Электронная библиотека » Алла Марченко » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Лермонтов"


  • Текст добавлен: 20 апреля 2014, 23:04


Автор книги: Алла Марченко


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Словом, маскарад у Энгельгардта – не обычный костюмированный бал в узком великосветском и даже полусветском кругу, где все знали друг друга, где, маскируясь, молодая женщина всего-навсего демонстрировала свою красоту, подчеркивая ее необычным нарядом, и у Арбенина есть все основания быть недовольным женой, решившейся на сомнительный, неосторожный поступок. Ведь для того чтобы осуществить свой план, мадам Арбенина вынуждена прибегнуть к целому ряду хитростей. Во-первых, заказать загодя соответствующее платье (в отличие от мужчин, которым было достаточно полумаски или условно маскарадного головного убора – «венециано», – дама не имела права появиться у Энгельгардта в обычном бальном туалете). Во-вторых, опять же заранее, уговориться с достаточно надежной наперсницей, поскольку нужен был не только костюм, но и место, где можно было бы переодеться, и притом дважды: до маскарада и после.

Арбенин все это знает, вмиг понял, поэтому-то и недоумевает: если Нину тянет в веселый дом на Невском всего лишь полудетское любопытство, то почему бы, в самом деле, не попросить мужа и проводить ее, да и «домой отвезть»? Печальна не сама неосторожность, а – предосторожности, ей предшествовавшие. Все это и наводит на подозрение, что Арбенин, при всей своей опытности, прозевал, проморгал тот момент, когда из куколки вылупилась бабочка, когда его жена – ребенок, дитя, ангел – превратилась в банальную светскую женщину – даму как все, уже успевшую войти во вкус той относительной свободы, какую предоставлял замужней женщине кодекс большого света, уже втянулась в паркетную войну тщеславий – умирая, не забывает спросить у горничной, к лицу ли нынче была одета…

Короче: Нина совсем не случайно оказывается на праздничном увеселении у Энгельгардта, и подозрения Арбенина, даже если вычесть из сюжета как театральную условность пресловутый эмалевый браслет, рождены не мнительностью, а предчувствием неизбежного конца выдуманного им рая. И если бы ослепленный приступом ревности и мести, Евгений Арбенин способен был взглянуть на себя объективно, то вынужден был бы признать, что тихая семейная заводь не для таких, как он, и что домашние уюты неуютны для людей, которым по складу ума и характера необходима сильная внешняя деятельность. Или хотя бы ее надежный, равный по степени риска и напряжения душевных сил, заменитель. В том-то и тайна блестящего, но ничтожного века, что, не давая ходу людям со слишком сильными страстями, он загонял их в подполье, и прежде всего – в подполье игорных домов. Ведь жизнь «постоянного» игрока не только манила богатством, не просто обещала возможность составить или поправить состояние, но создавала иллюзию жизни, исполненной тревог и риска. Та же мысль – одна из центральных идей «Героя…»: «Гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума…»

Николай приковал – к бюрократической конторке – весь интеллектуальный потенциал России. «Его самодержавие Божьей милостью, – пишет А.Ф.Тютчева, – было для него догматом и предметом поклонения, и он с глубоким убеждением и верою совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии… Угнетение, которое он оказывал, не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения – угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее».

В этих обстоятельствах любой вид независимости, даже во имя собственной личности, любое проявление индивидуальной свободы, включая такое «безнравственное», как нарушение императорского закона о запрещении азартной игры, приобретали оттенок бунта в защиту «инициативы и жизни». В государстве, где было наложено табу на «сильную внешнюю деятельность», карточная игра являлась порою единственным средством «не умереть от удара» и «не сойти с ума» – для тех, кто имел несчастье родиться для действия, требующего «напряжения всех душевных сил».

Как ни парадоксально, но даже поощряемые и явно любимые императором маскарады и те несли в себе бессознательный элемент протеста против насаждаемого им «автоматизма». Не случайно же «маскарадный бум» возникает как раз в тот самый момент, когда Николай, у которого вид человека без униформы вызывал раздражение, приказал ввести мундир для придворных дам (нововведение, как известно, настолько возмутило Пушкина, что он счел необходимым отметить его в своих записках).

И вот еще на какую еретическую гипотезу наводит сопоставление «Маскарада» со светской хроникой 1834–1836 годов. Почему-то никто из биографов Пушкина не обратил внимания, что «Маскарад» – трагедия ревности и мести – создавался в то же самое время и в той же самой среде, в которой созревала, медленно, но неуклонно приближаясь к кровавой развязке, и драма Пушкиных. А между тем сопоставление этих двух историй – той, что якобы выдумал Лермонтов, и той, какую пережил Пушкин, попавший, подобно Арбенину, в капкан «глухой ревности», – выявляет так много сближений, и сближений странных, что их не объяснить случайным совпадением. Особенно если учесть, что драма в семье Пушкиных происходила буквально у всех на глазах. «Мы видели, – свидетельствует Дарья Федоровна Тизенгаузен-Фикельмон, – как эта роковая история начиналась среди нас, подобно стольким другим кокетствам, мы видели, как она росла, увеличивалась, становилась мрачнее, сделалась такой горестной…»

Казарин, смоделировав продолжение интриги, по воле случая завязавшейся в доме Энгельгардта, предсказывает Арбенину: «Несчастье с вами будет в эту ночь…» Несчастье Пушкину мог предсказать и Лермонтов, с его-то способностью «читать в уме»: уж очень непрочным выглядел союз «первого романтического поэта с первой романтической красавицей». Для того чтобы угадать это, достаточно было понаблюдать хотя бы в течение одного бального сезона и за Натальей Николаевной, обожавшей, как и Нина, входящие в моду «опасные вальсы», и за ее нетанцующим, как и Арбенин, мужем с вечным блюдечком мороженого в руке… Мелочь, но явно списанная с натуры. Мороженое было единственным удовольствием, которое Пушкин получал от балов, где блистала его Наташа. Над этой своей слабостью он и сам подшучивал. Даже в письмах. Так, сообщая жене о дворянском бале в огромном особняке Нарышкиных, на который не поехал, поэт пишет: «Было и не слишком тесно, и много мороженого, так что мне бы очень хорошо было». И еще: «Одна мне и есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое». К тому же Пушкин, как и Арбенин, был игрок. И притом «постоянный». Он сам говорил, что из всех волновавших его страстей страсть к игре самая сильная и что он предпочел бы умереть, чем не играть. Женившись, как и Арбенин, он дал зарок, отстал, по собственному признанию, «от карт и костей». И все-таки: стоило Наталье Николаевне уехать из Петербурга, как Пушкин пускался в игру. И, как правило, в отличие от Арбенина, проигрывал. Иногда скрывал проигрыш от жены, но чаще чистосердечно винился: «Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги… и проиграл их. Но что делать? Я так был желчен, что надо было развлечься чем-нибудь». Но была ли у Лермонтова возможность пристально и не мельком наблюдать за Пушкиным? Разумеется. Еще в юнкерскую пору, 1 июля 1833 года, Михаил Юрьевич присутствует на ежегодном петергофском празднике в честь дня рождения императрицы. Высочайший приказ, дозволяющий воспитанникам юнкерской школы, чей летний лагерь расположен неподалеку от царской резиденции, «быть уволенными» на это гулянье, подписан императором накануне, 30 июня. Не избежал явки на именинное, государственной важности мероприятие и Александр Сергеевич. Гулянье это Лермонтов увековечит в поэме «Петергофский праздник». Поскольку юнкерские поэмы, кроме «Монго» (с купюрами), по причине «фривольности» не входят ни в один из худлитовских четырехтомников, процитирую из нее хотя бы отрывок:

 
Кипит веселый Петергоф,
Толпа по улицам пестреет,
Печальный лагерь юнкеров
Приметно тихнет и пустеет.
Туман ложится по холмам,
Окрестность сумраком одета —
И вот к далеким небесам,
Как долгохвостая комета,
Летит сигнальная ракета.
Волшебно озарился сад,
Затейливо, разнообразно;
Толпа валит вперед, назад,
Толкается, зевает праздно.
Узоры радужных огней,
Дворец, жемчужные фонтаны,
Жандармы, белые султаны,
Корсеты дам, гербы ливрей,
Колеты кирасир мучные,
Лядунки, ментики златые,
Купчих парчовые платки,
Кинжалы, сабли, алебарды,
С гнилыми фруктами лотки,
Старухи, франты, казаки,
Глупцов чиновных бакенбарды…

Толпы приезжих иноземцев,
Татар, черкесов и армян,
Французов тощих, толстых немцев
И долговязых англичан —
В одну картину все сливалось
В аллеях тесных и густых
И сверху ярко освещалось
Огнями склянок расписных.
 

В 1833 году Александр Сергеевич добирался до Петергофа пешком. 1 июля 1835 года его вместе с женой доставили туда в придворной линейке. У Владимира Соллогуба осталось тяжелое воспоминание об этой встрече: «Пушкина я видел в мундире только однажды на петергофском празднике.

Он ехал в придворной линейке, в придворной свите. Известная его несколько потертая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому мундиру с галунами. Из-под треугольной его шляпы лицо его казалось скорбным, суровым и бледным. Его видели десятки тысяч народа не в славе первого народного поэта, а в разряде начинающих царедворцев». Зато Наталья Николаевна, как пишет ее свекровь дочери, была необыкновенно нарядна и хороша.

Наверняка встречал Лермонтов Пушкина с женой и свояченицами в том же, 1835-м на летних воскресных балах в зале минеральных вод в Новой Деревне; воскресные вылазки на минерально-танцевальные воды среди сослуживцев Лермонтова были особенно популярны. Ну а кроме того, и жена Пушкина, и ее сестры были заядлыми театралками. Наталья Николаевна не отказывалась от выездов в театр даже на последнем месяце беременности. Известно, что в конце мая 1835 года Пушкина с его тремя дамами видели в Александринке на представлении оперы Обера «Фенелла», той самой оперы, за билет на которую Печорин заплатил театральному служителю аж пятнадцать рублей. Словом, не исключено, что интересная ложа, на которую Григорий Александрович то смотрит, то заставляет себя не смотреть, – пушкинская (отсюда и пунцовый, почти малиновый берет!), а божественная ручка с божественным лорнетом – в реальности рука Натальи Николаевны: жена Пушкина очень-очень близорука, с лорнетом не расстается, а руки у нее и в самом деле невероятно красивые…

Держа в уме сие, каюсь, рискованное допущение и помня, что дело происходит в мае 1835 года, то есть в то самое время, когда начата работа над «Маскарадом» и Лермонтов, пережив в минувшем сезоне увлечение блеском бáлов, весь погружен в мир театра, перечитаем эту сцену:

«Загремела увертюра; все было полно, одна ложа… оставалась пуста и часто привлекала любопытные взоры Печорина; это ему казалось странно – и он желал бы очень наконец увидать людей, которые пропустили увертюру Фенеллы. Занавес взвился, – и в эту минуту застучали стулья в пустой ложе; Печорин поднял голову, но мог видеть только пунцовый берет и круглую белую божественную ручку с божественным лорнетом, небрежно упавшую на малиновый бархат ложи; несколько раз он пробовал следить за движениями неизвестной, чтоб разглядеть хоть глаз, хоть щечку; напрасно, – раз он так закинул голову назад, что мог бы видеть лоб и глаза… но как назло ему огромная двойная трубка закрыла всю верхнюю часть ее лица. У него заболела шея, он рассердился и дал себе слово не смотреть больше на эту проклятую ложу…»

Лермонтова понять можно. Девицу Гончарову он, безусловно, встречал и наблюдал в Москве, пять лет назад, и в Дворянском собрании, и на гуляньях. А может, был и в толпе любопытных, собравшихся у Воскресенской церкви, чтобы хотя бы одним глазком увидеть избранницу «дивного гения», тем паче что и церковь, где Пушкин венчался, и арбатская квартира молодоженов – в десяти минутах ходьбы от его дома на Малой Молчановке. А если и не был, то слышал, как все это выглядело со стороны, а это выглядело в интерпретации молвы именно так, как в «Маскараде»:

 
И тяжко стало мне и скучно жить!
И кто-то подал мне тогда совет лукавый
Жениться… чтоб иметь святое право
Уж ровно никого на свете не любить;
И я нашел жену, покорное созданье,
Она была прекрасна и нежна,
Как агнец Божий на закланье,
Мной к алтарю приведена…
 

Чтобы теперь, хотя бы издали, из партера, разглядеть, какой же стала та молчаливая, если присмотреться: красивая, хотя и не слишком яркая и из-за близорукости и легкого косоглазия не слишком ловкая девочка, можно и шею вывернуть! Тем паче, что шея принадлежит человеку, который готов сто раз пожертвовать жизнью только для того, чтобы найти ключ от самой незамысловатой загадки.

Ни светской львицей, ни роковой дамой Наташа Гончарова, выйдя замуж за «дивного гения», все-таки не стала. Однако в паркетно-танцевальные войны («с первым призом за красоту») втянулась и действовала азартно и небезуспешно, несмотря на беременности и выкидыши. Главной соперницей мадам Пушкиной была Эмилия Карловна Мусина-Пушкина. Та самая лилейная графиня, которой посвящен изящный мадригал Лермонтова:

 
Графиня Эмилия —
Белее, чем лилия,
Стройней ее талии
На свете не встретится.
И небо Италии
В глазах ее светится.
Но сердце Эмилии
Подобно Бастилии.
 

Судя по письму Александра Сергеевича к жене от 14 сентября 1835 года, где поэт спрашивает «ангела Наташу», счастливо ли она воюет со своей однофамилицей, разгар «паркетной» войны приходится на те самые танцевальные сезоны (1834–1835 и 1835–1836 годы), что и события, изображенные в лермонтовском «Маскараде».

Соперничали не только сами красавицы, но и их поклонники. Лермонтов принадлежал к «партии» Эмилии Мусиной-Пушкиной. Тут был, видимо, и каприз вкуса, и вполне осознанная неприязнь к женщинам без характера и воображения, к «петербургским льдинкам», не способным на сильное и страстное чувство. Арапова-Ланская, дочь Натальи Николаевны от брака с Ланским, вспоминает: «Нигде она (Наталья Николаевна Пушкина. – А. М.) так не отдыхала душою, как на карамзинских вечерах, где всегда являлась желанной гостьей. Но в этой пропитанной симпатией атмосфере один только частый посетитель как будто чуждался ее, и за изысканной вежливостью обращения она угадывала предвзятую враждебность. Это был Лермонтов. Слишком хорошо воспитанный, чтобы чем-нибудь выдать чувства, оскорбительные для женщины, он всегда избегал всякую беседу с ней, ограничиваясь обменом пустых, условных фраз».

По всей вероятности, дочь Ланского и вдовы Пушкина слегка преувеличивает. Скрытой враждебности не было. Была неприязнь. Убеждение в том, что Наталья Николаевна, при всей ее модно-романтической красоте, не стоит того, чтобы из-за нее страдал и погиб Пушкин. Сам Пушкин. Даже страсти Дантеса и той не стоит…

И тем не менее: если бы не было «Маскарада», не было бы и «Смерти Поэта». Они связаны как завязка и развязка петербургской драмы. Вольно или невольно Лермонтов в последнем варианте «Маскарада» – «Арбенине» – оставил свидетельство:

 
Ни вы, ни я, мы не имели власти
В ней поселить хотя бы искру страсти.
Ее душа бессильна и черства.
Мольбой не тронется – боится лишь угрозы,
Взамен любви у ней слова,
Взамен печали слезы,
За что ж мы будем драться – пусть убьет
Один из нас другого – так. Что ж дале?
Мы ж в дураках: на первом бале
Она любовника или мужа вновь найдет.
 

Это зашифрованное косвенное свидетельство можно, как мне кажется, расшифровать следующим образом. Вина Натальи Николаевны не в том, что она, не любя мужа, увлеклась человеком, который более, нежели Пушкин, отвечал ее идеалам и склонностям. Вина, точнее, беда ее в другом – в неумении полюбить. Ни Пушкина – за гений, за муки, за страсть к ней, простенькой московской барышне. Ни Дантеса – за молодость и красоту, за странное – в его-то положении «первого любовника» светских маскарадов – двухлетнее постоянство.

Глава восемнадцатая

Но все эти трагические события произойдут, напоминаю, не скоро.

20 декабря 1835 года Пушкин вместе с женой навещает родителей и, по свидетельству Ольги Сергеевны Пушкиной-Павлищевой, «слишком много думает о своем хозяйстве, о своей детворе и о туалетах жены». Да и Лермонтов еще и мысли не допускает, что его «Маскарад» не будет поставлен. Передав Раевскому поправленную по цензурным замечаниям рукопись, он оформляет подорожную. Ему наконец-то (20 декабря) разрешили долгожданный отпуск по домашним обстоятельствам в губернии Тульскую и Пензенскую. На шесть недель.

Михаил Романов, командир Отдельного гвардейского корпуса, мог смотреть сквозь пальцы на мелкие шалости молодых офицеров вверенных ему полков, но при этом все, что касалось общего порядка, в том числе и предоставление отпусков, соблюдалось неукоснительно: шесть недель и ни днем больше. Негусто, если учесть, сколько дорожных суток должен был истратить господин офицер, дабы в разгар русской зимы добраться до губернии Пензенской, да еще и с обязательной остановкой в Москве.

Итак, в декабре 1835 года Лермонтов появился в Москве, где в каретном сарае городского дома Столыпиных ждали оставленные бабушкой собачье одеяло и пуховая перина. Появился, так сказать, в новом качестве – не студента, пописывающего стишки, не автора юнкерских и гусарских поэм, а писателем, которого не зазорно поместить в том же журнале, что и двух первых поэтов России.

Первая неприятность случилась с ним в Москве. В письме к любезному Святославу Михаил Юрьевич называет ее «происшествием», а, судя по содержанию письма (от 16 января 1836 года из Тархан), с этим происшествием связаны, во-первых, сюжет драмы «Два брата», а во-вторых, следующая фраза: «Надо тебе объяснить сначала, что я влюблен!» Поскольку доподлинно известно, что Лермонтов выехал из Петербурга 20 декабря, а в Тарханы прибыл 31-го (того же месяца), максимум на четыре дня в Первопрестольной он не задержался. Успел ли увидеться в Варварой Александровной, неизвестно, но, думаю, не будет излишней смелостью допустить, что все-таки увидел ее, уже замужнюю; может быть, как и Печорин Верочку Р., издали, в театре.

Впрочем, если вдуматься в концовку того же письма: «Я тебе не описываю своего похождения в Москве в наказание на твою излишнюю скромность…» – какие-то действия, несовместимые с правилами хорошего тона, он все-таки предпринял. Скажем, в отсутствие супруга Лопухиной, как и в пьесе, заявился незваным в семейный дом, сославшись на родство или давнее знакомство. Допускаю даже, что именно этим «неприличным» поступком, недаром оно квалифицируется (в письме к Раевскому) как похождение, объясняется странноватая строфа из «Оправдания» (1841), по мнению Висковатого, посвященного Варваре Александровне.

 
Когда пред общим приговором
Ты смолкнешь, голову склоняя,
И будет для тебя позором
Любовь безгрешная твоя, —
Того, кто страстью и пороком
Затмил твои младые дни,
Молю: язвительным упреком
Ты в оный час не помяни.
 

Во всяком случае, ни до декабря 1835-го, ни после – ничего «грешного», такого, что могло бы «затмить младые дни» детской его «мадонны», между ними, разумеется, не было. Больше того, если предположить, что Николай Федорович Бахметев, как и князь Лиговский в пьесе, и впрямь застал жену, осмелившуюся принять незнакомого ему гусара и беседующую с ним наедине, станет понятнее и его пожизненная черная ревность[33]33
  Н.Ф.Бахметев на несколько десятилетий пережил и свою юную жену, и поэта графа Алексея Константиновича Толстого, женившегося на той самой таинственной Незнакомке, которую встретил случайно, средь шумного бала. Будущая графиня Толстая, Софья Андреевна, племянница Бахметева, в детстве некоторое время жила в доме Бахметевых и сохранила о Варваре Александровне самые нежные воспоминания. После смерти графа Бахметев управлял его имением, где хранились в числе прочих рукописей и рукописи Антония Погорельского, автора памятной нам всем «Черной курицы», написанной Погорельским специально для своего племянника Алеши Толстого. Вот как характеризует этого господина Л.С.Кудрявцева, автор книги «Собеседники поэзии и сказки»: «Был он большим любителем котлет. Украшал их бумажными кружевами. А для этих папильоток, как тогда говорили, пользовался архивом Погорельского. И съел Бахметев рукописи и письма Погорельского».
  С рукописями и рисунками Лермонтова супруг Варвары Александровны наверняка поступил бы покруче, но та вовремя переправила их в Германию, Сашеньке Верещагиной, вышедшей замуж за немецкого аристократа барона фон Хюгеля.


[Закрыть]
к Лермонтову.

Новый год Лермонтов, как и обещался, встретил не в Москве, а в Тарханах, вдвоем с милой бабушкой. В этот траурный день он никак не мог оставить ее одну. С тех пор, как себя помнил, 1 января они всегда были вместе.

Родственники и даже сестры не одобряли Арсеньеву в отношении внука: пристрастная, всепрощающая любовь не входила в столыпинский кодекс семейственности. Опомнись, мол, Лиза, он же тебя и в грош не ставит! Лиза не обижалась и не возражала. Кабы в грош не ставил, зачем спешил? Мог бы и в Москве Новый год встретить, а он сюда, к ней… Опомнившись от нечаянной радости, Елизавета Алексеевна спохватилась: не поздравила с Рождеством задушевнейшую из подруг, Прасковью Крюкову. Винясь, описала и приезд внука. Письмо это чудом сохранилось:

«Милой и любезнейший друг. Дай Боже вам всего лучшего, а я через 26 лет в первой раз встретила новый год в радости: Миша приехал ко мне накануне нового года. Что я чувствовала, увидя его, я не помню, и была как деревянная, но послала за священником служить благодарный молебен. Тут начала плакать и легче стало».

И дальше, в том же письме: «В страшном страдании была, обещали мне Мишеньку осенью еще отпустить… Я все думала, что он болен и оттого не едет, и совершенно страдала. Нет ничего хуже, как пристрастная любовь, но я себя извиняю: он один свет очей моих, все мое блаженство в нем, нрав его и свойства совершенно Михаила Васильевича, дай Боже, чтоб добродетель и ум его был».

В том, что через двадцать шесть лет после самоубийства Михаила Васильевича Арсеньева, преображенная любовью к внуку, помягчела к беспутному и странному мужу, ничего удивительного нет. Удивительно, что сумела угадать за безумным и безнравственным его концом «ум и добродетель». А угадав это, понять, что и Мишель – той же, чуждой столыпинскому здравочувствию, природы: «…Нрав его и свойства совершенно Михаила Васильевича». Понять это в Мишеньке значило: простить это Михаилу Васильевичу. Елизавета Алексеевна простила. «И легче стало». Но не надолго. К привычным от рождения заботам о здоровье прибавилась еще одна, потребовавшая предельного напряжения душевных сил. Отныне вся ее недюжинная энергия, вся зоркость ее пристрастия подчинены одному: сохранить, уберечь, оборонить, не дать пропасть. Между тем внук «несчастной, многострадальной» Арсеньевой вовсе не желал пропадать. Он хотел жить и действовать. Он хотел славы. Не просто известности – славы, которая поставила бы его вровень с Пушкиным. Но в двадцать два года Пушкин был знаменитым на всю Россию поэтом. А у него один «Хаджи Абрек»!

Выход? Работать. Работать, пользуясь каждой возможностью увильнуть от «службы царской». И Лермонтов работал.

Стояли морозы. «Снег в сажень глубины, лошади вязнут… и соседи оставляют друг друга в покое», – писал он из заметеленных Тархан в Петербург Раевскому. К 16 января 1836 года были готовы три акта «Двух братьев». Теперь он писал четвертый, последний, и никак не мог отдаться работе целиком. Раевский молчал, и это ничего хорошего не предвещало. Но Лермонтов все-таки заставлял себя, несмотря ни на что, в одно и то же время садиться за письменный стол. Пьеса шла и не шла… Драматургия той поры, когда дело касалось того, что происходит между мужчиной и женщиной, когда они любят друг друга, еще не умела обходиться без грубого романтического грима. Вещь не получалась, и Лермонтов, доведя текст до формального конца, потерял к ней интерес. Отпуск, однако, еще не кончился, и он, одним махом, используя готовый онегинский размер, решил проверить, годится ли его перо, уже вроде бы навострившееся извлекать поэзию из предметов самых обыденных, на что-нибудь более дельное, нежели лейб-гвардейская бурлесковая «одиссея». Попробовал и в несколько завьюженных ночей набросал забавную провинциальную историйку. Тональность задал веселенький опереточный мотив, самостийно сложившийся при въезде в Тамбов, в котором уволенный в отпуск корнет и переночевал, дабы не заблудиться в метели, да еще и навестить старого приятеля по Университетскому пансиону, Иосифа Романовича Грузинова, того самого, кому некогда посвятил одно из дружеских посланий («К Грузинову», 1829).

 
Тамбов на карте генеральной
Кружком означен не всегда;
Он прежде город был опальный,
Теперь же, право, хоть куда!
 

Все правда! При царе Алексее Михайловиче в безвозвратные тамбовско-пензенские края ссылали бродяг и фальшивомонетчиков. А как погубернаторствовал на опальной Тамбовщине Гаврила Романович Державин, и сам в те годы полуопальный, приосанился Тамбов, на многих картах имперских кружком отметился. И даже мостовыми обзавелся. Полвека минуло, а не окривели три главные улицы, певцом Фелицы из любви к гармонии спрямленные, и будочники, как и при нем, в будках торчат – для стройности градоустройства, приличия и порядка, и трактиры с номерами для господ мимоезжих благоденствуют. Один – «Московский», а другой – «Берлин». Ничего не скажешь, славный городишко. Одна беда – скука.

Грузинов же, служивший в суде, видимо, и рассказал школьному приятелю о местных картежниках. И даже дом, где по ночам ведется большая игра, указал. Все эти подробности раскопал Борис Илешин, опубликовавший некогда в «Неделе» (1985, № 23) заметки о «Тамбовской казначейше».

Он же, сославшись на Л.Прокопенко, рассказал, что и фамилию героя «Казначейши», и даже чин его – штаб-ротмистр Гарин – Лермонтов не выдумал.

В «Маскараде» страшный и странный мир постоянных игроков предстает в столичном антураже. «Тамбовская казначейша» предлагает провинциальный вариант: грубый, но простодушный. Лермонтов назвал поэму «сказкой»; то же слово употребляет В.Белинский, однако «сказочка», даже если понимать этот термин так, как понимали его в ту пору (нравоучительный анекдот, повествовательный «концентрат» с напряженным сюжетом и парадоксальной развязкой), рождена отнюдь не поэтическим воображением. Известно, к примеру, что генерал Пассек, любимец Екатерины, выиграл в карты у одного из своих подчиненных красавицу-жену и, назначенный губернатором Могилева, увез ее с собой.

Провинциальный анекдот о тамбовском казначее, красавице-казначейше и влюбленном улане, хотя и ведет поэму, не исчерпывает ее содержание. Затейливость анекдота позволяет сцепить сцены из провинциальной жизни в стройное и цельное повествование. Благодаря отпускной шалости отпускного гусара заштатный Тамбов на литературной карте России сделался населенным пунктом первостатейной величины, может быть, даже временной ее столицей – до «Мертвых душ» и пьес А.Н.Островского. Недаром Гоголь, прочитав «Казначейшу», сказал: в авторе оной готовится (зреет) «великий живописец русского быта».

Январь между тем подходил к концу. Небо прояснилось, открывался отличный санный путь. Елизавета Алексеевна считала уже не дни, а часы до разлуки. Михаил Юрьевич тоже считал, и даже с тайным нетерпением. Он соскучился и по Петербургу, и по Царскому, и по необременительному гусарскому дружеству. Чувство было приятным – издалека, на расстоянии его хватило почти на целую строфу:

 
О, скоро ль мне придется снова
Сидеть среди кружка родного
С бокалом влаги золотой
При звуках песни полковой!
 

Укладывая исписанные бумаги в дорожную шкатулку, Лермонтов проглядывал текст – в некоторых местах «Казначейша» не дотягивала до заявленных во вступлении кондиций («Пишу Онегина размером, / Пою, друзья, на старый лад»). Но сейчас это не имело значения. Печатать тамбовскую сказочку Михаил Юрьевич и не собирался. Все честолюбивые надежды его были пока еще связаны с «Маскарадом». Правда, в дороге он мысленно попробовал переделывать в роман и «Двух братьев». Получалось так себе, проза не стихи, в уме не складывалась. После неудачи с «Вадимом», прозы, даже заключившей союз с сочным русским стихом, Лермонтов слегка побаивался. И думать, и говорить, и изображать стихом было не то чтобы легче, а как-то сподручнее. В стихах он был и откровенней, и точней, и тем не менее… Ни теченье века, ни современный человек в роман в стихах, как это было, когда Пушкин затеял «Онегина», уже не укладывались. Онегинская строфа, великолепно передававшая дух легкости преддекабристской поры – времени больших ожиданий, не годилась ни для описания, ни для осмысления жизни, оставшейся, если вспомнить байроновскую «Тьму», «без солнца и света». Чтобы выразить вязкий дух безвременья, требовался психологический роман в прозе.

При расставании Лермонтов взял с бабушки слово: к началу мая, когда в Петербурге с началом дачного сезона упадут цены на городские квартиры, приехать насовсем. Он сам все уладит: и дом подходящий отыщет, и карету присмотрит. Деньги ведь теперь есть, да и он сэкономит; как приедет, от прежней квартиры откажется. Все равно лето на носу, а летом из Царского не вырвешься: каждый день маневры. А понадобится, можно и у дядюшки, Никиты Арсеньева, остановиться: дом большой и гостям рады.

Елизавета Алексеевна колебалась. Никола Зимний хорошие цены на хлеб установил, правильно сделала, что не стала с осени продавать. Да и трудно ей весеннюю дорогу перемогать. Теплой погоды ждать надобно. Ну, и за посевной приглядеть не худо. Что посеешь, то и пожнешь. Нет, нет, конец мая, раньше не выйдет…

Но Михаил Юрьевич все-таки упросил бабушку так надолго в Тарханах не задерживаться. Ежели, мол, выехать 29 апреля, как раз к Пасхе в Петербурге будет. Уж очень ему одному тоскливо, а в Пасху, лишь вспомнит Тарханы, как яйца в зале катали, и куличи, что грибы подосиновые, рядком по росту выставленные, и дух их ванильный, так и совсем невмочь.

31 марта 1836 года Лермонтов прибыл в Петербург.

Было холодно и мокро. По городу вновь, как три года назад, бродила невесть откуда взявшаяся новая хворь. Болезнь называлась гриппом и кроме головной боли и ломоты приносила сплин. Чтобы отвлечься, Михаил Юрьевич упросил сослуживца продать заводскую, «хороших выкормков», настоящую строевую лошадь. Покупка была не по средствам, пришлось поклониться милой бабушке: «На днях я купил лошадь у генерала и прошу вас, коли есть деньги, прислать мне 1580 рублей; лошадь славная и стоит больше…»

Новая игрушка чуток развлекла, но ненадолго: грипп оказался «с хвостом». Полковой доктор посоветовал взять длительный отпуск для лечения на Кавказских Водах. Начальство, вопреки обыкновению, дало согласие. А тут еще это ужасное событие на пироскафе…

«Некая госпожа Столыпина, – писал А.Я.Булгаков дочери, – провожала своего сына в Кронштадт, этот сын должен был ехать за границу, он служил в конной гвардии; он сел на палубе на скамейку, вдруг у него закружилась голова, и он падает в воду, это было в 4 верстах от Английской набережной. Ты знаешь, как быстро идут пароходы, так что не только не могли подать ему никакой помощи, но даже не было возможности найти тело. Вообрази себе состояние… матери, бывшей там с другими родственниками, чтобы проводить молодого человека».

Через несколько дней, когда стали известны подробности, Булгаков дополнил краткий сюжет:

«Свидетель-очевидец рассказывал про трагическую смерть бедного Столыпина. Когда он упал, княгиня Лобанова с дочерью, бывшая тут же, упали в обморок, думая, что злополучным был молодой Лобанов, находившийся возле Столыпина. Какой-то англичанин и матрос тотчас бросились в шлюпку. Англичанин поймал руку Столыпина, но тот был в перчатке, и рука англичанина скользнула: тело скрылось, оставив над волной его фуражку. К несчастью, у Столыпина было в кармане на 10 тыс. рублей золота, которое он взял с собой, быть может, эта тяжесть способствовала тому, что он пошел ко дну: дело в том, что тела больше не видели. Отчаяние семьи заставило вернуться к Английской набережной, чтобы высадить несчастную мать и остальных родственников, после чего пароход продолжил свой путь».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации