Читать книгу "Станция, которой нет"
Автор книги: Алексей Корнелюк
Жанр: Саморазвитие, Книги по психологии
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 2. Вагон 7, место 36
Почти обычным поезд был ровно с того расстояния, с которого почти все в жизни кажется нормальным. С перрона – да. Вагоны тёмно-зелёные, окна грязные, жёлтый свет внутри, у дверей проводницы в одинаковых куртках, колёса, запах мокрого железа, таблички с номерами. Где-то впереди ругался мужчина, потому что у него в билете было одно место, а в приложении другое, и он требовал «живого человека», хотя живой человек стоял перед ним, замотанный в шарф, с лицом, на котором было написано, что он сам бы с удовольствием стал приложением и перестал участвовать в этом цирке.
Возле седьмого вагона стояла проводница.
Она не была похожа на уставшую богиню, если богинь представляешь себе в белом, с венком, мягким голосом и свободным графиком. Эта была в тёмно-синей форме, с волосами, убранными так туго, будто они тоже пытались уйти, но их не пустили. Лицо у неё было широкое, спокойное, с маленькими усталыми глазами. Такие глаза бывают у людей, которые слишком много раз объясняли взрослым мужчинам, где находится туалет. На груди висел бейдж: ВАРВАРА СЕМЁНОВНА. Буквы на бейдже были чуть стёрты, как будто имя пережило не один маршрут.
Лёха-Пельмень подошёл к ней первым и протянул билет.
– Здравствуйте, мамаша.
Проводница посмотрела на него поверх очков.
– Я вам не мамаша. Я вам временное препятствие между перроном и койкой.
Михаил шагнул к проводнице.
– Билет, – сказала она.
Он протянул билет и почему-то почувствовал себя школьником, который не выучил стихотворение, но надеется, что сегодня не спросят. Варвара Семёновна взяла бумагу, провела пальцем по строке с направлением и чуть нахмурилась. Не удивилась. Просто нахмурилась так, как люди хмурятся при виде пятна на скатерти: неприятно, но не впервые.
Она щёлкнула компостером. На билете появилась маленькая дырка ровной формы. Михаилу показалось, что от неё пошёл слабый запах озона, как после старого ксерокса или грозы, которую не показали в прогнозе.
– Первый раз? – спросила она.
– На верхнем боковом?
– Туда, куда едете.
Михаил посмотрел на неё. За спиной ветер гнал по платформе мокрый снег. В жёлтом свете фонарей он был похож на плохо настроенный телевизор.
– А есть люди, которые ездят туда второй раз?
– Есть люди, которые и первый-то раз не доезжают.
– Это должно меня успокоить?
– Я похожа на человека, который вас успокаивает?
Не похожа. Совсем. Она была похожа на человека, который в случае пожара сначала проверит ведомость белья, потом выведет пассажиров, потом вернётся за чайником.
– Проходите, Рябинин. Стоянка сорок минут, а вы уже десять из них тратите на страх.
Она отдала билет. Михаил взял его, поднялся по металлическим ступенькам и вошёл в вагон.
Первое, что он почувствовал, был запах. У каждого поезда есть свой запах, но этот будто собрали из всех поездов сразу. Кипяток, пыльная обивка, старое железо, мокрая шерсть, дешёвый одеколон, варёные яйца, мандариновая кожура, чужие носки, сумки из кожзаменителя, лёгкая тревога и курица в фольге, которая уже заняла в вагоне моральное большинство. Запах был такой плотный, что его можно было вешать на крючок.
Плацкарт был почти пустой, но не совсем. И это «не совсем» сразу насторожило: люди сидели не так, как сидят обычные пассажиры перед отправлением. Обычные сразу устраивают малую гражданскую войну за место под столиком, полку для сумки, розетку и право открыть окно. Эти сидели тихо. Слишком тихо для плацкарта. Они были заняты каждый своим предметом, как будто всем заранее выдали реквизит.
На нижней полке у окна сидела женщина лет пятидесяти с аккуратной укладкой и выражением лица, будто она простила миру многое, но не качество влажных салфеток. На коленях у неё стояла большая сумка, из которой выглядывал контейнер. Женщина прижимала контейнер ладонью, как мать прижимает ребёнка в плохом районе.
Напротив неё, у прохода, сидел старик в коричневом пиджаке. Пиджак был из тех, что не стареют, а постепенно переходят в музейный статус. Рядом с ним стоял чёрный футляр. Футляр был длинный, потёртый, с металлическими замками. Михаил решил, что там аккордеон, но футляр выглядел пустовато, будто даже инструмент оттуда когда-то ушёл без объяснений.
На боковой нижней полке, закинув ногу на ногу, сидела девушка лет девятнадцати. Чёрная толстовка, короткие волосы с синими прядями, кеды, которые видели больше платформ, чем многие взрослые. Она держала телефон с разбитым экраном и смотрела в него так, будто телефон был единственным родственником, который ещё пытался светиться.
Чуть дальше, у окна, разместился мужчина в дорогой куртке. Он был лысоват, плотен, тщательно выбрит и пах так, как пахнут люди, которые считают, что одеколон может заменить характер. На маленьком столике перед ним лежала папка, рядом таблетки в блистере и бутылка воды. Он сидел прямо, но в его прямоте было что-то испуганное: так сидят в кабинете врача перед фразой «давайте посмотрим анализы».
Ещё один мужчина стоял в проходе и пытался положить на верхнюю полку кожаную сумку. Сумка не хотела. Мужчина был худой, в длинном шарфе, с блокнотом в кармане пальто и лицом человека, который заранее знает, что его недооценили. Он пыхтел, поднимал сумку, опускал, снова поднимал. В какой-то момент сумка съехала ему на голову.
Лёха-Пельмень уже сидел на своей нижней полке, расстёгивал пакет и раскладывал еду с видом полководца перед картой местности. Курица, хлеб, огурцы в банке, два варёных яйца, соль в спичечном коробке, квас, какие-то конфеты, завёрнутые по одной, будто пережили войну. Его место оказалось рядом с Михаиловым.
– О, Мишаня, – сказал он. – Давай сюда. У тебя сверху. Сильно не радуйся, вид шикарный: моя лысина и мусорное ведро.
– У меня нет вещей почти.
– Это ты молодец. Чем меньше вещей, тем легче потом делать вид, что ничего не терял.
Михаил поставил рюкзак под нижнюю полку. Пакет из аптеки хотел поставить рядом, но Лёха уже подвинул свою курицу так, будто освобождал место для больного родственника.
Михаил снял куртку, повесил на крючок и посмотрел на свою верхнюю боковую. Она была узкая, высокая и неприлично бодрая для мебели, на которой должен спать взрослый мужчина. Чтобы залезть туда, надо было обладать либо молодостью, либо верой в страховку. У Михаила не было ни того ни другого.
– Потом залезешь, – сказал Лёха. – Сначала чай. В поезде без чая нельзя. Можно без цели, без денег, без достоинства. Без чая нельзя.
– Я не хочу чаю.
– Это пока ты не поехал.
По вагону прошла Варвара Семёновна. Внутри она казалась ещё крупнее и спокойнее. Она двигалась так, будто вагон принадлежал ей, а пассажиры были временно размещёнными неудобствами. В руках у неё была стопка постельного белья и тонкая папка.
– Граждане пассажиры, – сказала она, не повышая голос, но все почему-то услышали. – Садимся, размещаемся, не паникуем раньше расписания. Бельё получаете после отправления. Курицу, яйца и семейные обиды желательно употребить до полуночи, потом вагон спит. Курить нельзя. Врать себе можно, но недолго. Туалет в конце вагона, дверь заедает, но это не знак, а хозяйственная проблема.
Женщина с контейнером осторожно подняла руку.
– Простите, а поезд точно идёт… туда, куда написано?
Варвара Семёновна посмотрела в свою папку.
– Тамара Игоревна, у вас написано «До того, кого вы не выбрали». Значит, туда.
Женщина побледнела и сразу прижала контейнер к себе крепче.
– Я просто хотела уточнить.
– Уточнили.
Старик с футляром кашлянул.
– А у меня, значит…
– Виктор Петрович, вы знаете, что у вас.
– Я не уверен.
– Вот с этим и поедете.
Мужчина с дорогой курткой резко закрыл папку.
– Послушайте, это всё, конечно, интересно, но я требую начальника поезда.
Варвара Семёновна повернулась к нему без спешки.
– Геннадий Аркадьевич, вы двадцать семь лет требовали начальников, заместителей, секретарей, водителей, помощников и людей, которые «быстро решат вопрос». Тут это не работает.
– Вы не имеете права разговаривать со мной в таком тоне.
– Имею. У вас билет.
– Это не объяснение.
– У нас многие вещи не объяснение. Например, почему взрослый мужчина говорит «вы знаете, кто я», когда сам уже не очень.
Геннадий Аркадьевич открыл рот. Закрыл. Достал таблетку, положил под язык. Одеколон вокруг него стал гуще.
Худой мужчина с блокнотом наконец победил сумку и сел. Сел с таким видом, будто победа была важной, но публика не оценила.
– Я бы хотел понять правила, – сказал он. – Если это не слишком архаичная просьба.
– Никита Сергеевич, правила вы всё равно запишете неправильно, – сказала проводница.
– Почему?
– Потому что вы услышите не то, что есть, а то, что красиво ляжет в текст.
Девушка фыркнула.
– О, писатель?
– Да, – сказал мужчина холодно.
– Сочувствую.
– Чему именно?
– Ну, вам виднее. Вы же писатель.
Михаил неожиданно почувствовал, что ему почти нравится этот вагон. Не в смысле «хорошо здесь оказаться». Хорошего было мало. Но люди были настолько неидеальные, что рядом с ними не хотелось срочно изображать нормального. Это было облегчением. В обычной жизни все притворяются: на встречах, в банках, дома перед детьми, в переписке с бывшими. А тут как-то сразу было понятно: каждый купил билет туда, куда нормальные люди не ездят, и теперь поздно делать лицо.
Михаил сел на краешек нижней полки Лёхи, потому что стоять было странно, а залезать наверх – преждевременно. Лёха вытащил из пакета варёное яйцо и предложил ему.
– Будешь?
– Нет.
– Зря. Яйцо в поезде – это как паспорт. Без него вроде можно, но люди смотрят с подозрением.
– Ты всегда столько еды возишь?
– Я однажды ехал до Анапы с женщиной, которая взяла только батончик мюсли и книжку про любовь к себе. На второй день она ненавидела всех, включая себя. Я сделал выводы.
– И взял курицу.
– Курица – это не еда. Это позиция.
Девушка с разбитым телефоном засмеялась. Не громко, коротко. Как будто смех у неё тоже был с трещиной.
– Аля, – сказала она, не отрываясь от экрана. – Раз уж тут клуб потерянных взрослых.
– Ты тоже взрослая? – спросил Лёха.
– Нет. Я демоверсия с багами.
– Мне нравится. Я Лёха.
– Я слышала. Пельмень, но не сразу.
– Умная. Опасно.
– Не очень. Я просто запоминаю бесполезное.
Михаил хотел спросить, сколько ей лет, куда она едет, почему у неё такой усталый голос, но сдержался. Взрослые мужчины в вагонах, задающие девятнадцатилетним девушкам личные вопросы, редко выглядят как люди с хорошими намерениями. Даже если намерения у них действительно хорошие. Особенно тогда.
Старик с футляром вдруг наклонился к Михаилу.
– Вы не музыкант?
– Нет.
– Жаль.
– Почему?
– У музыкантов обычно руки живые. У вас руки усталые.
Михаил посмотрел на свои руки. Обычные руки. Ногти коротко обрезаны, на костяшке большого пальца маленькая царапина, след от обручального кольца ещё чуть заметен, хотя кольцо лежало в ящике съёмной студии, между зарядкой от старого телефона и мамиными квитанциями. Он сунул руку в карман.
– А вы музыкант? – спросил он.
Старик погладил футляр.
– Я собирался.
– Долго?
– Шестьдесят семь лет.
– Солидная подготовка.
Старик улыбнулся. Улыбка у него была мягкая и совсем не старая, как будто внутри кто-то всё ещё ждал первого концерта.
– Меня Виктор Петрович зовут.
– Михаил.
– Знаю. Тут все быстро узнают имена. В поездах так. Сначала ты чужой человек, потом уже держишь кому-то стакан, пока он лезет на полку.
Поезд вздрогнул.
Не сильно. Так, будто кто-то большой сел на другой конец состава. Потом где-то впереди лязгнули сцепки. По платформе пробежала волна движения: проводники закрывали двери, последние пассажиры ускорялись, родственники махали руками, дети тыкали пальцами в окна. Обычный маленький хаос отправления. Михаил вдруг остро почувствовал, что сейчас ещё можно выйти. Просто встать, взять рюкзак, сказать: «Извините, у меня дела», спуститься на платформу, пройти мимо Варвары Семёновны, вернуться в зал, к терминалам, к табло, к женщине в красной куртке, к кассам, к нормальному миру, где банк звонит по расписанию, бывшая жена просит документы, сын пишет «потом», а мёртвые не сидят за станциями и не ждут, когда ты наконец найдёшь нужные слова.
Он даже поднялся.
Лёха посмотрел на него снизу вверх.
– Куда?
– Не знаю.
– Хорошее направление, но поезд туда уже, кажется, ушёл.
– Я могу выйти.
– Можешь.
– И?
– И выйдешь.
Лёха сказал это без вызова, без проверки. Просто как факт. Михаил разозлился.
– Ты меня провоцируешь?
– Нет. Я яйцо чищу. Это разные процессы.
Дверь в тамбур захлопнулась. Снаружи Варвара Семёновна повернула ручку. Металл щёлкнул.
Михаил остался стоять в проходе. Рюкзак под полкой, билет в руке, аптечный пакет у ног. Очень героическая фигура. Почти памятник мужчине, который слишком долго решал, хочет ли он быть трусом.
Поезд тронулся.
Сначала медленно, почти извиняясь. Платформа поплыла за окнами. Фонари стали длинными жёлтыми полосами. Женщина в красной куртке стояла у табло и смотрела на их вагон. Или Михаилу так показалось. Мальчик с пирожком махал кому-то жирной рукой. Его отец пытался вытереть ему куртку салфеткой и одновременно улыбаться в окно. Потом перрон закончился. За окном пошли пути, заборы, мокрые фонари, тёмные склады, серые стены с граффити, чужие окна, в которых люди жили свои мелкие вечера.
Михаил сел обратно.
– Ну вот, – сказал Лёха. – Теперь можно пить чай.
– Ты только этого ждал?
– Чай – это способ признать поражение с достоинством.
Варвара Семёновна вернулась в вагон уже без куртки. В руках у неё были стаканы в подстаканниках. Не пластиковые стаканчики, не картонные, а настоящие, тяжёлые, с металлическими узорами. Подстаканники блестели тускло, как старые медали за терпение.
– Чай, кофе, сахар, лимон, печенье, сожаления без сахара, – сказала она. – Кому что?
Она поставила стакан на столик. Потом второй – перед Михаилом.
– Я не просил.
– Вы и билет не просили, но вот сидите.
– Сколько стоит?
– Потом сочтём.
– В смысле?
– В прямом. Тут всё потом сочтётся.
Михаил хотел отказаться, но чай пах чёрным листом, лимоном и чем-то почти домашним. Не уютом – уют был бы слишком нагло. Скорее памятью о том, как где-то когда-то можно было сидеть на кухне и не ждать удара телефона.
Он взял стакан. Подстаканник был тёплый. На металлическом узоре между завитками Михаил заметил маленькие буквы. Сначала решил, что это заводская маркировка. Потом присмотрелся.
На подстаканнике было выгравировано: НЕ ВСЕ ОТПРАВЛЕНИЯ ВИДНЫ НА ТАБЛО.
Он повернул стакан. Буквы исчезли. Остался обычный узор: листья, полоски, какой-то герб.
Михаил промолчал. Чай оказался слишком горячим. Он обжёг губу и почему-то вспомнил, как мать в детстве дула ему на чай, хотя он уже был вполне способен подуть сам. Она всегда дула слишком сильно, поднималась маленькая волна, чай почти выплёскивался на блюдце, и он раздражался: «Мам, ну хватит». Она смеялась и говорила: «Я же остужаю». Он тогда думал, что матери слишком много везде: в чашке, в шапке, в уроках, в звонках, в его жизни. А потом её стало нигде. Это было, конечно, неудобно. Жизнь вообще плохо дозирует людей.
По вагону прошёл лёгкий толчок. Лампы мигнули. На секунду в окнах вместо тёмных складов отразились лица пассажиров. Михаил увидел своё отражение и не сразу узнал. Усталый мужчина, щетина, тёмные круги под глазами, губа красная от горячего чая, взгляд человека, который опоздал куда-то ещё до выхода из дома.
А потом за окном что-то изменилось.
Город должен был продолжаться. Ну или хотя бы промзона. Пути, гаражи, бетонные заборы, огни машин на эстакадах, случайные окна. Но за стеклом уже лежало поле. Ровное, тёмное, покрытое снегом, который не падал с неба, а будто светился изнутри. Вдалеке стояли редкие фонари. Не у дороги, не у станции, просто в поле, каждый сам по себе. Между ними тянулись рельсы. Чёрные, мокрые, бесконечные.
Михаил моргнул.
– Мы уже выехали из Москвы? – спросил он.
– Вопрос философский, – сказал Лёха, откусывая хлеб. – Некоторые из Москвы всю жизнь выехать не могут, даже если живут в Туле.
– Я серьёзно.
– А я что, шучу? У меня хлеб.
Аля подошла к окну и прислонилась лбом к стеклу.
– Красиво.
– Ничего красивого, – сказал Геннадий Аркадьевич. – Это невозможно. Мы только что стояли на вокзале.
– Вот именно, – сказала Аля. – Красиво.
Никита Сергеевич уже доставал блокнот. Потом посмотрел на Алю и убрал его обратно. Видимо, решил пожить хотя бы десять секунд.
Виктор Петрович тихо тронул замки на футляре.
– Похоже на место, где я должен был когда-то выйти, – сказал он.
– Вы здесь бывали? – спросил Михаил.
– Нет. Поэтому и похоже.
Варвара Семёновна прошла мимо, собирая пустые упаковки и чужое беспокойство.
– Что за поле? – спросил Геннадий Аркадьевич.
– Обычное.
– Где мы?
– Между.
– Между чем?
– Между «уже» и «ещё».
– Вы издеваетесь?
– Геннадий Аркадьевич, если бы я издевалась, вы бы заметили. Я пока обслуживаю.
Она ушла в сторону титана. Там, в конце вагона, блестел бак с кипятком. Очень обычный бак. Такой обычный, что рядом с ним становилось страшнее.
Михаил достал телефон. Связи не было. Ни одной полоски. Он открыл чат с Артёмом. Последнее неотправленное сообщение исчезло. Нет, не исчезло – поле ввода было пустым, как будто он ничего не писал. Он набрал: Артём, ты меня слышишь?
Сообщение не отправилось.
Тогда он написал: Я не знаю, где я.
Тоже не отправилось.
Он стёр. Смешно. Кому он это писал? Пятнадцатилетнему мальчику, у которого тренировка, школа, мать, телефон, друзья, своя обида и, возможно, уже целая жизнь без необходимости знать, где отец. Михаил убрал телефон.
В этот момент в вагон вошёл ещё один человек.
Он появился из тамбура, хотя дверь туда никто не открывал. Высокий, сухой, в тёмной форме без знаков отличия. На нём была фуражка, которую сейчас уже почти нигде не носят, если только человек не работает в старом кино или в очень упрямом учреждении. Лицо у него было гладкое, сероватое, с аккуратными усами. В руках – компостер и кожаная папка.
Вагон притих. Даже Лёха прикрыл курицу фольгой, как будто ей было рано это видеть.
Человек остановился посреди прохода.
– Билеты приготовили.
Голос у него был негромкий, но неприятно ровный. Не злой. Злые люди хотя бы тратят силы. Этот говорил так, будто все вокруг уже давно числятся в какой-то ведомости, просто пока не ознакомлены.
Варвара Семёновна вышла из служебного купе.
– Рано, – сказала она.
– По графику.
– У нас график гибкий.
– У вас привычка спорить.
– У вас привычка появляться перед едой.
– Еда не является основанием для отсрочки проверки.
– Для вас вообще мало что является основанием.
Михаил смотрел на них и чувствовал, что это не обычная перебранка проводницы с контролёром. В ней было что-то старое, как ссора людей, которые работают вместе слишком долго и однажды уже похоронили общее чувство юмора.
Человек повернулся к пассажирам.
– Билеты.
Лёха протянул свой первым.
– Добрый вечер.
Контролёр посмотрел на него.
– Вечер не оценивается.
– Тогда просто добрый.
– Доброта тоже.
– С вами трудно.
– С вами пока нет.
Он щёлкнул компостером. Лёха поморщился, хотя дырку сделали в билете, не в нём.
Контролёр дошёл до Тамары Игоревны. Она достала билет из кошелька. Руки у неё дрожали, но лицо держалось. Женщины её типа умеют держать лицо даже тогда, когда всё остальное уже упало.
– Тамара Игоревна Селиванова, – прочитал контролёр. – До того, кого вы не выбрали.
– Это ошибка, – сказала она.
– Все так говорят.
– Я ехала в Самару.
– Разумеется.
– У меня там сестра.
– Возможно.
– И кот.
– Кот не указан.
– Что значит не указан?
– То и значит.
Тамара Игоревна обняла сумку. В контейнере что-то тихо стукнуло. Наверное, котлеты. Или сердце.
Старик протянул билет молча. Контролёр посмотрел.
– Виктор Петрович Громов. До первого выступления.
Старик закрыл глаза.
– Я же продал его, – сказал он.
– Не выступление.
– А что?
– Смелость.
Контролёр щёлкнул компостером и пошёл дальше.
У Али билет оказался мятый, с наклейкой на углу. Она отдала его двумя пальцами, будто билет мог испачкать её обратно.
– Алевтина Олеговна Морозова. До места, где можно не просыпаться.
Вагон замер.
Аля сразу забрала билет.
– Класс. Очень тонко. Прям сервис.
– Формулировка не моя.
– Конечно. Вы просто проверяете.
– Именно.
– Удобная профессия.
Контролёр задержал на ней взгляд.
– Не опаздывайте на обратную посадку.
Аля отвернулась к окну. Её разбитый телефон погас. Лицо в стекле стало старше, чем девятнадцать.
Геннадий Аркадьевич не дал билет сразу. Он сидел, вытянув спину, и смотрел на контролёра так, как, вероятно, смотрел на подчинённых, когда те приносили плохие новости.
– Я считаю происходящее незаконным.
– Ваше мнение принято.
– Кем?
– Никем. Просто принято.
– Я буду жаловаться.
– Будете.
– Куда?
– Это один из вопросов вашей поездки.
Геннадий Аркадьевич резко протянул билет.
– Геннадий Аркадьевич Курбатов, – прочитал контролёр. – До последнего аплодисмента.
На лице Геннадия Аркадьевича что-то дрогнуло. Очень маленькое. Как занавеска в закрытом кабинете.
Никита Сергеевич протянул билет сам, почти нетерпеливо.
– Никита Сергеевич Шрам. До книги, которую вы украли у себя.
– Интересная формулировка, – сказал Никита. – Хотя спорная.
– Формулировки редко спорят. Они ждут.
– Вы всегда говорите афоризмами?
– Только с теми, кто их записывает.
Никита убрал блокнот глубже в карман.
Наконец контролёр подошёл к Михаилу.
Михаил держал билет в руке. Бумага стала холодной. Или ладонь вспотела.
– Михаил Андреевич Рябинин, – сказал контролёр. – Станция, которой нет. До себя. Без права возврата.
– А если я передумал?
Контролёр посмотрел на него без интереса.
– Вы передумали значительно раньше, чем сели в поезд.
– Что это значит?
– Что вы часто передумывали жить свою жизнь. Но продолжали занимать место.
Где-то рядом Лёха тихо сказал:
– Невежливо, конечно, но технично.
Михаил почувствовал злость. Она поднялась быстро, горячо, почти приятно. Злость была лучше страха. У злости есть форма, направление, иногда даже польза.
– Вы кто такой вообще?
– Контролёр.
– Это я понял.
– Нет.
Контролёр щёлкнул компостером. На билете появилась вторая дырка. Михаил хотел отдёрнуть руку, но не успел. На секунду ему показалось, что дырка появилась не в бумаге, а где-то в памяти. Маленькая, аккуратная. Как будто кто-то вынул из него крошечный кусок.
Он вдруг не смог вспомнить, какого цвета были мамины тапки.
Эта мысль пришла странно. Ни с того ни с сего. Он помнил мамину кухню, её голос, белую кружку с трещиной, старый халат, даже запах мази для суставов. А тапки – нет. Были они синие? Серые? С цветочками? Он видел её ноги в этих тапках сотни раз. Тысячи. И теперь там было пусто.
– Что вы сделали? – спросил Михаил.
Контролёр уже шёл дальше.
– Проверил билет.
– Я не помню…
– Это нормально.
– Что нормально?
– Потери начинаются с мелочей. Большое вы сами держите крепче.
Варвара Семёновна резко сказала:
– Хватит.
Контролёр остановился.
– Я в рамках инструкции.
– У вас инструкция вместо печени.
– Печень не требуется.
– Это заметно.
Он закрыл папку.
– Первая остановка через семнадцать минут. Стоянка сорок минут. Пассажиры, покинувшие состав, обязаны вернуться до третьего звонка. Опоздавшие считаются определившимися.
– С чем? – спросила Тамара Игоревна.
– С собой.
Он прошёл в тамбур. Дверь закрылась. На этот раз Михаил ясно видел: ручка не повернулась. Человек просто оказался по другую сторону двери, а потом его силуэт растворился в мутном стекле.
Михаил сел у окна. Сердце стучало неприятно быстро. Он пытался вспомнить мамины тапки. Это было нелепо. Вокруг происходило чёрт знает что, поезд ехал через поле, которого не должно быть, контролёр говорил о станциях, которых нет, а он упёрся в тапки. Но именно они оказались важнее всего. Потому что если исчезают такие мелочи, значит, человек уходит второй раз. Первый – из жизни. Второй – из тебя.
Синие? Нет. Может, бордовые. Или это у тёти Лиды. У мамы были мягкие, с продавленной пяткой. Он помнил продавленную пятку. Цвета нет.
Варвара Семёновна поставила перед ним маленькое блюдце с двумя кусками сахара.
– Сахар не просил, – сказал Михаил.
– Вы сейчас не в том положении, чтобы отказываться от лишнего.
– Я забыл мамины тапки.
Проводница не засмеялась. Не спросила, при чём тут тапки. Просто села на край соседней полки, что, видимо, было редким нарушением её внутреннего устава.
– Это ещё не самое страшное.
– Спасибо.
– Я не успокаиваю. Я предупреждаю.
– Почему именно тапки?
– Потому что большое человек охраняет. Даты, похороны, диагнозы, последние разговоры. А жизнь держится на мелком. На тапках, на чашке, на том, как человек открывал форточку, как ругался на пакет, как ел яблоко с ножа. Сначала уходит это.
– И что потом?
– Потом человек становится памятником. Памятники легче носить в голове, но от них холодно.
Михаил провёл рукой по лицу.
– Можно это остановить?
– Можно не затягивать поездку.
– То есть?
– Возвращаться вовремя.
Она поднялась.
– И не оставайтесь там, где вам покажется легче. Легче – это у них главный товар.
За окном поле начало редеть. Появились деревья. Сначала по одному, потом целыми тёмными группами. Между ними мелькали огни. Низкие, жёлтые, не похожие на городские. Поезд замедлялся.
Лампы в вагоне мигнули ещё раз. Из динамика под потолком раздалось шипение. Потом голос. Не тот вокзальный женский, а другой – мужской, глухой, будто говорил человек, закрытый в шкафу.
– Уважаемые пассажиры. Через пять минут прибытие на станцию Остался. Стоянка сорок минут. Пассажирам направления «До себя» просьба не забывать личные вещи и чужие оправдания.
Аля тихо сказала:
– Ну всё, началось.
Геннадий Аркадьевич вскочил.
– Я никуда не выйду.
– Так не выходите, – сказал Лёха. – Кто вас тянет?
– Это провокация.
– Конечно. Просто очень хорошо организованная.
Тамара Игоревна достала из сумки салфетку и стала вытирать контейнер, который и так был чистый. Виктор Петрович положил ладонь на футляр. Никита Сергеевич снова достал блокнот, но теперь не писал, а просто держал его, как щит.
Михаил смотрел в окно.
Поле закончилось. За ним появились дачные домики, гаражи, низкая платформа, одинокий фонарь, старый синий павильон с облупленной краской. На вывеске крупными белыми буквами было написано:
ОСТАЛСЯ
Поезд тормозил медленно, с длинным металлическим вздохом. За окном, на пустой платформе, стоял мальчик лет семи в синей куртке и смешной шапке с помпоном. Он держал за руку женщину. Женщина была молодая, с тёмными волосами, в дешёвом пуховике, с уставшим красивым лицом.
Лена.
Не сегодняшняя. Не та Лена, которая писала про документы из машины. А Лена из той жизни, где они ещё снимали первую квартиру, спорили из-за стирального порошка, ели макароны с сосисками и думали, что бедность – это временная болезнь молодых.
Мальчик рядом с ней повернулся к вагону.
У него были глаза Артёма.
Михаил встал так резко, что ударился плечом о край полки.
Лёха посмотрел на него.
– Твоя?
Михаил не ответил.
Поезд остановился.
Двери открылись.