» » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Лермонтов"

Правообладателям!

Представленный фрагмент произведения размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?

  • Текст добавлен: 20 апреля 2014, 23:04


Автор книги: Алла Марченко


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +

По всей вероятности, мы никогда не узнаем, к каким аргументам прибегли родные Варвары Александровны, чтобы получить ее согласие на неравный и ничего хорошего не обещающий ей брак. Но мы имеем полное право предположить, учитывая характер дальнейших отношений Лермонтова с семейством Лопухиных, что особенного нажима не было, что решение приняла сама Варвара. Ведь, выходя замуж за сорокалетнего, малоинтересного человека, который ни при каких обстоятельствах не мог рассчитывать на ее сердце, она сразу всех освобождала. Лермонтова – от каких-либо обязательств, родных – от забот. Себя – от соблазнительных надежд на новую встречу и новое чувство.

Замуж шла – как в монастырь уходят: чтобы не нарушить полудетской клятвы, остаться верной единственной на всю жизнь любви. Видимо, и в самом деле была умна. И не только умом умна, но и душою – из тех, «которым рано все понятно», в том числе и про себя самих.

Не понял сути произошедшего, как это ни странно, Лермонтов. Сначала был только шок, вызванный неожиданностью.

Аким Шан-Гирей:

«В это время (дело было весной 1835 года. – А.М.) я имел случай убедиться, что первая страсть Мишеля не исчезла. Мы играли в шахматы, человек подал письмо: Мишель начал читать его, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить его, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: “Вот новость – прочти”, – и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В.А.Лопухиной».

И встала обида, под которую Лермонтов, моливший о великодушии, пытается подогнать самое невеликодушное из объяснений. Не только сам считает, но и открыто говорит, что брак Лопухиной и Бахметева сладили деньги – «серебро», «мильон». И это он, так хорошо знавший, как далека Варвара Александровна от подобных расчетов! Вот что пишет он Верещагиной, стараясь довести до сведения падшего ангела-хранителя свою оценку «измены», – реакция эта выглядит как разжалование из ангельского чина: «…Госпожа Углицкая… мне также сообщила, что m-elle Barbe выходит замуж за г. Бахметева. Не знаю, должен ли я верить ей, но, во всяком случае, я желаю m-elle Barbe жить в супружеском согласии до серебряной (курсив Лермонтова. – А.М.) свадьбы…».

Видимо, и письмо-то пишется прежде всего для того, чтобы сделать этот язвительный и во всех отношениях несправедливый намек. Варвара Лопухина в отличие от Екатерины Сушковой бесприданницей не была. И Лермонтову уже известно, отнюдь не из устных рассказов госпожи Углицкой, что вопрос о замужестве Варвары Лопухиной не досужая московская сплетня. Но ему так хочется, чтобы оскорбительный намек дошел до ушей «изменницы»! Ведь он, с его-то умением читать в умах человеческих, прекрасно знает Сашеньку. Знает, что ни добротой, ни сверхщепетильностью она не отличается. На это Сашенькино свойство – на ее коготочки и на злой ее язычок – и рассчитывает Лермонтов. И не понимает, что выдает себя с головой. Так больно, так опрометчиво бьют только ослепленные болью, помноженной на обиду, когда уже не разобрать, кто виноват, кто сделал ложный или, наоборот, единственно разумный в безвыходном положении шаг. Но тут судили не здравый смысл и справедливость, а чувство невосполнимой – навеки! – потери…

В.Грехнев, автор работы о психологических принципах «Княгини Лиговской», первым подметил весьма своеобразную особенность лермонтовского психологизма:

«Внешние движения персонажа, внешняя логика его поступков уже не опредмечивают (как это было в русской прозе долермонтовского периода. – А.М.) течение человеческих переживаний сколько-нибудь определенно и недвусмысленно… напротив: они маскируют эмоции. Взору доступна лишь обманчиво спокойная “поверхность” душевного потока, глубинные же струи его не выходят наружу. Поступок лишь отдаленно и лишь по контрасту намекает на глубину и силу душевного потрясения. Конкретный ход чувств, психологическая оценка ситуации – все это не восстановимо по ориентирам внешнего действия. Более того, кажется, Лермонтов-художник здесь усиленно подчеркивает расхождение внешнего и внутреннего в человеке, давая понять, что далеко не все в душевном мире личности может быть воплощено однозначным языком внешнего описания».

И далее: «Лермонтовское психологическое описание если и не разрывает окончательно связи поступка и переживаний, то, во всяком случае, показывает непрямолинейность этих связей, допуская двойственность истолкования одних и тех же фактов и зависимость их восприятия от позиции воспринимающего субъекта».

Все вышесказанное приложимо и к лермонтовской переписке 1834–1836 годов. По тонкости психологических нюансов письма тех лет не уступают лучшим страницам и «Княгини Лиговской», и даже «Героя нашего времени». Разрабатывая свой метод преображения житейского факта, Лермонтов проверял, испытывая корреспонденток, достигает ли цели исповедь, маскирующая истинные эмоции, исповедь, где описание поступков не связано с утаенным душевным движением, а только намекает на него, и чтобы разгадать этот намек, от адресата требуется умение читать не просто слова, но и то, что эти слова по тем или иным причинам скрывают.

«Княгини Лиговской», куда почти без изменений войдет «приключение с мадемуазель S.», еще и в помине нет. Однако, сравнивая литературный текст с дипломатической перепиской, видишь, как напряженно, подгоняя жизнь и не давая ей остыть, Лермонтов «выжимает» из действительности материал для романа. Замысел туманен и различается неясно: непременно о Петербурге, о петербургском обществе, нечто вроде острозлободневной хроники, с критическим уклоном, но при этом без сатирических выпадов, – тонкий психологизм и грубость открытой «обличительности» несовместимы. Словом, произведение, которое свободно и плавно вписалось бы в его главную думу – о веке нынешнем, «блестящем, но ничтожном». «Патриотка» Сушкова как нельзя лучше годилась в хронику в качестве характеристического лица петербургского общества, не в главные героини, конечно, но годилась. За неимением прототипа, с которого можно было бы списать героя ее романа, в игру включается сам Лермонтов; приключение с мадемуазель S. должно дать автору (он же исполнитель мужской роли) возможность «ощупать беспристрастно свои способности и душу и по частям их разобрать».

Разбирать и рассматривать каждый свой поступок и каждое душевное движение Лермонтов, как мы знаем, приучал себя чуть ли не с младенчества, но в данном случае, может быть, впервые в жизни рассматривает себя и в «микроскоп», и в «телескоп» в очень определенной, самой жизнью сработанной для петербургской хроники ситуации. Думается, и фраза из письма к Верещагиной: «Не могу сказать, как все это пригодилось мне», – имеет не столько бытовой, сколько литературный смысл.

Однако о какой петербургской хронике может идти речь, если автор всего лишь несколько месяцев как освободился и от тесной юнкерской куртки, и от короткого – длиною в увольнительную – юнкерского поводка? Его наблюдательность неутомима, его способность постигать истину в «краткий миг» уникальна, но существенность, то есть тайна Петербурга, слишком причудлива и пространство, какое надлежит «рассмотреть по частям» – не вообще, а применительно к определенному сюжету, – чересчур уж обширно; к тому же многие его закоулки недосягаемы для гусарского офицера, привязанного – опять привязанного! – родом службы к Царскому Селу.

Пять месяцев гусарской свободы изменили представление Лермонтова о петербургском обществе как о правильном французском саде, где исследователю современных нравов нечего делать: «Все почти жалуются у нас на однообразие светской жизни, а забывают, что надо бегать за приключениями, чтоб они встретились».

Пять месяцев службы внука в блестящем гвардейском полку истощили сбережения, какие Елизавете Алексеевне удалось сделать, пока Мишенька жил на всем готовом, и деньги требовались в основном на то, чтобы расплачиваться с извозчиками да владельцами кофейных домов.

Корнет лейб-гвардии получал 276 рублей в год. К окладу прилагались месячные, или рационные: 84 рубля. Если учесть, что мастеровой, живя артельно, мог безбедно, с говядиной и гусем по воскресеньям, прокормить себя на 3 рубля в месяц, император «на хлеб» выдавал своей гвардии более чем щедро. И все-таки жалованье было чисто номинальным; чтобы не отстать от других, Арсеньевой приходилось добавлять не менее десяти тысяч, не считая трат на гусарское обзаведение. Квартира в Царском, правда, была казенной, но ведь нужны и лошади, и экипаж, и кучер, и повар, и слуги…

Один из однополчан Лермонтова вспоминает, что Михаил Юрьевич часто ночевал у него, так как свою квартиру никогда не топил. Вряд ли это простая халатность. Зима 1834/35 года была на редкость великоснежной, вьюги продолжались до весны. 7 апреля (по старому стилю) на Петербург и его окрестности налетела такая метель, что на улицах столицы – при квартальных надзирателях и караульных будках чуть ли не на каждом углу! – погибло несколько десятков человек. Подвоз оказался затруднителен, дрова, и так дорогие в Петербурге, встали в одну цену с мебелью. Неудивительно, что «люди Лермонтова», воспитанные в суровых правилах вдовы Арсеньевой, не зная, когда их барину вздумается нагрянуть из Петербурга, экономя в обрез заготовленное топливо, не обогревали господские комнаты.

Вьюжная, снежная весна 1835 года. В Москве в доме Лопухиных готовятся к предстоящей свадьбе; в петербургской квартире Арсеньевой – беспорядок и суматоха: Елизавета Алексеевна уезжает в Тарханы. Раз служба внука требует денег, значит, необходим ее личный, пристрастный надзор над ходом хозяйственных дел в пензенском имении. Это была их первая разлука. Мишель переносил ее болезненно. «Не могу выразить, – писал он одной из московских кузин, – как меня печалит отъезд бабушки. Перспектива в первый раз в жизни остаться одиноким меня пугает. Во всем этом большом городе не останется ни единого существа, которое бы мною искренне интересовалось».

Совершеннейшим одиночеством отъезд Елизаветы Алексеевны Лермонтову, конечно, не угрожал. При нем оставался уже знакомый нам Николай Юрьев, который хотя и был прикомандирован к гвардейскому полку, расквартированному в Новгороде, но, по собственному признанию, большую часть времени проводил в Петербурге. Не имея собственной квартиры, он жил у Арсеньевой, как и Раевский. Святослав Афанасьевич был внуком подруги ее молодости, и Елизавета Алексеевна считала необходимым оказать ему гостеприимство. Будучи старше Мишеля лет на шесть, Святослав Афанасьевич по окончании университета служил в одном из петербургских департаментов, а свободное время отдавал социально-политическим наукам. По отъезде Арсеньевой он остался за старшего: и опекун, и учитель, и нянька. И тем не менее Лермонтов совершенно искренен, жалуясь, что его начал мучить страх остаться одиноким. Бабушкину заботу, ее любовь и оборону заменить не могло даже общество умных и расположенных к нему друзей.

Еще тяжелее переживала разлучение Елизавета Алексеевна. А между тем деньги у нее были, и – немалые. По смерти Арсеньевой наследники кроме Тархан получили 300 тысяч рублей ассигнациями. Та же сумма имелась в ее распоряжении и при жизни внука. П.Вырыпаев недоумевает: почему, при таком запасе наличных денег, Арсеньева за столько лет не выплатила долг даже в Опекунский совет, те самые 38 тысяч, которые когда-то, в 1826-м, ссудила племяннице своей Марии Акимовне Шан-Гирей?

Можем и мы задать вопрос: почему не порушила Елизавета Алексеевна своей копилки весной 1835 года, когда после полугодичной службы внука стало ясней ясного: денег не хватает. Казалось бы, чего проще? Чем обрекать себя на невыносимую муку разлуки – раскупорить кубышку да пустить в расход лежащие без дела ассигнации!

Не вскрыла. Не пустила в расход. И с внуком тайной не поделилась. Примирилась с необходимостью отъезда. И дорогу перемогла, хотя и с трудом. Почти на целый месяц, по немочи, в Москве задержалась.

Так неужели и тут скупость?

Не скупость – другое. И раньше хворала, а в Петербурге совсем расклеилась: одна хворь отцепится, другая прицепится. Близок конец – вот что поняла вдова Арсеньева. И испугалась. Не за себя – за Мишеньку. С чем останется? Афанасий, конечно, не бросит и именье на себя возьмет, но ведь и брат немолод, шестой десяток вон когда пошел. А не станет Афанасия…

Страшно думать об этом было, однако думала, внука мыслями о непрочности плоти своей не тревожа: без больших денег нельзя Мишеньку на свете этом одного оставлять. Ну а пока ноги худо-бедно держат и мысль в ясности пребывает, как-нибудь выкрутимся.

«Милый, любезный друг Мишенька. Конечно, мне грустно, что долго тебя не увижу, но, видя из письма твоего привязанность твою ко мне, я плакала от благодарности к Богу… Как Бог даст милость свою и тебя отпустят, то хотя Тарханы и Пензенской губернии, но на Пензу ехать слишком двести верст крюку, то из Москвы должно ехать на Рязань, на Козлов и на Тамбов, а из Тамбова на Кирсанов и Чембар, у Катерине Аркадьевне (то есть в Москве, в московском доме Е.А.Столыпиной, владелицы Середникова. – А.М.) на дворе тебя дожидается долгуша точно коляска, перина и собачье одеяло, может, еще зимнего пути не будет…»

И собачье одеяло, и перина пуха легчайшего кстати пришлись, а вот долгуша – не пригодилась; свой первый офицерский отпуск – «на шесть недель в губернии Тульскую и Пензенскую, по домашним обстоятельствам» – Лермонтов получит лишь 20 декабря 1835 года. По зимнему пути, следуя указанным милой бабушкой самым удобным маршрутом, одолел расстояние от Петербурга до Тархан в десять дней, да еще с остановкой в Москве – для выяснения отношений с Варварой Александровной, теперь уже не Лопухиной, а Бахметевой.

Глава семнадцатая

ВТарханах Михаил Юрьевич появится перед самым Новым годом – 31 декабря 1835-го, а пока, в мае, все смешалось в доме на Садовой! Внезапный отъезд бабушки… Замужество Варвары… И сплин… И тоска… А в портфеле – ни единой строфы, удостоверяющей, что это он, Михаил Лермонтов, написал «Русалку»!

И вот тут-то, в тот самый момент, когда маленький гусарчик почти убедил себя, что из него ничего не выйдет, со всеми его прекрасными мечтами и неудачными шагами на жизненном поприще, Провидение подало ему знак – знак надежды на перемену участи. Вернувшись как-то, уже в августе, из Царского в Петербург, Мишель увидел на письменном столе свежий номер «Библиотеки для чтения». Полистал и рассвирепел: замученный, никуда не годный «Хаджи Абрек» набран типографским способом. Виновник сюрприза, уже знакомый нам Николай Юрьев, дальний родственник и соученик поэта по юнкерской школе, впоследствии сочинил легенду – как крадет у кузена рукопись, как читает ее вслух редактору «Библиотеки» Осипу Сенковскому, а тот, растроганный, просит передать автору: все подписанное именем «Лермонтовъ» будет немедленно опубликовано. На самом деле Юрьев наверняка всего лишь отнес рукопись в журнал, а Сенковский, ученый-востоковед, вмиг оценил главное достоинство «Хаджи Абрека»: здесь и впрямь «пахло Кавказом». Чтобы сие учуять, незачем битый час слушать длинную поэму в исполнении Юрьева, достаточно пробежать глазами первую же строфу:

 
Велик, богат аул Джемат,
Он никому не платит дани;
Его стена – ручной булат;
Его мечеть – на поле брани.
Его свободные сыны
В огнях войны закалены;
Дела их громки по Кавказу,
В народах дальних и чужих,
И сердца русского ни разу
Не миновала пуля их.
 

Мишель, как вспоминают и Юрьев, и Шан-Гирей, бушевал чуть ли не час, но вдруг успокоился и даже велел Акиму отослать журнал бабушке, в Тарханы, и обязательно скорой почтой. Получив посылку, Елизавета Алексеевна тут же переправила «Библиотеку» Афанасию, в Саратов, а дождавшись отзыва, оповестила внука: «Стихи твои, мой друг, я читала, бесподобные… и невестка сказывала, что Афанасию очень понравились стихи твои и очень их хвалил…» Родственные похвалы добрались до Петербурга к концу октября, но автор в дружеской поддержке давно уже не нуждался. Зайдя еще тогда, в августе, в книжную лавку к Смирдину и полистав разложенные на видных местах свежие номера «Библиотеки для чтения», он обнаружил в журнале, за которым прежде почему-то не следил, что у Сенковского не брезгуют печататься ни Пушкин, ни Боратынский… У Пушкина в январском – «Сказка о рыбаке и рыбке», у Боратынского в майском – «Запустение»…

И сразу прояснилось! «Маскарад», начатый еще в конце мая, но брошенный по причине сплина и царской службы, завертелся, задвигался с невероятной быстротой.

До августа о нем еще и разговору нет, а в октябре Михаил Юрьевич уже представил положенные два экземпляра в драматическую цензуру и господину Гедеонову, управляющему репертуаром петербургских императорских театров.

8 ноября 1835 года рукопись была возвращена цензором для «нужных перемен». На «перемены» ушло чуть более месяца. Лермонтов не просто приписал к имеющимся трем актам четвертый. Он значительно переработал пьесу с учетом как цензурных, так, видимо, и театральных требований. Новый вариант был проще, но сценичней.

Никогда еще Лермонтов не был так настойчив в достижении цели: пробиться ценой любых жертв, любых компромиссов, даже прибегая к прямой протекции, на сцену столичного театра.

На мой взгляд, это один из тех моментов в биографии поэта, когда сопоставление фактов, прежде не сближаемых, хотя порознь и общеизвестных, может приоткрыть если и не тайну «лермонтовского клада», то направление, в котором его следует искать.

В нашем нынешнем представлении Михаил Лермонтов – прежде всего поэт и прозаик. «Маскараду», при всех его несомненных литературных достоинствах, не суждено было сыграть крупной или хотя бы заметной роли в истории русской драматургии. Он так и остался пьесой второго плана, уступив пальму первенства «Горю от ума» и «Ревизору». Но тогда, весной 1835 года, раскладка была иной. Во всяком случае, в понимании самого Лермонтова. Уверенней всего он чувствовал себя именно в драматургии. Роман не складывался («роман мой сплошное мученье»). Лучшая из кавказских поэм – «Хаджи Абрек» – сенсации не произвела. На сенсацию Лермонтов с «Хаджи Абреком» и не рассчитывал. Уже в этой незамеченной поэме внимательный читатель мог бы, конечно, почувствовать нечто специфически лермонтовское. Своего рода «склад», «никому иному не принадлежащий», «особенность», «производящую сильное впечатление» (Н.Огарев). И все-таки в целом вещь мало чем отличалась от типичной «кавказской поэмы»: переложенный звучными и картинными стихами Бестужев-Марлинский.

В мире театра у Лермонтова практически не было ни одного сильного соперника. Репертуар создавали гречи и каратыгины – авторы однодневок. Переводные пьесы были не лучше отечественных. Причин на то много. И строгость театральной цензуры, не выносящей ничего сильного и выдающегося. И вкусы публики. И плохие переводы, и прочая, и прочая. Большая русская драматургия еще только-только начиналась. Грибоедов погиб. Пушкин писал «Маленькие трагедии» не для сцены. Николай Гоголь весной 1835 года не знал, что скоро станет автором бессмертного «Ревизора». Словом, в 1835 году «вакансия» первого драматического поэта была пуста, и Лермонтов в своих стратегических планах это, по-видимому, учитывал.

Не должны мы забывать и вот о каком обстоятельстве. Лермонтову, еще не совсем преодолевшему к 1835 году «салонный взгляд на жизнь» (мнение Белинского), мир театра был ближе, чем мир журнальной, уже ставшей на коммерческий путь литературы. «Золотая пора просвещенных театралов», заменявших собой и режиссеров, и критику, и профессиональных педагогов (князь Шаховской – автор «летучих» комедий и директор первого театрального училища, Павел Катенин – литератор и вечный оппонент Пушкина), кончалась. Однако отношение к театру и вообще к театральному как к занятию, вполне приличному для человека высшего общества, продолжало бытовать. И не только в образованных слоях дворянства, но и в великосветских. Театралом, и притом «просвещенным», считал себя даже первый дворянин Российской империи Николай Романов.

Вообще-то у императора было очень мало личного времени: он регулярно вставал на заре, проводил за работой 18 часов в сутки, «ничем не жертвуя ради удовольствия и всем ради долга» (А.Ф.Тютчева). Но когда он все-таки позволял себе «отпуск», в одной из летних резиденций затевались по его инициативе домашние спектакли. Николай, как правило, сам выбирал пьесу, сам назначал актеров (из числа придворных) и, присутствуя на всех без исключения репетициях, поправлял, учил – словом, брал на себя роль режиссера. По окончании мероприятия «женскому персоналу» вручался «гонорар» – браслеты, серьги, золото и бриллианты, и обязательно с памятной надписью. А однажды, как вспоминает П.Каратыгин, плодовитый комедиограф и брат петербургского премьера, во время представления его пьесы «Ложа третьего яруса» при дворе, в Гатчине, император незаметно ушел за кулисы, накинул на себя заранее припасенную серую унтер-офицерскую шинель и под восторженно-умиленный хохот зала явился на сцену квартальным надзирателем.

Маркиз де Кюстин, приехавший в Россию в 1839 году, понаблюдав за бытом императорского семейства и вообще «света», тонко заметил:

«Русский двор напоминает театр, в котором актеры заняты исключительно генеральными репетициями».

Страсть Лермонтова к театру была наследственной. Огромный крепостной театр содержал его прадед по матери, Алексей Столыпин. Театр был слабостью Михаила Арсеньева. Даже в самоубийстве его – в разгар новогоднего маскарада – есть что-то театральное, словно бы заранее рассчитанное на эффект, на публику. Актерским даром обладал и Лермонтов. И когда современники, вспоминая о нем, пишут: «В высшей степени артистическая натура», – это отнюдь не метафора. А.Н.Муравьев, например, утверждает, что Лермонтов не рассказывал, а «играл» анекдоты. Не пел, как все, а «играл» Михаил Юрьевич и романсы – «говорил их речитативом». Столь необычную для исполнительской практики той поры манеру можно объяснить отсутствием певческого голоса, но голос у Лермонтова был, и притом обработанный правильными занятиями с педагогами. В одном из писем А.В.Верещагина спрашивает: «А ваша музыка? Играете ли вы по-прежнему увертюру “Немой из Портиччи”, поете ли дуэт из “Семирамиды”, поете ли вы его, как раньше, во все горло и до потери дыхания?» Уж если Лермонтов мог петь дуэт из оперы Россини, то сумел бы и романсы исполнить – во весь голос. Однако не делал этого. Романсы в его представлении были новеллами или даже маленькими романами, и их следовало не петь, а играть. С учетом именно этой манеры исполнения – речитатив под гитару – написаны и собственные стихи-романсы Лермонтова: «Воздушный корабль», «Тамара», «Свидание».

Перевоплощался Лермонтов не только на сцене, но и в жизни: так легко, так вдохновенно (и не догадаешься, что роль!) играл он и циничного горбуна Маёшку, и веселого, беспечного гусара. Не отказывался, кстати, и от участия в любительских спектаклях. Софи Карамзина, едва ей представили новую знаменитость – это было уже в 1838 году, – тут же предложила Лермонтову принять участие сразу в двух пьесах. В одной он должен был играть негоцианта, во второй – ревнивого мужа.

К сказанному выше надо, на мой взгляд, добавить еще и такую подробность. Среди первоначальных впечатлений, имевших над Лермонтовым, в силу специфики памяти, огромную власть, самым ранним было впечатление как раз театральное. В четырехлетнем возрасте его взяли на представление модной в те годы оперы Кавоса «Невидимка». Зрелище, поразившее воображение сначала ребенка, а потом и подростка, было Зрелищем в прямом, наивном и прекрасном смысле слова: с хорами, балетами, сражениями, а главное, волшебными, сказочными превращениями: «…Стол, превращающийся в огненную реку; дуб, разделяющийся на две части, из коего вылетает Полель на облаке; мост, по коему проходят черные рыцари чрез всю сцену, который потом разрушается; слон, механически устроенный, натуральной величины, на коем Личардо превращается в разные виды…»

На смену увлечению потешным театром пришли Шиллер и Шекспир. А когда появилась потребность думать и писать о русском и для русских – Александр Грибоедов.

Андрей Николаевич Муравьев, сдружившийся с Лермонтовым в 1834–1835 годах, в книге «Знакомство с русскими поэтами» пишет, что Лермонтов так охарактеризовал замысел «Маскарада»: «Комедия вроде “Горя от ума”, резкая критика на современные нравы».

Объясняя Муравьеву, что хочет создать на петербургском материале комедию вроде «Горя от ума», Лермонтов, видимо, несколько упрощает замысел: кроме острой критики на современные нравы в «Маскараде» дан символический образ Петербурга – города, где все вынуждены «скрывать свою настоящую природу». Символическая модель столицы о двух этажах: маскарадная зала в бывшем дворце, открытая всем и каждому, – ее видимая, надземная часть; игорные дома – подполье. «В маскерад» никто не имеет права явиться без маски; без маски, приросшей к лицу, никто не осмелится войти и в «раззолоченную гостиную». Это закон всеобщий, ему вынуждены подчиняться и завсегдатаи подземного вертепа: если хочешь выиграть, научись прятать свое лицо, надевай другое – вместо своего, но при этом умей разглядеть малейшие оттенки мимики своего партнера, по словам и жестам, не связанным прямо с потаенным душевным движением, – его мысли и намерения. Полемизируя с Фаддеем Булгариным, редактором «Северной пчелы» и идеологом литературы, которую в скором времени начнут называть мещанской, а также с теми из тогдашних писателей-бытовиков, кто видел в свете лишь предмет для благонамеренной сатиры, Владимир Одоевский писал в 1833 году: «Из слухового окошка, а иногда – извините – из передней вы смотрите в гостиную; из нее доходит до вас невнятный говор, шарканье… лорнеты, поклоны, люстры – и только… Нет, господа, вы не знаете общества, вы не знаете его важной части – гостиных!.. О! если бы вы положили руку на истинную рану гостиных, – не холодный бы смех вас встретил; вы бы грустно замолкли, или бы от мраморных стен понесся плач и скрежет зубов!»

Лермонтов в «Маскараде» сделал именно это: «положил руку на истинную рану гостиных» и услышал: плач и скрежет зубовный.

А.Ф.Тютчевой потребовалось около десятка лет, чтобы поставить диагноз болезни, которой двор заразил петербургское высшее общество: «А взгляд императрицы был законом, и женщины рядились, и мужчины разорялись, а иной раз крали, чтобы наряжать своих жен…» Лермонтов определил петербургский недуг – истинную рану гостиных – куда скорее. Не имея доступа в те сферы жизни, где мужья могли красть впрямую, он изобразил особый вид кражи – азартную игру и мир азартных игроков.

«Промышленный игрок» в прошлом, составивший посредством карт крупное состояние, Арбенин «больше не играет»: женился и живет барином, нигде не служа и ничем практически не занимаясь, желая верить, что может быть счастлив внутри семейного круга. Да и госпожа Арбенина в первых вариантах драмы, в отличие от типичных светских женщин, чья настоящая жизнь была практически «публичной» (дома дамы большого света лишь отдыхали, набираясь сил для очередного выезда), хотя и ведет принятый в светском обществе образ жизни, но делает это без страсти, подчиняясь обычаю, а не внутренней потребности. Во всяком случае, именно так оценивают свою семейную жизнь господин и госпожа Арбенины.

Но такова ли она на самом деле?

…В праздный и праздничный вечер супруги, не сговариваясь, не посвятив друг друга в свои планы, оказываются «не в том месте»: Арбенин в игорном доме, а Нина на маскараде у Энгельгардта.

В 1828 году Энгельгардт, человек богатый и энергичный, купил построенный самим Растрелли дворец. Через два года памятник старины, «отслуживший свое», превратился в доходный дом. В нижнем этаже – роскошные магазины, в следующих трех – не менее роскошные квартиры, а в большом зале и в прилегающих к нему апартаментах Энгельгардт стал устраивать платные общедоступные маскарады.

Первый маскарад в бывшем дворце состоялся в начале февраля 1830 года, а уже 13 февраля графиня Дарья Федоровна Фикельмон, внучка Кутузова и жена австрийского посла, записала в дневнике: «Эти маскарады в моде, потому что там бывает император и великий князь, а дамы общества решились являться туда замаскированными».

Одной из этих смелых дам была сама Долли. Ей удалось, как она уверяет, переговорить и с царем, и с великим князем, не будучи узнанной. Она убеждена, что и супруг ее, Шарль-Луи, любезничал с нею, не зная, кто она такова. Думается, графиня все-таки преувеличивает свои способности перевоплощаться. Скорее всего умный Фикельмон, стареющий муж двадцатипятилетней красавицы, решился на маленькую хитрость, чтобы угодить жене, к которой, несмотря на солидный супружеский стаж, был, видимо, все еще неравнодушен.

Публика «попроще» платила бешеные деньги за вход в надежде взглянуть на членов императорской фамилии вблизи, подышать с ними, как говорится, одним воздухом; дам высшего света к Энгельгардту тянуло другое. Посещения публичных маскарадов были связаны для них с известной долей риска, но риска приятного, «волнующего кровь». Не обычный выезд в свет, а «приключение»! Одно такое приключение подробно описано в дневнике Фикельмон. Оно дает наглядное представление и об атмосфере в доме Энгельгардта, и о том, чем рисковали дамы света, когда являлись туда «без спутников», «одни», как это сделала жена Арбенина в лермонтовской драме:

«Бал-маскарад в доме Энгельгардта. Императрица захотела туда съездить, но самым секретным образом, и выбрала меня, чтобы ее сопровождать. Итак, я сначала побывала на балу с мамой, через час оттуда уехала и вошла в помещение Зимнего дворца, которое мне указали. Там я переменила маскарадный костюм и снова уехала из дворца в наемных санях и под именем м-ль Тимашевой. Царица смеялась как ребенок, а мне было страшно: я боялась всяких инцидентов. Когда мы очутились в этой толпе, стало еще хуже – ее толкали локтями и давили не с большим уважением, чем всякую другую маску. Все это было ново для императрицы и ее забавляло. Мы атаковали многих. Мейендорф, модный красавец, который всячески добивался внимания императрицы, был так невнимателен, что совсем ее не узнал и обошелся с нами очень скверно. Лобанов тотчас же узнал нас обеих, но Горчаков, который провел с нами целый час и усадил нас в сани, не подозревал, кто мы такие. Меня очень забавляла крайняя растерянность начальника полиции Кокошкина – этот бедный человек быстро узнал императрицу и дрожал, как бы с ней чего не случилось. Он не мог угадать, кто же такая эта м-ль Тимашева, слыша, как выкликают ее экипаж. Кокошкин не решался ни последовать за нами, ни приблизиться, так как императрица ему это запретила. Он, действительно, был в такой тревоге, что жаль было на него смотреть. Наконец, в три часа утра я отвезла ее целой и невредимой во дворец и была сама очень довольна, что освободилась от этой ответственности».

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая

Правообладателям!

Представленный фрагмент произведения размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


  • 0 Оценок: 0
Популярные книги за неделю

Рекомендации