Электронная библиотека » Алексей Ивин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Исчезновение"


  • Текст добавлен: 16 ноября 2015, 13:02


Автор книги: Алексей Ивин


Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Я не знаю, что теперь делать, – заключила она.


– Он взял топор и удочку? – спросил я.


– Да.


– И рисовал деревенские виды?


– Да.


– Я постараюсь его найти, Дина.

Глава шестая, от Савелия

Летом купаться было негде. Всюду, в самых глубоких местах, воды было по колено; даже в Дальней Ляге, глубоком плесе, которое находилось в двух километрах от деревни, и там намело столько песку, что образовался бархан, выпирающий из воды. А купаться хотелось. И мы решили строить запруду.


Натащив лопат и топоров, мы принялись копать дерн и рубить колья в перелеске. С самого утра, с девяти часов, припекало так, что приходилось время от времени мочить голову в реке, чтобы охладить темя. Дерн был вялый, луговой, кое-где еще влажный, потому что там, где мы копали, весной разливалась старица, которая высыхала нескоро, к середине лета, заглушенная купальницами и осокой. Мамай и Васька орудовали в лесу; было слышно, как стучат топоры. Вовка тоже порывался идти с ними, но ему не разрешили, а копать землю он не хотел – лежал на солнечном пригорке, подстелив рубаху на сплошной ковер кошачьих лапок, и демонстративно загорал.


– Мы тебя не пустим купаться, – враждебно сказал Мамай, деловито таща из перелеска кривые колья.


– Ха! Не пустите! Сейчас Гришка придет, тогда и посмотрим, пустите или не пустите.


Гришка был старший брат Вовки.


– Не боимся мы твоего Гришки.


– Забоитесь. Он сейчас тоже придет строить запруду. Я ему скажу, что вы меня не пустили. Он вам покажет.


– Ну и говори, ябеда!


Через полчаса пришли остальные деревенские ребята, Вовка еще немного покобенился для приличия, но не выдержал общего осуждения и принялся подносить дернины к берегу, складывая их там. Я устал копать, стерев руки до крови. Вовка заменил меня, а я стал оттаскивать тяжелые пластушины. Пот валился градом. Солнце пекло. Во рту пересохло.


После небольшого перекура на пригорке (все затянулись по одному разу) было решено начать перекрытие. Мамай забрел в воду на быстрине, – берега в этом месте были высокие, – и стал забивать посредине русла первый кол. Ему помогали советами:


– Ты от берега начинай – чего ты посередке вышел!


– Да ты другой кол возьми, покрепче!


– Глубже забивай! Дай-ка я, ты не умеешь!


– Может, там камень, на дне-то. Надо было посмотреть.


Мамай, серьезный, огрызаясь на замечания, бил и бил сверху обухом; первая свая шла туго. Нетерпеливые прыгали в воду, деловито расшатывали кол.


– Слабо забил. Большая вода будет – всю запруду унесет.


У берега, путаясь в осоке, Гришка забивал уже второй кол. Было решено перегородить реку двумя параллельными рядами кольев, а в середину набросать дерну и утрамбовать. Работа кипела. Замутилась вода, взбаламученная множеством ног. Берег стал липким от воды и грязи. Кряхтя, высунув языки, нам помогали малыши: возились с дернинами, прижимая их к животам; по ногам и пипкам текла жидкая грязь.


– Куда ты прешь, дурак! – кричал на кого-то Мамай. – Смотри, всю дернину переломал, такая была хорошая дернина.


Наконец колья были забиты плотной изгородью, вода сердито пробегала в узких щелях. Начали перекрытие. Работали несмекалисто, нерасчетливо: каждый, с трудом да кое-как, выходил на берег, брал дернину и, тужась, на ягодицах съезжал обратно, чтобы уложить ее собственноручно и затоптать. Несколько кольев перекосились, сбитые в сутолоке. Клочки земли, оплетенные травянистыми корнями, уносились по течению. Вода то тут, то там подтачивала запруду, течь по верху она не хотела. Но мы бросали и затаптывали, бросали и затаптывали. Перед запрудой встревоженная прибывающая вода ходила вкруговую, а сзади вытекала тоненькой струйкой: там сделалось необычайно мелко. Мы торжествовали победу. Дерна уже набросали вровень с берегами: колья торчали как раз настолько, чтобы при переходе на другой берег за них можно было ухватиться. Я ежеминутно сновал туда – обратно ради удовольствия почувствовать под ногами упругое тело плотины. Вода прибывала. Перепачканные, усталые, мы живо обменивались замечаниями насчет того, какая будет глубокая вода, не сделать ли обводной канал, не прорвет ли запруду, как много будет рыбы в верховьях, а может, и не будет, потому что ей ведь надо подниматься с низу, а запруда помешает…


Солнце палило нещадно. Решено было искупаться. С жару и с поту мы ныряли друг за другом, и каждый, выныривая и отплевываясь, шумно восторгался, что стало глубоко. Нашли место, где скрывало с головой; все ходили туда мерить и орали. Валерка, полуодетый, стоял на берегу: он трусил купаться. Васька, с мокрым, чистым, радостным лицом, брызгал в него водой и грозил:


– Сейчас выйду – сброшу в одежде.


– Я сам сейчас буду купаться, только разденусь…


– Трус ты!..


Мамай выскочил на берег и, лоснящийся, жирный, тряся толстыми дряблыми мышцами, злорадствуя, схватил Валерку.


– Васька, ну-ка помогай – сейчас мы его искупаем!


Ваське было жаль Валерку, но он подчинился. Они схватили его под руки и поволокли; Валерка упирался, извивался и плакал, а на берегу поскользнулся и упал в воду, увлекая за собой обидчиков. Слегка захлебнувшись, очумелый, долго откашливался, а когда выполз на берег, растерянный, в мокрых прилипших штанах, выглядел жалким и брошенным, как курица под дождем.


Вовка, густо перемазавшись глиной, изображал индейца: он вопя бегал по берегу и метал березовую вицу, отточенную спереди, стараясь, чтобы она воткнулась.


Вода уже переливала через верх запруды, бежала лугом, растекалась по высохшей старице. Пока Мамай, как жирный боров в луже, ворочался в плесе, подминая и топя малышей, вода подкралась к его одежде, замочила рубаху и залилась в ботинок.


Я купался в сторонке, потому что боялся расходившегося Мамая: я был мальчик робкий, тихий и трусливый. На середину плеса я не выходил, потому что там стало глубоко, да и вода была желтой, перебаламученной с донным песком. Я выплывал вверх по течению на чистую воду, ложился на спину и, скосив глаза, чтобы не напороться на берег, медленно перебирая ногами, чтобы только держаться на поверхности, тихо плыл один. Все то, что делали другие, я тоже любил делать, но не на виду, а тайно, втихомолку, наслаждаясь внутри себя, без горделивых криков, без показных прыжков с нырялки, без суеты и спешки. Я плыл в незамутненной чистой воде, руки то и дело задевали стрельчатые, острые листья осоки, со дна, щекоча тело, поднимался потревоженный холодный ил. Я проплывал всю протоку до следующего плеса, но там мне опять становилось страшно при виде коряг, разбросанных по дну и проросших темно-зеленой тиной. Я боязливо возвращался на саженках туда, в коричневую муть, туда, где ошалело бегали по берегу, бултыхались, вздымая брызги, кричали, играли в пятнашки.

Глава седьмая, от Савелия

По берегам реки на всем ее протяжении росли черемухи. По вечерам в мае, когда травянистую пойму заливало мглой и купы деревьев рисовались темными призраками, я спускался к реке, чтобы постоять над тихой водой. Последние звуки плавали в благорастворенной тишине – сонный крик птицы, скрип колодезного барабана. Воздух пах черемуховым цветом; над водой этот запах был густой и мокрый, он садился на лицо, как распыленный пульверизатором цветочный настой, и щекотал ноздри. Я шел мокрым лугом к запруде и в перелеске, пугаясь шорохов, находил низкорослую черемуху; я ломал цветущие ветки, осыпаясь лепестками, и, сложив букет, погружал туда свой нос. Пахло чудно. То ли счастливый, то ли грустный, я возвращался домой огородами, потому что идти с букетом по улице стыдился. Прокрадывался в спящий дом, боясь скрипнуть половицей, воровски, на цыпочках пробирался на кухню, на ощупь находил в посуднике стеклянную банку, наливал в нее воды и ставил цветы. Они смутно, печально белели в сером сумраке.


Утром, просыпаясь, я глазами искал их на подоконнике и не обнаруживал: мать выбрасывала их на помойку, потому что от них болит голова.

Глава восьмая, от Савелия

В августе мы с Вовкой часто убегали к запруде, но не затем, чтобы искупаться (вода становилась уже холодной), а чтобы поесть созревшей черемухи. Встав под черемухой, мы задирали головы вверх: там золотились желтыми блестками черные крупные ягоды.

– Я полезу вот на эту.


– А я вон на ту – на той больше ягод.


– На нее не залезть.


– Не залезть? В два счета!


Я, поплевав на руки, обнимал гладкий ствол и лез до первой развилки; там располагался поудобнее и спрашивал торжествующе:


– Ну что? Вот и залез.


Я был мастер лазить по деревьям и телеграфным столбам. Вовка вскарабкивался на соседнюю черемуху, и мы, рассевшись на близких ветвях, ели ягоды и перебрасывались замечаниями.


– Ты с косточками ешь?


– Нет, я выплевываю: они не переварятся.


– Ну и что! Зато сытнее. Пока обсасываешь каждую ягодку – с голоду помрешь.


Ягоды были спелые и сладкие; темно-фиолетовая блестящая кожурка лопалась под языком, и сквозь пушистую мякоть я чувствовал ребристую косточку; поваляв ее во рту, я сплевывал, стараясь попасть в намеченный листик. Листья трепетали под ветром, и прыгающие солнечные блики щекотали лицо.


– У меня уже язык как напильник, – докладывал Вовка.


– И у меня тоже, во! смотри! – Я показывал язык.


– Давай про запас насбрасываем.


– Давай.


– Только ты веток не ломай – лучше кисточки.


– Кисточки потом зашьешься искать – давай лучше небольшие ветки.


– Деревья нельзя портить.


Вовка взбирался выше, туда, где ягоды висели гуще, и сопя принимался объедать новый участок.


– Я, когда большой вырасту, буду лесником, – говорил он с набитым ртом. – А ты?


– А я не знаю.


– Я срублю в лесу дом, пятистенок, и куплю ружье, как у дяди Кости.


– Берданку?


– Не берданку, а настоящее ружье. И патронов. Запыжую газетой – и ка-ак бабахнет!


– Надо сперва пороху положить и дроби.


– Что я, совсем дурной, что ли? Конечно, положу.


Язык, шершавый и тяжелый, уже насилу ворочался, аппетит притуплялся. Я предлагал Вовке идти домой.


– Постой. Еще поедим с полчасика. Что дома-то делать?


Вовка был жадный на дармовщинку – на грибы, ягоды и орехи.


– С черемухи запор бывает.


– Ничего не будет. Наоборот, пользительно. Ее можно летом насушить, а зимой заваривать как чай. Знаешь, какая вкуснятина! Лучше даже, чем из смородины. Я завтра сюда опять приду, с корзинкой.


Через полчаса мы возвращались, унося черемуховые ветки, дрожащие от колыхания тяжелых кистей.

Глава девятая, от автора. Оставьте ее, она пьяна

До завода оставалось минут десять ходьбы, и он торопился, предчувствуя, что, как и в прошлый раз, его вызовут сперва к начальнику цеха, а потом, похоже, к директору. Потому что если бы это опоздание было первое – тогда другое дело, простительно, но он уже считался злостным прогульщиком, его лишали премиальных и объявляли выговоры, однако, казалось, ничто на него не действует; он не любил свою работу, отлынивал, как мог: залезет, бывало, под машину, подстелив мат, так чтобы наружу торчали ноги и чтобы поэтому все в цехе знали, что он снимает карданный вал, и заснет часа на полтора или в конце обеденного перерыва уйдет в душ и моется, пока разъяренный мастер не вытащит его оттуда, стыдя и бранясь. С того времени, как он пришел на завод учеником слесаря, он мало преуспел в изучении двигателя внутреннего сгорания; это было ему неинтересно; лишь два года назад, с грехом пополам, пользуясь шпаргалками, он сдал зачет, необходимый для его перевода из учеников в слесари, и таким образом избавился от ученичества. У него был низший разряд, и он понимал, что усовершенствоваться в мастерстве не сумеет; да и не стремился к этому. С утра он ждал обеда, за обедом ел много и обстоятельно, и не потому, что был обжорой, а потому что чувствовал себя очень несчастным; после еды курил и дремал, смакуя истому тела, или наблюдал, как рабочие за столом играют в домино. Работать после обеда было особенно тяжело: он садился на крыло автомашины, делая вид, что копается в моторе, и грезил о чем-нибудь прекрасном или размышлял, чем кончится роман, который вчера начал читать; и когда кто-нибудь, подойдя, спрашивал, что случилось с мотором, он говорил: «Да вот свеча полетела!» – скручивал ее, продувал и разглядывал на свет, – и все это с одной лишь целью: показать, что работает, убедить в этом если не себя, то хотя бы других, и когда любопытствующий уходил, ему становилось тошно оттого, что он вынужден притворяться. Каждый день он решал подать заявление об уходе с работы, но так и не подал, страшась гнева жены и сомневаясь, сумеет ли найти работу по душе: ведь было ясно, что он не только не любил слесарничать, но что он вообще не любил работать, разве что иногда, в том лишь случае, если бы бездельничать надоело. Он любил вспоминать детские годы и представлял, как хорошо было бы уйти шататься по белу свету, понимая подсознательно, что только так и мог бы избавиться от тоски, сосущей его сердце. В день получки он чувствовал себя еще хуже: расписываясь в ведомости и запихивая в кошелек хрустящие кредитки, он остро чувствовал, что если бы их, этих денег, у него было много, он мог бы попутешествовать, чтобы посмотреть, как живут люди в других краях; но он был вынужден отдавать деньги жене, и единственное, что мог позволить себе в день получки, – это зайти в парк, где торговали пивом вразлив, и купить себе две кружки; но это было не наслаждение, не то огромное удовольствие, к которому он стремился, это была жалкая подделка. Он знал, что бездельник, что работает хуже всех, и мучился совестью, получая зарплату: платили не за его труд – платили за его искусство увиливать от труда. Он видел, как другие слесари, его товарищи по цеху, работают с каким-то внутренним увлечением, хорошо, сноровисто, мастерски и, уж во всяком случае, с удовольствием, словно всякий двигатель, который они, отремонтировав, запускали, был их любимым детищем; он так работать не умел, он это искусство не ценил. Вот поэтому-то он шел на работу, протестуя и злясь. День томился скукой, и хотя Савелий ничего не делал, он возвращался домой разбитый и опустошенный и уже не только не хотел стирать пеленки или драить полы, как этого требовала жена, но и вообще не хотел никого видеть, забираясь на диван и погружаясь в сомнамбулическую дрему. Наслаждений в его жизни становилось все меньше, он ощущал себя загнанным в глухой тупик и выхода не видел. Но раз наслаждений не было, он (и ему казалось, что это в его силах) учился хотя бы избегать неприятностей; но и в этом не преуспел.


Вот и сегодня он никак не хотел опаздывать, ибо, мало того что потащат к начальнику, он еще и сам будет весь день казниться из-за того, что не умеет быть пунктуальным, как все, и что в цеху презирают его, как паршивую овцу в стаде. Он торопился нехотя, как ученик, опаздывающий на урок: все равно уже опоздал, все равно ругать будут; может, лучше совсем не ходить на урок?


Проходя мимо продовольственного магазина, в дверях которого в два потока, туда и обратно, сновали суетливые домохозяйки с пустыми и набитыми до отказа авоськами, он увидел неподалеку, у витрины, одиноко лежащую старуху, словно бы прикорнувшую возле стены. Он узнал в ней Анну Калитинскую, известную в городе попрошайку и пьянчужку, которая пробавлялась тем, что собирала пустые бутылки и сдавала их. Зимой и летом она ходила в рваном пальто, в грязных чулках, которые гармошкой сползали на огромные, с чужой ноги, полуботы, обнажая одутловатые ноги в ссадинах, с выпуклыми продолговатыми жилами. Она лежала, невзрачная, рябая лицом, распустив нижнюю губу, но глаза ее были открыты и тупо, мерцательно смотрели перед собой. Люди шли мимо, брезгливо оглядывая старуху, и все, кто входил в магазин, на секунду задерживались в дверях, чтобы взглянуть, как она лежит, и отворачивались. Толстая, рыхлая и белолицая женщина с хозяйственной сумкой, проходя безостановочно мимо, заругалась: «Опять напилась, зараза, с утра с самого!» – а вторая, сухонькая, моложавая, вторя ей, сказала, что нынче и бабы-то пьют не хуже мужиков, и с чего бы вроде пить-то, жизнь, можно сказать, в достатке и довольстве проводим; и обе вошли в магазин. Собака, лохматая дворняга, деловито подбежала к Анне, обнюхала ее пальто, ткнулась в лицо и подняла было заднюю лапу, но передумала: обрубленный куст чуть дальше показался ей удобнее для ее целей. Савелий тоже прошел мимо, в привычной спешке скользнув взглядом по забытой старухе и огорчившись на мгновение, но потом, уже миновав и магазин и старуху, остановился, ущемленный застылым старухиным взором, который его не то напугал, не то озадачил; помявшись, он вернулся и склонился над ней.


– Брось, парень, пьяная она, – посоветовал мужчина с брюшком, наблюдавший за ними с крыльца. – Сейчас милиция приедет, разберутся в вытрезвителе.


Савелий его не слушал. Старуха сморгнула, когда он взял ее под мышки, но лицо ее было по-прежнему отчужденным и за голыми деснами отвалившейся челюсти было темно, как в колодце. Он подумал, как бы кто из знакомых не увидел сейчас его, и если бы в этот момент старуха не застонала, жалостно и слабо, он бросил бы ее и пошел бы своею дорогой; но этот стон перевернул его душу. Савелий подхватил ее под мышки и посадил, прислонив к стене вялое, изношенное тело. Собирался любопытствующий народ; купив хлеба, все ждали зрелищ. Ждали, что он предпримет, гадали, пьяна или мертва старуха, а те, кто торопился по делам, проходя, оглядывались, желая знать, чем кончится, или останавливались и забывали, зачем шли. Савелий остановил такси и, неловкий от того, что за ним наблюдает столько народу, раздраженный внутренне, а поэтому резкий и властный, сказал таксисту, куда ехать: он знал улицу и дом, где жила старуха. Таксист молча открыл заднюю дверцу. Савелий опять подхватил старуху; кто-то, обеспокоенный, что ее ноги волокутся по мостовой, помог ему. Совместно они свалили старуху на заднее сиденье, Савелий сел рядом, и они поехали.


– Может, ее в больницу? – спросил таксист то ли недоверчиво, то ли озабоченно.


– Нет, домой.


– Вы ей родственник? – спросил таксист.


– Не обязательно быть родственником, – сказал Савелий.


Когда такси отъехало, оставив облако пыли и газа, толпа недоуменно, как зрители после фильма, который не закончился ни смертью, ни свадьбой, разошлась. Уже подъезжая к косому коммунальному дому, где жила старуха, Савелий подумал, что сглупил, решив везти ее сюда, а не в больницу; сразу вслед за этим он подумал, что теперь уже окончательно опоздал на работу, и взглянул на часы: было почти десять; он решил, что теперь все равно. Старуха застонала, когда такси свернуло с шоссе к подъезду, мягко подпрыгивая на рытвинах. Он наклонился к ней и почувствовал слабый запах водочного перегара. «В самом деле пьяна», – подумал он и пожалел, что ввязался в эту историю. Когда такси остановилось, в одном из верхних окон показалось лицо. Савелий вошел в первую попавшуюся комнату; на кровати лежала разопрелая толстая красная, как недоспелая слива, женщина в халате, видно, пенсионерка. Он извинился и спросил, в какой комнате живет Анна Калитинская.


– А тебе она зачем? – спросила в свою очередь красная женщина, поворачиваясь жирным корпусом, чтобы скинуть ноги с кровати и угадать ими в меховые шлепанцы, но не угадала и замешкалась.


– Надо, – ответил Савелий.


– Она дома не бывает, по канавам ночует. С утра ушла бутылки сдавать, а кто ж ее знает, где сейчас.


– Я говорю: где живет, в какой комнате! – вспылил Савелий.


– А чего ты сердишься, мил человек? Пришел, поднял меня с постели да еще и сердится! Я ведь не обязанная за всякими пьянчужками смотреть. Куда ушла, туда и ушла, мне-то какое дело!


– Да я не спрашиваю, куда она ушла. Я спрашиваю, где живет.


– Сейчас покажу, не торопись. Выйдешь в коридор, налево последняя дверь как раз и будет еенная.


Красная женщина, в скуке дня обрадовавшаяся гостю, сперва хотела с ним обстоятельнее поговорить, Но, видя его спешку, рассердилась, чтобы он почувствовал себя виноватым в том, что заставляет ее обуваться и идти показывать комнату, хотя ни того ни другого он не требовал, был уже за дверью и шел, как было сказано, налево по коридору; но влекомая любопытством, желая узнать, зачем потребовалась молодому человеку эта побирушка Анна, у которой не было родственников, и нет ли за этим чего-нибудь таинственного, о чем потом можно рассказывать соседкам, она вышла вслед за ним в коридор (а Савелий уже стоял у старухиной двери) и сказала, одышливо пыхтя:


– А зачем она вам нужна-то? У нее дверь незапертая круглые сутки, потому как имущество все пропито. А если чего надо передать, так я передам. Чего передать-то ей?


Савелий, убедившись, что дверь действительно не заперта, а вместо замка висит скрученная проволока, вернулся к машине, и они вместе с таксистом внесли старуху в комнату и уложили на кровать, застеленную рваными фуфайками. Старуха ожила, двигалась и гнусила. Вместе с ними в комнату вошла красная женщина. Савелий расплатился с таксистом, и тот ушел. Он дал старухе воды и спросил, что у нее болит. Она сказала, что голова; да он и сам уже заметил, когда приподнимал ее, что волосы на затылке запеклись в крови, ссохлись знойной коркой. Красная женщина делала примочки, а его послала вызвать скорую. Он шел, ущемленный душой, неся в памяти гнилостный запах комнаты, нервно торопя шаги, но телефон-автомат, куда он бросился, не работал, и он опять шел, чувствуя, что все, что он сейчас делает, может быть, не то, что надо делать, что ему лучше было бы остаться там, при старухе, или

совсем туда не возвращаться. Телефонных будок поблизости не было, и он вошел в парикмахерскую. Светлокудрая парикмахерша стригла под бокс веснушчатого школьника и удивленно посмотрела, когда он спросил, нельзя ли позвонить со служебного телефона. Он набрал номер, длинные гудки казались бесконечными. Он уже хотел бросить трубку, когда на том конце провода отозвались. Он назвал адрес и фамилию больной, а когда спросили возраст, ответил, что не знает. «Хорошо, сейчас приедем», – сказали оттуда, а он уже выходил на улицу, почти бежал. «Что это я так разволновался?» – осадил он себя и несколько метров прошел не торопясь, пока эта тормозящая мысль существовала, а потом опять побежал, словно опаздывал на свидание или еще куда-нибудь и надо было прийти вовремя, чтобы на нем не осталось вины за опоздание.


Когда он вошел, в комнате уже было много народу, на всех лицах читалось ожидание, любопытство и скорбь. Он подумал, уж не опоздал ли, и протолкался вперед. Старуха лежала, вытянувшись под своим рваным пальто, высовываясь из обшарпанного воротника голой сморщенной шеей, как старая черепаха, и шептала что-то, чего он, еще запыхавшийся, не разбирал, и ее острый подбородок с торчащими кое-где неостриженными белесыми волосинками двигался. Поддавшись общему положению всех, кто находился в комнате, он тоже застыл в напряженной позе, и тогда услышал сирый голос старухи:


– Ты, Манефа, возьми серую кошечку…


«Серую кошечку?» – подумал он и вспомнил, что, когда открывал впервые дверь этой комнаты, к ногам с голодным мяуканьем кинулись две кошки, и он увидел в углу пустую миску и на истертом коврике целый выводок котят, копошившихся друг на друге живым клубком.


– Возьми кошечку и накорми… У меня в кармане сырки, купила… Достань. Постой… потом… Тяжело мне что-то… Я на прошлой неделе ругалась с тобой – прости. Не таи на меня обиду. А больше мне нечего дать, не скопила я богатства… Кошечку возьми и котяток… А другую Густя возьмет… А Густи-то и нету здесь… Пусть возьмет, скажи – я велела. Умру ведь. На меня не таите обиду: тяжело мне. Умру. А кошечек возьмите. Есть просят, бедные. Сырки несла…


Старуха замолчала; все ждали, что она скажет еще, но она молчала слишком долго, чтобы можно было, не отвлекаясь душой от ее скорбей, наблюдать угасание жизни. Женщины, жилицы коммунального дома, заутирали повлажневшие глаза; девочка лет восьми с боязливым любопытством выглядывала из-за спины матери. Савелий чувствовал себя неловко: ему казалось, что старуху надо оставить одну; но сзади его плотно окружали люди, а найти удобный предлог он не умел; ему было тягостно.


– Когда же приедут врачи? – спросил он тихо, ни к кому не обращаясь.


– Что это, правда, врачи-то не едут? – вздохнула какая-то женщина.


Старуха, словно вспугнутая этими словами, открыла глаза, блестящие не понятно для живых, и кротко, слабо, но явственно в наступившей тишине произнесла:


– А и не надо.


Потом она вытянулась, словно эти слова отняли у нее последние силы, и ровная, спокойная, лежала так, с открытым взглядом, который стал тускнеть, как запотелое стекло. Она умерла.


В комнату шумно, почти весело, повеяв жизнью и деятельной силой, вошли мужчина и женщина в белых халатах – врачи.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации