Текст книги "Радость наша Сесиль"
Автор книги: Алексей Порвин
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
«Маршрут корабельный историю, верно, продлял…»
«Маршрут корабельный историю, верно, продлял,
винты погудели – и стерли твое восприятие в пену…» – дослушать
отчизну, обретшую слово, легко человеку, зовущему луч
глубинами, давшими имя уходу войны,
а ставшие чистым призывом – макнутся в прили́вную благость:
так в чувство непросто прийти, если чувство слилось
с просторным «везде», что потребны другие запасы:
в лачуге алхимика небо кипит, ударяясь о стенки
отчаянной колбы, забравшей прозрачность у древних дыханий;
восполнена радость, призвавшая сонм кормовых
пробоин, тебя утоливших, тобой утоленных.
«Отплытье просрочено, стухли швартовы, заплесневел плеск…»
Отплытье просрочено, стухли швартовы, заплесневел плеск:
ты, в трюме слежавшийся сумрак, скажи: капитан корабля
изгибом туземного времени в душную даль завлечен?
Забыт на причале – в себе упакованный – вдох, маркировка блестит
звездой европейской, сумевшей военную соль наверстать:
упущенной сладостью входит заря в капитанские сны —
прозрачны шелка, и манящие линии фронта вовсю медовеют,
растаяла горечь прощанья: матросы восславить готовы
касания пресные, речью возгонку творя
тебе, привередливый груз отсырелого вкуса: с утра
морской набираешь воды, тяжелея, надеясь пустить
посудину эту на дно произвольного неба
еще до заката.
«Лазурь переварена, сытной прозрачностью жив…»
Лазурь переварена, сытной прозрачностью жив
отряд насекомых, отправленный в точку костра —
кто знал, что огонь разрастется? Не видно с небес
подробностей, въевшихся в знамя, какими дотлеет
решимость народная всякую власть устранить: оставайся,
душа, где зияют разбитые окна управы… Стекольщик
осколок реки в задымленную раму вправляет, а птицы
латают пиджак депутата – вытаскивать пули из тел —
задача для клюва понятная: хваткостью песенной вынуть
латунную гладкость истории, чуя железный сердечник,
его своенравную стать принимая как данность.
«Сквозь кожу сосут комары добровольное время…»
Сквозь кожу сосут комары добровольное время,
не в силах взлететь, кучевым тяжелея нутром:
«Кто небо засунул в тебя, комариный живот, не признал
в гудении звездную взвесь, распыленную в пронятый воздух…»
Для вдоха сырье разговором нащупано – вряд ли отпрянет, так что же
ты медлишь, рассвет, заплутал в обесцвеченных звеньях метафор —
конвойный грядет перекур, раздвигая границы дыханья;
легко улизнет с постамента крылатый укус, где хлопкóм
ладони прикрыто мгновенье… От пыли дыхательный путь
протерт умозрительной ветошью, взятой из книг
о днях комариной печали, о том, как свобода роится
и просит сравненья о мире.
«Согласно легенде, сбежавшая нечисть свои разроняла глаза…»
Согласно легенде, сбежавшая нечисть свои разроняла глаза,
они приживались во мхах, прирастая ко дням стебельковым:
в глазницах иссяк дословесный, понятный сомнению клейстер,
а может, его не бывало и вовсе; но лучше помедлить – рука офицера
запрячет в нагрудный карман тишину, песнопение сажи,
лесную прохладу, свивание гнезд, переставленный сумрак
(все двигали мебель, отсутствие света к столу приравняв) —
дыханье костра воспарит, обнимая всей жгучестью эту способность
распасться золой, прожигая согласье с легендой
сквозным ощущеньем: лишь это жилище укроет
пришедшую зиму от стужи – и нас навсегда сохранит
от вражьих рассказов, столь милых бессмертному сердцу.
«Понятье былой чистоты отменил человек…»
Понятье былой чистоты отменил человек,
лицом ударяя в черничник, размазав остатки небесной
воды по словам – и втирая свободу, как слезы, в дремучие щеки:
над ягодной лужей, над сплющенным воинством тьмы
качнутся неясные отсветы, вызрев своей высотой столбовой —
засолена истина на зиму, стынет в стекляшках фонарных,
а скушать нельзя, как в загадке-двустишье, невзрослые рты заполнявшем
округлостью света, рожденного нудным спиральным гуденьем
галактик, что заперты пользой внутри целевых и покорных предметов:
для терпкости слова – кусты трепетали, казались
запутанной вязью стремлений природных: застолье, ты – вечно,
где соткана скатерть усильем сердечным,
из нитей крапивных, каким не стрекать
замаянный голод.
«Придайте значение, люди, хоть беглой погоде облезлой…»
«Придайте значение, люди, хоть беглой погоде облезлой —
шерстинки спадают, искрятся последними струями ливня…»
В пресветлом лесу побродить, чтобы значить тебя,
затишье ушедшее, ставшее почвой для верных взрастаний:
вот – чей-то пикник волочется сквозь время, цепляясь за ветви имен,
вот – армия алчных искателей лезвийной мглой сыроежки срезает:
им чудится в ножке гриба оборзевший от времени ствол —
заросший, ружейный, утративший смыслом пустóты,
но это – опушка, окраина чувства: никто не решится в глубины
лесные нырнуть устремленьем за мелочным зверем.
Кто значит себя, замыкая потоки на свет смысловые —
идет с головой непокрытой: ничто не страшит
расширенный воздух всеобщего сердца.
«Друзьями стрельбы именуются черви: не медлит словарь…»
Друзьями стрельбы именуются черви: не медлит словарь
сгореть от стыда дефиниций, лежащих в основе смерзавшейся власти;
свое собираем вниманье – обломки империй, отрезки эпох находя:
следы поцелуев на коже покрылись замысленным слоем времен;
защитных касаний притравленный рой
пуститься в погоню за памятью вéщей готов,
пороемся в мусоре цвета небесной лазури, покуда лесные массивы
приходят во сны патриарха, и ветви качают пустотность —
охотники меряют шапку, что найдена в темных кустах:
какого покроя вам нужно, дырявые ткани? На бирке
написано слово «любовь», но пропахшие порохом мысли
готовы в любую прореху скользнуть, устремившись
за памятью вéщей – а тут говорное зиянье восходит на царство:
свои не попутай детали, конструктор.
«Объятья сто лет воплощались в словах, но все те же…»
Объятья сто лет воплощались в словах, но все те же
туманности в здешних местах, осененных прочтеньем;
клевками напрасно назвали разрывы шрапнели, пороча
прославленный клев, захвативший вниманье —
в солдатском строю утомился просвет, попросил
привального счастья, согретого пламенем райской махорки;
гляди, как солдаты хватают чернеющий воздух голодными ртами:
пускать пузыри сопоставленной речи, пока основатель войны
учетом цветущих сомнений, как бог, озабочен:
на этом закончится сходство, но взглянет ли кто
чуть дальше, чем правда секундная, зримая болью…
Наживка, чурайся людского жевка, ведь смешаться
с молчаньем военным не хочет никто из бессмертных.
«Любить поплавок ли в ритмичной одежде дрожаний…»
Любить поплавок ли в ритмичной одежде дрожаний,
принять эту реку со всеми ее берегами на веру —
скажи, учредитель сердечного пыла: в цветочный устав
внесен человек, словно пункт нулевой и незримый?
Прозрачнейший шрифт израсходован, в жестах найдешь
воздушность обычную, полную памяти, помнящей нас —
когда утоление голода рыбьего фразы разденет,
бесформенность выйдет вперед, наготы не стесняясь,
на фронте нужны добровольцы – отбить у врага
охоту казаться врагом, игнорировать сущность рыбалки;
струится любовь сквозь тела, не цепляясь о ветви
сплетений венозных и камни едва ль загрудинные тронув…
Быть может, поднимется муть – изумленные застить глаза,
но видеть не нужно в подводном биении, где
достаточно быть.
«На лестнице коврик резиновый, ты ли…»
На лестнице коврик резиновый, ты ли
дубинкой расплющенной слыл полицейской:
спасибо тебе, не даешь поскользнуться, где мрамор
сиянием жалким ложится под ноги, прожилкой ведя
к сомнительным статуям: вовремя взяться за ум,
заря, помоги им – и нечего ждать становленья,
ступенями будут, ложась полированной пользой
в обнимку с резиной, спасающей нас
от всяких падений, ушибов, от зряшной нечеткости шага.
«Заклинило что-то в ночных автоматах торговых…»
Заклинило что-то в ночных автоматах торговых
при выборе кофе и гендера, образа мысли и чая, сомнений и правды,
нажатые кнопки тупы́ – западают, гудение жара рождая внутри,
чреватое всплеском вахтерского гнева – охранные крики
возносятся лестницей, вымытой отблеском вечных симфоний;
чьи руки – твои ли, свобода, заломлены моллом —
замолена тень от фонтана, что выключен, верно, вчера,
а шелест воды заселился в банкнотные счетчики: верим,
потоком к высотам поднимемся, станем оттуда
звездой вразумлять механизмы, к страницам взывая:
мечтой от вахтера хотели укрыться, но, мысля
такое, едва ли заметим, что нас,
монетой внутри отзвенев, выдает автомат.
«В ворота влетающий мяч, не тебя ли сравним…»
В ворота влетающий мяч, не тебя ли сравним
с душой, заселившейся в тело… Плотнеющей сеткой
захвачен простора кусок, если в каждой ячейке дежурит
прозрачность – создать ощущенье, что выбраться в свет
не так уж и сложно: зачем грозовое темнеет затишье
слабей, чем перчатки голкипера? Поле в разметке своей
находит ответы: пусть жажда границ, назначений и правил
траву приминает – заря все равно разогнется, ведь стебель
крепчает, как радость, политая гулом сердечным;
где блесткие кресла похожи – взгляни с высоты —
на кольца кольчужные, будем твердить о защите.
«О воине павшем, что хладным клинком рассечен…»
О воине павшем, что хладным клинком рассечен,
о всяком его возрождении – душный спортивный задор,
деревья в пыли и заляпанный голос, вы призваны к празднику дней;
молчит человек, шевельнувший предливневым небом.
Отчетливый звук теневого пинка кто вколачивал в мяч,
на солнце иди – мы увидеть хотим, как ты движешься в свет,
всю ладность твою превозносим расслабленным зреньем:
зачем фокусировать оптику – станет размытость предметов
помытостью: счастье – владеть морфологией, ведать себя.
Что части твои, полувремя? Всего лишь куски оживающих слов,
ползут собираться опять воедино, пока
находим дыханье среди несмолкающих чувств,
пришедших в себя доедать кислородный запас.
«Формовочный голос, на глиняном сгустке родится румянец…»
Формовочный голос, на глиняном сгустке родится румянец:
спеши кирпичу сообщить прямоту образумленных линий,
изъятых из древних построек, от юртовой тьмы и неволи
спасенных оседлым вниканием в ход отсырелых времен;
распаду даровано право полюбленным быть,
поглажены трещины ливневым воздухом, ласковым знаньем,
прощенная плесень вливается в тело, давая бессмертье;
достаточно ритма для речи – и можно о музыке знать
лишь краешком жизни: плечом прислоняйся к плечу,
товарищ, смыкая ряды обновленья, пока
покой в сладкогласных цветах утопает
и не за что – слышишь – нам не за что больше краснеть.
«Тонувшие в сердце предметы хватались…»
Тонувшие в сердце предметы хватались
за все смысловые доступные связи: не ведать
о хрупкости всяких соломинок, стиснутых крепко,
когда не хватает дыхания, хватку ослабить
сложнее, чем верить в творящийся замыслом обжиг.
Всплывающий город мигает огнями о массе воды,
звучавшей сквозь время, но правду не смывшей:
где памятник вечным рабочим, темнеет земля, дотлевая;
обломки поднять бы со дна да завлечь пересборкой
себя в тишину – о подобных желаньях волна
толкает волну, их касанье стремится предстать разговором
о нашем единстве, об общности правого дела.
«Обмакнутый сквер отряхает излишки фабричного дыма…»
«Обмакнутый сквер отряхает излишки фабричного дыма…» —
звучаний таких угловатых набросано много на душу,
а все не прикрыть речевое зиянье, чье дно бессловесно;
в портретах народа наметишься, свет, завлекающий нас
в победные чувства: в древесном стволе засиделся
незябнущий воздух, обмотанный мраком: привет, теплота,
за вход в безмятежность запросишь словесную мзду,
качался фонарь, наготой ослепляясь, роняя мятущийся отсвет;
снимает одежду электрик, входя в мелководный
целительный ропот, лицо превращающий в лик;
как жаль, что вода по колено тому, кто остался.
«Художник глядит на оборванный провод, на белые искры…»
Художник глядит на оборванный провод, на белые искры,
что падают в снег примешаться к всеобщему жгучему хладу;
сквозь каждую вещь закоптелые лица рабочих прогля́нут,
а он озабочен лишь кистью: распахнутый ящик палитры,
зачем с косметичкой гиганта ты схож? Замышляется пудра
на верхних слоях обесточенной воли народной:
для чистого лба, для разглаженных мылом морщин
шуршит порошок, нагнетаются жаром печным
румяна, коль тело восходит сквозь сажистый вдох
в золу, что не признана общим истоком.
«Пыльца рассыпáлась, и в каждой крупинке маячил рассвет…»
Пыльца рассыпáлась, и в каждой крупинке маячил рассвет,
просеянный сквозь духоту автозаков – зачем же
таким укрупненным масштабом тревожить уснувших друзей:
созрела клубника, приземный туман прожигая насквозь
восславленной алостью: чем залатаешь понятные дыры,
коль слово твое слишком ясно и нити молчанья блестят
прозрачностью этой небесной, что сходит к земле и плотнеет,
предметные взяв очертанья в заложники? Нечем
отбиться от почвенной сырости – брось
легчайшие камни, что вмиг тяжелеют полетом безмерно —
в ладонь возвратиться не в силах, ложатся на небе,
надеясь дождаться строителя, бывшего всем.
«О голосе этом природном, цветастом, не скажут…»
О голосе этом природном, цветастом, не скажут
система одобренных знаков и символов четкий набор;
в крыжовнике найдена колкость, но все же
он принят в садовую негу – и трется о ветер,
стараясь шипы затупить: все молчит зеленцой виноватой
о знании детском, закинутом выше, чем кроны смыкались
с дневной тишиной… От плодов не отдернуты руки:
касанье кустов, словно правду, терпеть, представляя —
выходит сквозь дверь болевую ненужная тьма – загостилась
в податливом теле, как будто хозяина нет;
о знании правил, законов, приказов недолго
клубнике краснеть, воспрещая душе поворот
к земле – ну а книгой предписана сладость,
и нечего слушать немые растенья, что дышат
в надзор полицейский, надеясь недоброе время согреть.
«Воскресшей афишей, изгнавшей зачин желтизны…»
Воскресшей афишей, изгнавшей зачин желтизны
с бумаги прогорклой, пока не коснувшейся нашего вдоха —
стена отвечала на власть, проницавшую зренье:
откопаны корни, расспрошены комья земли о былом
истоке событий – грядет перемирье: приди, часовой,
на пост, разраставшийся дальше границ обесцвеченной песни;
такие глубины зарделись, что лучше о сваях, творящихся звездным огнем,
поведать, пока не расклеены буквы на лобных местах:
«…в борьбе с неизвестным врагом не бывайте водой,
иначе втечете под самую высь, в расстояние, в чуждую форму,
в ненужную емкость, какую повергнуть должны…»
Расклейщик смолчит о ведерке, где мутная жижа
берется при вспышке небесной яснеть.
«С любви необъятной – нам берег другой рассмотреть…»
С любви необъятной – нам берег другой рассмотреть,
моста замышляя строительство, чувствуя право
себя обнаруживать глиной, нашарившей чистую воду;
для брода родится река и глядит в человека с такой
проявленной нежностью, что не чураться проявки – все легче;
схоронена пленка в нутро аппарата —
совсем как ушедший, что ждет световых отпечатков
безмерности, выбравшей дерево, облако, речку и куст
своими агентами здесь, где снуют чудеса тыловые;
вербовочной сладостью липнет к душе поцелуй,
соцветья и пчелы гордятся накопленным клеем.
С любви необъятной не воду ночную испить
приходит просвет, что казался себе человеком.
«Дыхание кожи, раскрытие пор, красотой разогретых…»
Дыхание кожи, раскрытие пор, красотой разогретых:
огонь с поволокой, зачем человека влечешь —
раскрошено зарево, искры творят подношение клюву,
надето на воздух (поверить легко) перемирье,
теперь не замерзнут следы речевые, рассветами полнясь;
волокна пропитаны тем, чем стыдится погода предстать:
о пасмурный полдень, для вдоха довольно морского величья,
но лучше насущное мыслить – как сделать продажи
источником неба, где звезды растут в необъятном числе;
да, неба бывало премного, да все
сдышали, себя нараспев поджидая в тени
свободы, ветвящейся жаром, внимательным к песне.
«Когда подбирается рабство к поверхности тела…»
Когда подбирается рабство к поверхности тела,
земная прикормленной птицей напета броня —
прозрачными латами можно дышать, обнажая
словесную тягу к покою, восславив покровы, но прежде
канат световой уловить на привычных частотах:
свиванье, ты – принцип, какому подвержены волны,
чье радио вхоже в столицу любви неизбывной.
В эфире – лишь лязганье схватки, кольчужная примесь
к прибрежью, надетому спешно на тело рассказанной мглы;
здесь время подарит храбрейшему воину негу,
покуда швартовы крепчают, вбирая веселость;
ты, пауза между словами, себя рекламируй,
непросто – остаток людской тишины продвигать.
«Позиция власти освоена, можно экзамен сдавать…»
Позиция власти освоена, можно экзамен сдавать,
вытягивать шорох равнин, как билет с неподъемным вопросом:
составлены фразы из шрифта подвижного – но, укрупняя
масштаб, разглядим ли снующие танки, пехотную стать
и прочее, ставшее буквами? Нечто под сердцем родится:
гибрид песнопенья и крови, белковая шутка, одетая в синтез, —
спасибо правителям, взявшим телá в обработку, довольно
бесхозности дышащей, страстной, желающей жить, целовать,
бесхозности, ждущей объятий и верного взгляда.
Сквозь парк не пройти – обесточена ночь, что набухла в стекле
фонарных гигантов, трясущих столбами
с таким сладострастьем над чистой землей, что пора
соитием света и почвы назвать обретение смысла.
«Творить излученьем знаменным в телах размягченных, людских…»
Творить излученьем знаменным в телах размягченных, людских
новейшие органы, в прежний закон эволюции веря, —
позиция власти, обретшей опору, латающей всякую брешь,
куда проникали напевы, забравшие ритм
цветочно-сердечных раскрытий: кто спорит, что жизнь
скрестила биенья и – видимый нам – календарь лепестковый?
Кто в «любит – не любит» оденет мелькание дней, обрывая
пыльцовую нежность – хоть новым собой назовись,
хоть прежнее имя зажги, как фонарик карманный, ступая
по темному слову – тебя узнаю́т, направляя в глубины сердец
сверхцепкое время, познавшее клады.
«Толченой скорлупкой яичной скрипит на зубах…»
Толченой скорлупкой яичной скрипит на зубах
творожное детство – что крепче костей, напитавшихся правдой?
Скользит, как медуза, расправленный флаг по высотам,
над морем, сияющим льдинами, новая эра творится
взаимозамен, замещений, ротаций, подобий:
обрушатся стены, узнавшие в небе иную опору,
но вряд ли откажутся от набухания перистой кладки,
предписано золото – зренью, уставшему высь проницать,
как будто схожденье на нет не окажется лезвийным, если
в ладони теплеть топорищу и спорить с надменным металлом.
«Прописано: хладность металлов прикладывать к жаркому лбу…»
Прописано: хладность металлов прикладывать к жаркому лбу.
Птенец поедает свой дом – дожевать бы обои,
прогрызть штукатурку туда, где маячит сверхпрочность,
всесилие тела, ведущего жизнь к непомерному счастью.
«Великий Учитель не мог ошибаться» твердят топоры,
в морозную звонкость макаясь, завидуя перьям гусиным,
что тратят чернильное нечто, скрипя по оконным просветам,
сулить письменам упразднение буквы приходит мотив,
его анатомия в целом понятна: скелетным молчаньем
крепчает, но просит: «по небу разбросанный кальций
нелегкими сгустками вспыхнет, лишь сгинет закат —
среди надоедливых реплик встань, человек, подпирая
плечом непосильный закон, тяготеющий к свету…»
«Запрятаны горы – да так, что теряется обыск…»
Запрятаны горы – да так, что теряется обыск,
в жилище входя, обретя человечье обличье: не нам ли
доярка несет молоко, чтоб занять утомленные рты?
Животной едва белизной говорливость залепишь – и сразу
погоня за вдохом высотным нагрянет
как сумма идей на страховочных тросах всеобщей любви,
в кармане махорочной пропастью запах несладкий
зияет – и в пальцы толкает крупинки смягченья:
им хочется с ветром смешаться, с прозрачным простором,
сквозь пламя и вдох выходить в прибылое везде.
«Нарост, что на ветке прибрежного времени сказан…»
Нарост, что на ветке прибрежного времени сказан,
в тебе накопился горчащий сомнением сок, столь желанный
скоплению тли: пусть в погоде кишит кислородная тьма —
ты жаждешь предстать ответвленьем, свою породить
листву для попрания дней фотосинтеза – в этих законах
так ясен обмен, что потребна сердцам хоть какая-то дымка;
любовью не зря учиненный, смеркается полог,
и дышат сквозь марлю, привычную к звону бидона,
молочные струи, берясь ниоткуда, сгущаясь
из отсветов звездных, разбросанных всюду по слову.
Что тело? Всего лишь симптом восхожденья:
настигла душа потайную вершину.
«Застряв меж мирами, услышит зачем человек о себе…»
Застряв меж мирами, услышит зачем человек о себе
протяжное слово, оплетшее тьму проводами:
«Твое безраздельное „я“ на экране, что стоном окрашен,
взялось, посмотри, сопрягаться частями своими,
ты этой подвержен томительной власти, но все же
закончится время спасительным бунтом, нырком ясноглазым:
бесстрастьем промоет вода первозданное зренье
и солью разъест, возжелавшей проникнуть в глубины…»
«Желание, ты – лишь костюм водолазный с неявным запасом…»
Желание, ты – лишь костюм водолазный с неявным запасом
алчбы кислородной, схватившей трахейную нежность;
новейшая узость живет в мониторе – способна разъять
молчальные створки, заставив моллюска ужаться
во времени: нечего здесь растекаться бездушной
прозрачностью часа – вот-вот призовут речевым перламутром
процессы, подвластные разве что музыке: «чувствуй себя…»
Поддельную сладость вдыхая, ритмичная нега картинок,
нырнувшая в юношу, жемчуг текучий добудет.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?