю без остатка и, в награду за абсолютное подчинение, подарила ей абсолютную свободу».

Одно из откровений – прозрений в Чаадаеве, в его системе ценностей и в поведенческой культуре, это выявление русскости, самоидентификации, национального пути во «вливании в Рим» как средоточие духовного единства христианской вселенной: «Прав народ, вручивший посох / Мне, увидевшему Рим!». Как писал Мандельштам, «мысль Чаадаева, национальная в своих истоках, национальна и там, где вливается в Рим. Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее самого исторического Запада. Чаадаев именно по праву русского человека вступил на священную землю традиции, с которой он не был связан преемственностью…». («Петр Чаадаев», 1914). Чтобы подлинно «врасти в русского», «не стать, а быть» им, Мандельштам, его alter ego – лирический герой, вслед за Чаадаевым, «посох взяв, развеселившись», отправился в «страну святых чудес» – в Европу. Иначе говоря, «не стать, а быть» для поэта – путь его кумира, вышедшего из русского мира, взломавшего его пределы, избежавшего примитивной тавтологической ассимиляции. Русский, не связанный преемственностью с традициями, но вступивший на ее священную землю, ищущий радость, истину, «бытие» вне Руси = иудей, порвавший с традициями иудейства, вступивший на святую землю новой – русской культуры, но устремившийся не тривиально в греко-православный мир, но в мир вселенский, мир Рима уже по праву русского человека, – это «перпендикулярное» строение сознания, творчества суть шокового прозрения Мандельштама при знакомстве с Чаадаевым. Эта осуществленная потребность парадоксального – в определенных ситуациях и смыслах – самоубийственного стиля бытия выявилась и при знакомстве с «Философическими письмами».

Порвавший, но вернувшийся. Это, пожалуй, доминанта сходства этих двух уникальных творцов. Творцов духа. Оказав огромное влияние на русских филокатоликов, перешедших в Римско-католическую церковь, иезуитов, таких, как князь Иван Гагарин, Владимир Печерин, Иван Мартынов или Евгений Балабин – цвет русского католичества, сам Чаадаев, несмотря на упорные слухи, всю жизнь оставался православным, регулярно причащаясь и исповедуясь, был похоронен по православному обряду. Гершензон считал, что герой его исследования совершил «странную непоследовательность», не перейдя формально в католицизм. Думается, это как раз есть «последовательность» его – Чаадаевского – склада ума и его убеждений. Убеждений, которые так импонировали Мандельштаму: «Когда Борис Годунов, предвосхищая мысль Петра, отправил за границу русских молодых людей, ни один из них не вернулся. Они не вернулись по той простой причине, что нет пути обратно от бытия к небытию, что в душной Москве задохнулись бы вкусившие бессмертной весны неумирающего Рима. Но ведь и первые голуби не вернулись обратно в ковчег. Чаадаев был первым русским, в самом деле идейно побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно. Современники это инстинктивно чувствовали и страшно ценили присутствие среди них Чаадаева. На него могли показывать с суеверным уважением, как некогда на Данта: «Этот был там, он видел – и вернулся»».

Действительно, относительно скоро Мандельштам, надышавшись воздухом бессмертной весны, вернулся из бытия в небытие – в прямом смысле этого слова, в физическое небытие, отложенное во времени, но неотвратимое, и в небытие его реального сиюминутного существования. Соответственно менялось его отношение и к католицизму, которое не вытеснялось, но как-то замещалось активно соседствующим эллинизмом, греко-православным миросозерцанием. В упоминавшейся речи, сохранившейся в отрывках, уже есть такой фрагмент: «Покуда в мире существует смерть, эллинизм будет творческой силой, ибо христианство эллинизирует смерть /…/ Все римское бесплодно, потому что почва Рима камениста, потому что Рим – это Эллада, лишенная благодати». Принимать напрямую его строку «И никогда он Рима не любил» не имеет смысла. Можно говорить только о все усиливающемся сочувствии к православию в связи с ниспосланным Русской Церкви мученичеством. Католицизм тускнел, истаивал, но не отторгался, в чем-то сливаясь в сознании поэта с православием. Об этом, как кажется, кульминационное в «христианском», если можно так сказать, ареале стихотворение Мандельштама.

 
Вот дароносица, как солнце золотое,
Повисла в воздухе– великолепный миг.
Здесь должен прозвучать лишь греческий язык:
Взят в руки целый мир, как яблоко простое.
 
 
Богослужения торжественный зенит,
Свет в круглой храмине под куполом в июле,
Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули
О луговине той, где время не бежит.
 
 
И евхаристия, как вечный полдень, длится —
Все причащаются, играют и поют,
И на виду у всех божественный сосуд
Неисчерпаемым веселием струится.
 

Экуменический синтез, и даже не механический, эклектический синтез, а проникновение в таинство Литургии, постижение Евхаристии как ее кульминации; приобщение Телу и Крови Агнца, вне зависимости от конфессиональной принадлежности, – это постижение не православным и не католиком и, по сути, не христианином, а творцом – Поэтом, проявляется уже в первых строках. «Дароносица» – это монстрация, то есть сосуд (божественный сосуд) или вместилище («дарохранительница») для Святых Даров, элемент, присущий исключительно Католическому Служению. Мандельштам это конкретизирует и подчеркивает: «дароносица, как солнце золотое». Современная монстрация, как правило, имеет форму солнца с расходящимися лучами; венчает дароносицу золотой крест. А в центральной, прозрачной части хранится гостия. Однако у поэта монстрация «повисает в воздухе», что может быть только в одном случае: во время Праздника Тела и Крови Христовых во время процессии со Святыми Дарами. В Православии же акт привнесения Даров – освященного Хлеба, претворяющегося в Тело Господне, происходит во время каждой Литургии в течение всего года (вне зависимости от варианта Литургии: Иоанна Златоуста, Василия Великого, преждеосвященных Даров и др.), то есть это типичный, перманентный и рутинный элемент Православного Богослужения. И для перенесения – «повисания в воздухе» используется литургический сосуд (также «божественный) – дискос, который бережно держат за края, а не за основание (как потир). После троекратно повторенной Херувимской песни священник кадит дискос и со словами мытаря «Боже, очисти мя, грешного» возлагает дискос на голову диакона, и, взяв в руки потир, вместе с диаконом восходит на амвон. «Дароносица» как бы «повисает в воздухе». И это уже не монстрация, а дискос, и это есть часть Православной службы. Не случайны, кстати, следующие слова: «Взят в руки целый мир, как яблоко простое»: ножка потира – глубокого кубка (чаши) для освящения вина и принятия Святого Причастия, за который держат потир, – как правило, имеет форму яблока.

Иначе говоря, Дароносица-монстрация – символ Католицизма, дискос – Православия. «Повиснуть в воздухе» дароносица, как монстрация во время анафоры (центральной части литургии: чуда пресуществления хлеба и вина в Тело и Кровь Иисуса Христа) не могла. Могла, как дискос. Собственно, «дароносица» как литургический термин уже, чем всё, что приносит Дары, однако Мандельштаму, видимо, была важна функция «солнца золотого» как вместилища Даров, независимо от точности литургического термина. Более того, такая, казалось бы, путаница, смешение – смещение понятий и терминов, была необходима поэту и провидцу как наложение – совмещение конфессиональных различий Христианства.

И не менее важно: «Вот даронОсица, как сОлнце золотОе. Трехкратно повторяющийся пэон, дающий ощущение неиссякаемого воздушного пространства солнечного купола собора. Будь то Исаакий, Нотр-Дам или св. София. Пространство Христианского Храма, как такового – «Свет в круглой храмине под куполом в июле». Именно это – пронзительная интуиция поэта, которая важнее знания или точного использования православной или католической терминологии, чувствование Евхаристии как важнейшей основы Божественной Литургии или Мессы, Святого Причастия, которое дает возможность христианину приобщиться Телу и Крови Агнца, соединиться с Богом во Христе, главное же – откровение, испытанное Мандельштамом о «моменте» Пресуществления Даров, – всё это делает его поэтический шедевр явлением абсолютно уникальным в секулярной и религиозной культуре. (Разделение на религиозную и секулярную поэзию есть вещь относительная, прав о. Александр Шмеман, который не верил, что поэзия может быть «незаряженной» теми или иными духами, то есть полностью секулярной. Другое дело – каков заряд…). Не случайно и всё стихотворение в целом, и в особенности эти строки: «чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули о луговине той, где время не бежит» или «и евхаристия, как вечный полдень, длится» так часто, настойчиво, восхищенно цитировал, изучал, интерпретировал о. Александр Шмеман.

Протопресвитер и богослов отец Александр Шмеман – личность удивительная и Богом посланная христианскому миру (хотя РПЦ не приемлет его экуменическую «ересь», считая его «сектантом», и отторгает с традиционной нетерпимостью и непримиримостью, как, впрочем, и Русскую Православную церковь в Америке /автокефальную/) – вчитывался, цитировал «Евхаристию» Мандельштама с настойчивой пристальностью и благоговением. Как замечала профессор Ольга Меерсон, о. Александр, конечно, «по праву считался и считал себя учёным литургистом, но в разговорах о поэтах и поэтических прозрениях выражал если не преклонение, то удивление: «кто, мол, я и кто он? Он ведь сразу всё услышал!». Это в первую очередь относилось к Мандельштаму, «поэту неправославному и не католику, но чуткому к Таинству именно потому, что он был поэтом», который услышал – «не из воздуха же взял» (хотя дароносица у него и «повисла в воздухе»), почувствовал нелинейное течение времени в Таинстве.

О. Александр оставил литургическому сознанию важное «наследство»: понимание того, что литургических форм может быть много, и они не могут быть догматически правильными или неправильными, а то, во что мы верим – едино и незыблемо, так как Христос всегда Тот же. Это понимание у него связано и с обостренной чувствительностью к поэзии, которая не может быть (не)правильной или догматически обязательной, но без которой жить невозможно, прежде всего, церковно-евхаристически. «Религия без искусства немеет» – есть кредо жизни и верования о. Шмемана.

Характернейшее высказывание о. Александра: «Пушкин России нужен гораздо больше, чем Типикон /Типикон – богослужебная книга, устанавливающая Богослужебный Устав, различные правила и установления церковной, монашеской жизни. – Автор/. Во имя Пушкина нельзя ненавидеть, резать, сажать в тюрьму, во имя Типикона очень даже можно».

«Момент» Пресуществления Даров, как точно услышал Мандельштам, «не будучи не только священником, но даже и православным или католиком (о. Шмеман), – это даже не момент, а взаимоналожение, взаимопроникновение моментов, упраздняющее линейное время. Интуиция гения поэта – не знание, не литургическое образование, не «посвященность в тайны иерейства», а именно интуиция, прозрение позволили ему постичь и выразить свойство времени «вне времени». Дело даже не в том, что, как не преминул отметить о. Шмеман, «еврей Мандельштам – нераздельная часть русского народа». Дело в том, что поэт Мандельштам именно в своем поэтическом естестве оказался столь чуток (более чуток, нежели многие иереи) к литургическому времени вне времени, «предмету наших литургических "воздыханий полной грудью"» о «луговине той, где время не бежит». Пресуществление поэтому – это и слова Спасителя «сие есть Тело Мое и сие есть Кровь Моя», и тайные молитвы эпиклезы (т. е. части анафоры, о преложении Хлеба и Вина в Тело и Кровь Христову) т. к., «мы и призываем это Пресуществление „вне времени“, и вздыхаем мы (то есть тоскуем, призывая) „вне времени“ не о чём-нибудь, а именно «о луговине той, где время не бежит». Об этом – вслед за о. Шмеманом, матушка Ольга (проф. Ольга Меерсон – жена протоиерея Михаила Меерсона-Аксенова).

Поразительно, кстати, как прорезалось, проросло нечто подобное в русской культуре XX века, но на совсем другой почве, в другом обличий. У Андрея Платонова, умудрявшего под тонким слоем сатиры заглядывать в бездны не только ужаса того эксперимента, во время которого он жил, творил и принимал мученичество, но и в мрачные глубины русской цивилизации, менталитета. Речь ныне идет о Копёнкине (которым, кстати, восхищался о. Шмеман и от сути которого содрогался). «Хорошее слово „текущий момент“! Момент – а течёт! Представить нельзя», – прозревал, того не подозревая, герой «Чевенгура».

Понимание и чувствование литургического времени прекрасно не только в «Дароносице», но выявилось и в уже упоминавшемся стихотворении «Среди священников…». В евхаристическом воспоминании стираются грани прошлого, настоящего и будущего. Лучше других об этом – у о. Киприана Керна: «Мы вспоминаем в нашей Литургии и будущее. <…> теург Нового Завета вспоминает в евхаристическом приношении не только минувшее (страдание, смерть, Воскресение и Вознесение), но и грядущее Второе Пришествие и Суд».

Католиком Мандельштам не стал. Он умер иначе.

 
Люблю под сводами седыя тишины
Молебнов, панихид блужданье
И трогательный чин – ему же все должны, —
У Исаака отпеванье.
 

И православным он не стал, и не отпевали его в Исаакии. Над его телом свершали другие «требы».

«…В это время и упали, потеряв сознание, двое мужчин, совсем голые. К ним подбежали держиморды-бытовики. Вынули из кармана куски фанеры, шпагат, надели каждому из мертвецов бирки и на них написали фамилии: „Мандельштам Осип Эмильевич, ст. 58 (10), срок 10 лет"». (Ю. Моисеенко).

«А дальше за дело принялись урки с клещами, меня они быстро выгнали. Прежде чем покойников похоронить, у них вырывали коронки, золотые зубы. Снимали с помощью мыла кольца, если кольца не поддавались, отрубали палец. У Мандельштама, я знаю, были золотые коронки… И только потом хоронили: в нательной рубахе, кальсонах, оборачивали простыней и отвозили на кладбище без гроба. На Второй речке за первой зоной рыли траншеи – глубиной 50–70 см и рядами укладывали». (Д. Маторин). (См.: О. А. Лекманов, «Мандельштам»).

Мандельштам всегда мечтал жить и творить свободно, ни на кого не оглядываясь, чувствовать себя, подобно большой птице, парящим в вечном полдне, где все причащаются, играют и поют. Так и получилось.

Впрочем, это к делу не относится. Ни католиком, ни православным Мандельштам не стал, но всматривался, постигал, восхищенно внимал, пытаясь совместить. О. Александр Шмеман и сам многое делал – писал, говорил, стремясь снять противоречия между западной и восточной Церковью в проблеме «момента» Пресуществления, и – в целом – между Церквами, и в Мандельштаме это устремление ценил, выделяя «Дароносицу», неоднократно возвращаясь к стихотворению и цитируя его.

«Дароносица» – абсолютно полифоническое произведение – на два голоса: греко-католический голос и греко-православный. Не исключен – и лютеранский подголосок, ибо и в протестантизме Евхаристия – Вечеря Господня – Хлебопреломление (при определенных существенных отличиях) есть основа Богослужения – Литургии, как и Мессы. Сие Таинство – Евхаристия в католическом преломлении (и отчасти – протестантизме и англиканстве) немыслимо без гостии – евхаристического хлеба (у протестантов), которым – и вином (у католиков) – приобщаются Тела и Крови Иисуса Христа (1Кор. 10:16, 1Кор. 11:23–25). И первые две строки стихотворения – несомненные приметы католической мессы: гостия, «вознесенная для поклонения в ореоле расходящихся во все стороны лучей из золота» (С.А.), – в Православных храмах возношение чаши и потира происходит скрытно от прихожан за высокими дверями иконостаса, – и конец: «Все причащаются, играют и поют» (в православии только поют) – всё это погружает в сферу греко-католического Таинства, однако сразу после первых строк наложением: «Здесь должен прозвучать лишь греческий язык» – Мандельштам уравновешивает, нейтрализует католический «привкус» греко-православной «щелочью», придавая этому стихотворению общехристианский, экуменический, если хотите, окрас. То есть, происходит «конфессионное наложение», начатое двуединством «монстрация – дискос».

При всем этом, мимо основных конфессий он элегантно проскользнул, устремившись … Куда? – К протестантизму?

В общем: «да», но не особо примыкая к основной в протестантизме деноминации – к лютеранству, – и здесь его отношение к «кряжистому Лютеру» и его учению амбивалентно. Амбивалентность вообще – константа среды духовного обитания поэта. С одной стороны, лютеранство отталкивало Мандельштама, точнее, настораживало своим безблагодатным обликом, своей мрачной аскетичностью, гневностью: «И лютеранский проповедник / На черной кафедре своей / С твоими, гневный собеседник, / Мешает звук своих речей», – и нетерпимостью: / «Не просветлеет темная гора/ И кряжистого Лютера незрячий / Витает дух над куполом Петра».

С другой стороны, эти же качества, под иным углом зрения, с другим настроем воспринимаемые, приобретают завораживающую притягательность, становятся созвучными «матовому миру раннего Мандельштама» (С. Аверинцев). Аскетизм – простота – честность – искренность веры, ее проявления, суровость и простота, без сусального золота и фальши патетических возгласов, – все это было мандельштамовское: «застегнутое» чувство, контролируемое строгим вкусом, и неизбывность отчуждения, отторжение витийствующей не только толпы, но и узкого круга элиты.

 
Я на прогулке похороны встретил
Близ протестантской кирки, в воскресенье.
Рассеянный прохожий, я заметил
Тех прихожан суровое волненье.
………………………………
 
 
Кто б ни был ты, покойный лютеранин, —
Тебя легко и просто хоронили.
Был взор слезой приличной затуманен,
И сдержанно колокола звонили.
 
 
И думал я: витийствовать не надо.
Мы не пророки, даже не предтечи,
Нелюбим рая, не боимся ада,
И в полдень матовый горим, как свечи.
 

В целом же протестантизм был скорее близок Мандельштаму. Многим, но прежде всего: принципами трудовой этики, скромностью и сдержанностью в выражении чувств веры, за которыми кроется евангельская простота. Огромное значение для затворнического образа мышления и бытия поэта имела индивидуальная, «частная», сугубо личная, непосредственная связь человека с Б-гом, без «бюрократизма» посреднических институтов, то есть признание в протестантизме священства всех верующих. Это влекло (влечет) за собой отказ от деления людей на клир и мирян, а стало быть, делает существование духовенства излишним. Соответственно, упразднялось право служителей церкви на отпущение грехов – это прерогатива Господа, отменялось почитание святых, икон, мощей. Всё это давало необходимую Мандельштаму возможность собственной трактовки Библии (что особенно характерно для протестантизма), свободу в соблюдении (несоблюдении) чуждых ему формальных процедур, увольняло от исповеди, что было для него особенно важно – даже в своем творчестве он избегал исповедальной откровенности. «Свирепая, бешеная стыдливость возбраняла ему обнажать перед читателем свои переживания подобного /То есть религиозного. – Автор/ рода», – писал С. Аверинцев. И не только религиозного – любого рода. Протестантизм освобождал от посещения – участия в богослужениях (вещь для него непереносимо мучительная, хотя и Католическая служба, и Православная в разное время и относительно короткий промежуток времени его восхищала, привораживала, вдохновляла – «Вот дароносица, как солнце золотое…»), предоставлял реальный шанс быть вне или в отдалении от прихода, общины. При всем этом считать себя христианином и быть им – в силу крещения, и в силу принятия христианских интеллектуальных ценностей и моральных норм. Плюс, конечно, скромность служения, причем на родном языке, что было для Мандельштама чрезвычайно важно (во всяком случае, при принятии решения о крещении и в первые годы в христианстве), воздержанность, неприхотливость быта. И непременная осознанность крещения: креститься в протестантизме можно только взрослым (что соответствовало его собственному опыту или, наоборот, определило этот опыт: он крестился сознательно, сделав нелегкий или даже парадоксальный выбор – об этом и идет речь). Возможно, ему– иудею, что ни говори, – импонировала близость протестантизма Ветхозаветному мироощущению и Ветхозаветным принципам. В библейском каноне протестантизм ввел свои модификации: признавались апокрифическими те ветхозаветные тексты, которые сохранились не в древнееврейском или арамейском оригинале, а лишь в греческом переводе Септуагинты.

Парадоксальная перпендикулярность системы мышления Мандельштама, его агрессивная антитавтологичность, его отношение к религиозным установлениям, совмещенное с потребностью войти в христианскую цивилизацию, принятия христианской системы ценностей – всё это реально претворилось в выборе методистской церкви. Для России – самой «молодой» и, пожалуй, самой «экзотичной» христианской деноминации. Первая в Российской Империи и в Санкт-Петербурге методистская община появилась в 1889 году. Только в октябре 1907 года в Санкт-Петербурге была основана «Финская и Петербургская миссия методистской церкви», а в 1909 году методистская община получила официальное разрешение на свою деятельность. Численность ее членов – 132 человека. В Эстляндии и Финляндии общины появились ранее, нежели в столице, прихожан было немногим больше, но влияние и просто известность – ничтожными. Видимо, это и нужно было юному Мандельштаму, входящему в христианскую культуру. Вряд ли он когда-либо посетил службу в Методистской церкви Петербурга на Большом проспекте, дом № 58, которая открылась в 1915 году. После переворота 1917 года он, скорее всего, забыл о своем «методистском прошлом».

Весной 1921 года в последнем стихотворении сборника «Tristia»

 
Люблю под сводами седыя тишины
Молебнов, панихид блужданье
И трогательный чин – ему же все должны, —
У Исаака отпеванье.
 
 
Люблю священника неторопливый шаг,
Широкий вынос плащаницы
И в ветхом неводе Генисаретский мрак
Великопостныя седмицы…
 

он прощается с живительной христианской («я христианства пью холодный горный воздух») и шире – религиозной темой, настроением и настроем в своем творчестве вплоть до 1937 года («он был там и вернулся»). Приходят другие времена – из бездны, и актуальность небытия запрашивает, диктует иные мотивы творчества. Точнее: Мандельштам не прощается «навсегда», эта «живительная струя» продолжает подспудно непрогнозируемо существовать в его сознании, религиозные размышления в «новых сочетаниях могут казаться нам странными. Но без которых его пути не объяснишь» (С. Аверинцев). И не объяснишь появление, казалось бы, совершенно неожиданно, такого шедевра, как эта редкостная трехстрочная молитва:

 
Помоги, Господь, эту ночь прожить:
Я за жизнь боюсь – за твою рабу —
В Петербурге жить – словно спать в гробу!
 

Здесь слово «Господь» не «сказано по ошибке», оно не случайно «вылетело из груди»; это конкретное, единственно возможное обращение непосредственно к Нему, ибо только Он мог, может помочь эту ночь – непреходящую, бесконечную ночь в этой стране – прожить, спасти. Молитва на все времена.

Поэтому, кажется, Н. Струве был прав лишь частично, когда писал: «Третьей встрече /После первых двух: иудаизма и католицизма. – Автор/ суждено быть последней: византийско-русское христианство завершает духовный путь». Думается, не «путь», но религиозные искания, поиск своего нетривиального, естественного выбора – входа в европейскую культуру. Рухнула культура, наступило подлинное «небытие» – потерял «вкус» холодный горный воздух христианства. Однако всё то, что бродило и выбродило в эти недолгие счастливые годы христианизации, не столько формальной, сколько глубинной, вымученно осмысленной, парадоксальной и естественной, в годы отторжения – переосмысления своего амбивалентного отношения к Ветхозаветной культуре предков, – всё это определило состояние и градус напряженности – до сумасшествия, до бредовых пророческих прозрений и ангельских откровений его духовного мира.

 
Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей,
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей…
 

«Грамматика почти отсутствует, но это не модернистский прием, а результат невероятного душевного ускорения, которое в другие времена отвечало откровениям Иова и Иеремии. Этот размол скоростей является в той же мере автопортретом, как и невероятным астрофизическим прозрением», – писал И. Бродский. И это так.

Недаром Георгий Адамович отметил: «Стихи Мандельштама – наперекор всем его суждениям об искусстве – всего только бред. Но в этом бреду яснее, чем где бы то ни было, слышатся еще отзвуки песен ангела, летевшего "по небу полуночи "». Это – то, что бродило и выбродило, определило и мученичество осознанное, осмысленное – «я к смерти готов!»венец его долгого пути, вслед за евреем Иисусом, на Голгофу, начатое в далеком 1911 году в Выборге.

Казус Мандельштама-выкреста абсолютно уникален, как уникален сам поэт. На отпевании в 1973 году Бориса Сергеевича Кузина – ближайшего и верного друга Мандельштама, великолепного ученого – биолога-теоретика, переводчика, мемуариста, так же, как Мандельштам, хорошо посидевшего, правда, в Казахстане, – архимандрит Павел (Груздев), «отбывавший» вместе с Кузиным, где они и познакомились – срослись, говоря, что таких людей, как Кузин, больше нет, уточнил: «Да, и выкроечки у Господа Бога не осталось». Это в полной мере относится и к Мандельштаму.

Если случай отпадения от веры предков у Мандельштама тернист, мучителен и творчески максимально плодоносен – бесконечен для изучения и осмысления, по сему матово затуманен, загадочно многомерен и противоречив, то случай Ковнера прозрачен, ясен и прост – показателен. Отпадение в чистом виде. То есть, случай примечательный и эталонный.

Авраам-Урия Ковнер – известный корреспондент Ф. М. Достоевского и В. В. Розанова, полемист и преступник – растратчик банковских денег, каторжник, ставший со временем Аркадием Григорьевичем Ковнером.

* * *
Интермедия № 2. Романтическая

Е. А. Кольчужкину

ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ ГРИБЫ, КАК Я ЛЮБЛЮ ИХ, то есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением, к которому только способна пылкая молодость, жадная и страстная до впечатлений изящного? Бессмертны слова неистового Виссариона. Но не кощунственны ли они, применительно к грибам – этому, казалось бы, низменно утилитарному продукту поддержания жизнедеятельности грешного и бестолкового человеческого организма, то есть предназначенного для удовлетворения плотских утех чревоугодника? Нет и тысячу раз НЕТ! Ибо не бывает на свете такого удивительного консонанса в душе при произнесении этих слов, такого пьянящего восторга, возникающего при этой фразе, особенно произнесенной с волнующим воображение придыханием молодой Татьяны Дорониной, с заменой лишь одного, не такого уж существенного слова, ибо поиск грибов есть действо, равновеликое и единородное драматическому действу, есть театр, своеобразный, но не менее захватывающий, непредсказуемый по развитию сюжета и его развязке, требующий неослабного внимания, вызывающий восторг, немыслимый при любой другой комбинации слов знаменитого монолога! Не верите? – Сравните: «любите ли вы макароны, как я люблю их, то есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением…» И так далее. Или: «любите ли вы сардельку, как я люблю ее, то есть всеми силами души…» На этот нелепый вопрос ответ только один, – ответ, сформулированный анонимным мыслителем древности: «Любите ли вы помидоры?» – «Кушать – да, а так нет!» И далее представьте окончание этого признания в любви к театру: «О, ступайте, ступайте в (театр) магазин, живите и умрите в нем, если можете». – Бред сумасшедшего.

С грибами всё не так.

Кто спорит? – Грибы, скажем, рыжики – деликатес, несравнимый даже с паюсной икрой, вкус которой забыли потомки Белинского, не говоря уж о Добролюбове, Писареве или Суворине. Паюсной икры, которую покупали слежалыми кусками в полфунта или в четверть, а то и в фунт – недорого стоил этот фунт паюсной, и резали эту икру специальными ножами, и закусывали ею «Хлебную слезу» – водку, которую гнали «тихим погоном» из самого высококачественного зернового сырья и подавали в заиндевевших толстостенных хрустальных графинах. Чудное было время – время паюсной икры, Кольской или архангельской моченой морошки, которую потребляли с похмелья, для пользы здоровья, удовольствия, а иногда даже после дуэли, как последнее «прости» уходящей навсегда земной жизни; время расстегаев, рябчиков, буйабес, консоме из телятины, стерляди, седла барашка, шустовского коньяка и многого другого – вспомним Николая Яковлевича Агнивцева: «кулебяка “Доминика”, пирожок из “Квисисаны”, “Соловьевский” бутерброд…»; время эрудированных цензоров и скромных священнослужителей, время застолий и постов, время, когда можно было спокойно писать: «Любите ли вы театр…». И, конечно, время рыжиков – настоящих и лососевых, еловых и сосновых, красных и млечно-красных, из Каргополя и Олонецкой губернии, из-под Костромы и Твери, сырых и соленых, квашеных и маринованных, свежих в сметане и отварных с картошкой в мундире…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации