Текст книги "Перелистывая годы"
Автор книги: Анатолий Алексин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– А в ком подозревают неполноценность? – уже обычным голосом, не боясь, что я услышу, и продолжая свой метод лечения, спросила бабушка.
Мамина мама, узнав о Федькиной страсти, сказала по телефону, что в мои годы она еще никому не позволяла «себя любить».
– К сожалению, он драчун, – сказал папа таким тоном, будто речь шла о женихе, которому придется отказать от дома.
– Разве Айвенго или, допустим, герои… «Всадника без головы» не были драчунами? – вопросом ответила бабушка. – Они, насколько мне помнится, оставались без головы, потому что дрались за честь. И Федька не лезет в бой просто так… Ничего страшного!
– Плохой человек не может полюбить в столь раннем возрасте. И с такой силой! Анисия Ивановна, как всегда, абсолютно права, – вступила в разговор мама.
Папа сник, поскольку мамины аргументы были для него неопровержимыми. Меня это порой раздражало. Но в данном случае я согласилась с мамой… Однако, когда через несколько дней обнаружилась очередная Федькина жертва и ее родители не пожелали молчать, папа, как бы беря реванш, заявил:
– Надо с ним всерьез побеседовать. Побеседовать надо…
– О чем? – поинтересовалась бабушка.
– О том, что его любовь должна быть бескровной.
– Разве он кому-нибудь говорил про любовь?
– Не говорил… Но о ней говорит весь двор! И Вера выглядит вроде бы соучастницей. Ведь из-за нее он угрожает… И даже в отдельных случаях бьет. Даже бьет!
– Это скверно, – согласилась бабушка. Приободренный папа выдвинул новое предложение:
– Надо побеседовать с его родителями. Все, знаете, были молодыми. Все, знаете, были… И помнят!
Тут я вошла в комнату, где происходил разговор, заплетающейся походкой.
Увидев это, папа взметнул руки вверх:
– Я не буду беседовать. Не буду. Обещаю тебе! Только не трать свои нервы.
Я начала «отходить». И проследовала к окну уже более твердым шагом. Тогда, обращаясь ко мне, папа продолжил:
– Пойми… его интимное чувство не должно производить шум на весь дом.
– Почему?! – вмешалась в разговор мама. Пусть все знают, что в нашу Верочку можно влюбиться.
– Разве в этом кто-нибудь сомневается? – тихо произнесла бабушка. – Она имеет защитника? Ничего страшного!
– По крайней мере для нее, – согласилась мама. – Анисия Ивановна, как всегда, права. – И крикнула в папину сторону: – Просто не верится, что ты ее родственник!
Я подошла к двери, возле которой стояла вновь не замечавшая меня женщина.
– Зачем же делить-то, Коленька? – донесся близкий к рыданию голос матери. – Я ведь скоро…
– Всех нас в два раза переживет! – отреагировала дебелая женщина.
И я поняла, что мужчина, выдавленный из тюбика, – ее раб.
– Что там делят? – спросила я.
Она была до того возбуждена, что выдохнула дым мне в лицо:
– Что делят в суде? Имущество!..
У бабушки была старшая сестра. Ее звали тетей Маней.
– Старшая, но не старая, – объяснила мне бабушка. – Выглядит куда лучше меня: всю жизнь прожила в деревне. Воздух такой, что пить можно. И спокойная она. Ни разу криком себя не унизила.
– Как раз это опасней всего, – включился в разговор папа. – Опасней всего… Человеку необходимо разрядиться: крикнуть, выругаться, что-нибудь бросить на пол. Иначе внутреннее самосожжение происходит… Самосожжение!
Грамоте тетя Маня научилась поздно, уже в зрелом возрасте, и потому очень любила писать письма. Бабушка читала их вслух, а мама и папа делали вид, что им интересно.
Мама иногда даже переспрашивала:
– Сколько… сколько она собрала грибов? Бабушка находила соответствующее место в письме.
– Сколько она наварила банок варенья? Бабушка вновь водила пальцем по строчкам.
Мама могла бы и не интересоваться этими цифрами, потому что все засоленные тетей Маней грибы и все сваренное ею варенье отправлялись по нашему домашнему адресу.
– Куда нам столько? – ахала мама. И аккуратно размещала банки в холодильнике и на балконе.
Всякий раз, когда потом грибы и варенье появлялись на столе, мама напоминала:
– Это от тети Мани!
Если же к папе приходили друзья и грибы становились «грибками», за здоровье тети Мани провозглашались тосты. Бабушке это было приятно:
– Не зря Манечка спину гнула. Удовольствие людям! Когда бабушка была маленькой, они с тетей Маней осиротели.
– Она, старшая, выходила меня… Не дала росточку засохнуть без тепла и без влаги.
– Как ты мне?
– Ты бы и без меня расцвела: тут и мать, и отец, и профессора!
– Нет… Без тебя бы засохла, – ответила я.
По предсказаниям бабушки, ее старшая сестра должна была «пить воздух» лет до ста, если не дольше.
Но тетя Маня стала вдруг присылать письма, в которых точным был только наш адрес. Бабушку она называла именем их давно умершей матери, сообщала, что грибы и ягоды растут у нее в избе, прямо на полу… из щелей.
Потом ее сосед из деревни написал нам, что у тети Мани сосуды в голове стекленеют, но что сквозь то стекло ничего ясно не разглядишь. Так ему врачи объяснили.
– Стало быть, у Мани склероз, – сказала бабушка. И добавила, первый раз изменив себе: – Очень уж это страшно. И воздух, стало быть, не помог.
– В молодости чем больше родных, тем лучше, удобнее. Все естественно, прямо пропорционально, – сказала мама. – А в старости, когда наваливаются болезни, возникает нелогичная, обратно пропорциональная ситуация: чем больше родных, тем меньше покоя.
– Но ведь и мы тоже можем стать пациентами своих близких, – ответила бабушка. – На кого болезнь раньше навалится, никому из нас неизвестно!
Мама при всей точности своего мышления как-то этого не учла.
– Никогда не кричала она. Вот и результат, – пробормотал папа. – Вот и результат…
– Что поделаешь… Надо ехать в деревню, – сказала бабушка. И, вроде бы извиняясь, обратилась ко мне: – Ничего страшного: вас будет трое. А она там одна.
И сразу пошла собираться.
Я почувствовала, что не может быть нас троих… без нее, без четвертой.
Я почувствовала это – и уже не нарочно споткнулась на ровном месте. От волнения я стала, сбиваясь, проглатывая слова, объяснять, что без бабушки все погибнет, разрушится. Мама и папа панически испугались.
– Придумайте что-нибудь! – невнятно просила я их.
– Мы умоляем тебя: успокойся… – вталкивая мне в рот пилюлю и заставляя запить ее водой, причитала мама. – Выход, бесспорно, есть. Пусть тетя Маня приедет сюда. К нам… Хоть сегодня!
– Разумеется, мы будем довольны, – привычно поддержал ее папа. – Мы будем довольны.
С этой вестью я заспешила в коридор, где бабушка собирала вещи.
Мама и папа ринулись вслед за мной.
– Тетя Маня будет жить здесь, в нашем доме, – торжественно объявила мама. – То, что дорого вам, дорого и нам, Анисия Ивановна. Это бесспорно. Иначе не может быть.
– Я тоже поеду в деревню… Мы вместе привезем тетю Маню.
– Пожалуйста! – с ходу разрешила мне мама. – Только не волнуйся. Тебе нельзя расходовать нервы.
Никогда еще не была я так благодарна своим родителям. А они, перепуганные моей истерикой, через день собрали консилиум.
Когда меня показывали очередному профессору, мама обязательно шепотом предупреждала, что это «самое большое светило». На сей раз «самые большие светила» собрались все вместе. Просто слепило в глазах!
Со мной беседовали, меня разглядывали, ощупывали, будто собирались купить за очень высокую цену.
Это происходило у нас в квартире, поскольку за годы моей болезни все светила стали, как говорится, друзьями дома. Мама считала это своей психологической победой, потому что к каждому профессорскому характеру ей удалось подобрать ключ.
Потом мы с папой и мамой – бабушка при этих исследованиях никогда не присутствовала – вышли в смежную комнату.
Мы ждали приговора… А получили награду. Консилиум объявил, что я практически здорова. И что отправиться на время в деревню было бы хорошо!
– Это нанесло бы последний удар по ее болезни, – сказал, поощрительно поглаживая меня по макушке, один из друзей нашего дома.
На следующий день мы с бабушкой отправились наносить последний удар.
Девять с половиной часов мы ехали в поезде, а затем, от станции до деревни, еще три часа на попутном грузовике.
Мы обе сидели в шоферской кабине.
– Ничего страшного: в тесноте, да не в обиде, – сказала бабушка.
Когда мы с грохотом въехали на главную улицу села, шофер налег спиной на сиденье и нервно затормозил: он не ожидал, что на улице будет столько людей.
Люди возвращались с кладбища… Только что похоронили тетю Маню.
Холмик с крестом был перед оградой, возле дороги. Рядом с двумя другими крестами. На самом кладбище уже не было места.
Тетя Маня лежала под зеленой, накренившейся крышей дуба, который весь был в зияющих ранах, нанесенных годами.
Бабушка не плакала. Она смотрела поверх могилы, на дуб, так долго, что я тронула ее за руку.
– Что ж телеграмму-то не послали? Не дали проститься, – сказала она.
Оказалось, что сосед тети Мани, знавший наш адрес, уехал куда-то на месяц к родным. Так получилось.
– Меня пусть тоже сюда… – сказала бабушка. – Я с Маней хочу. Не пугайся моих слов. Но запомни их, ладно?
Бабушка произнесла это так мягко и просто, что я не испугалась. Хотя о смерти до той поры никогда не думала.
– Пока молода, считаешь себя бессмертной. Ты так подольше считай, подольше… А я сейчас вот так решила: когда что почувствую, сразу сюда уеду, в деревню. Поближе к этому дубу. Ты меня не удерживай.
Несколько дней мы не могли послать маме с папой письмо: не знали, как написать о смерти.
Пока мы откладывали, почтальонша принесла нам письмо от мамы.
– Соскучилась, – сказала бабушка. И стала искать очки. Но я остановила ее, надорвала конверт и принялась читать вслух:
– «Дорогая Анисия Ивановна, добрый наш гений! Спешу написать вам лично, а Верочке пошлю письмо завтра…»
Я остановилась. Но бабушка махнула рукой:
– Читай… Ничего страшного.
– «Спешу потому, что после вашего отъезда не спала всю ночь: думала, думала. Наутро поехала советоваться с профессорами, и в результате возникла ситуация, о которой мне нелегко написать. Но я, бесспорно, должна это сделать. Во имя самого главного для меня и для вас: во имя Верочкиного здоровья! Я подумала и врачи, увы, со мной согласились, – что постоянное общение со столь больным и, простите за эти слова, не вполне нормальным человеком, каким является сейчас тетя Маня, может пагубно отразиться на Вериной нервной системе. Можем ли мы, имеем ли право подвергать риску плоды нашего и прежде всего вашего многолетнего стоического труда? Можем ли перечеркнуть ваши и наши жертвы? Согласитесь: бесспорно, нет. Поверьте, что рука моя сейчас сама собой останавливается, отказывается писать дальше… И все же я обязана преодолеть эту трудность и сказать, что приезд к нам тети Мани нежелателен, а точнее, невозможен. Не могу и никогда не сумею свыкнуться с мыслью, что вы, Анисия Ивановна, вынуждены будете остаться там, в деревне, рядом с больной сестрой, но…»
Я поняла, что бабушка больше уже не нужна была маме. Ведь консилиум решил, что практически я здорова.
«Практически»… Почему-то именно это слово, возникнув в памяти, настойчиво повторялось, не уходило.
Мама не знала о смерти тети Мани и немного поторопилась. Она имела возможность выглядеть красиво. И лишилась этой возможности. А ведь желание выглядеть красиво во всех случаях жизни – одна из главных человеческих слабостей. Так мне казалось…
На том, решающем, консилиуме врачи говорили, что в деревне по моей болезни будет нанесен последний удар. Мама нанесла удар… Но не по болезни: ее ведь практически уже не было. А по моей вере в то, что люди за добро платят добром. По крайней мере близкие мне люди, которых я хотела не только любить (я их очень любила!), но и уважать тоже.
Удар этот не был последним… Я бы даже сказала, что он был первым.
Когда человек ощущает свою вину, это кое-что искупает. Но вести себя естественно он не в силах.
Мама встретила нас с бабушкой слишком помпезно: цветы были во всех углах комнаты и у мамы в руках. Даже папа протянул каждой из нас по цветку.
Вспомнив про смерть тети Мани, которую она ни разу в жизни не видела, мама принялась чересчур пылко восхвалять ее человеческие достоинства.
– Это было такое сердце! Такое сердце! – повторяла она, поглядывая на пустые банки из-под грибов и варенья.
Каждым своим жестом и словом мама заглаживала тот просчет, которого могло и не быть, если бы она не поспешила, если бы дождалась нашего письма и узнала о кресте на холмике под неохватным, израненным дубом.
Мама упорно настаивала, чтобы мы ее «правильно поняли». Но я знала: об этом просят тогда, когда поступают неправильно.
Наконец очередь дошла до моего внешнего вида:
– Тебя узнать невозможно! Этот месяц в деревне просто преобразил тебя.
– Месяц в деревне, – вполголоса подключился папа. – Так можно было назвать оду в честь твоего окончательного излечения, если бы Иван Сергеевич Тургенев уже не назвал так свою знаменитую пьесу. Если бы не назвал…
– А знаешь, какой тебя ждет сюрприз? – вновь перехватила инициативу мама. – Врачи разрешили тебе перейти в обычную, нормальную школу. Правда, на один класс ниже. Но в нормальную!
Мама уже не просто «заглаживала», а старалась, чтобы мы, ошеломленные новостями, вообще забыли о ее письме.
– Все знают, что родителям и детям лучше жить врозь. Тогда сохраняются все чувства и отношения! – тоже «заглаживал» и заставлял «забыть» охрипший мужчина в судебном зале. – А лишнего мне не надо!
Судья снова вынула из сумки, лежавшей на столике, фотографию, взглянула на нее, опустила обратно и щелкнула замочком, чего я не услышала.
Мама все делала обстоятельно и серьезно. Поэтому заглаживание вины не ограничилось днем нашего возвращения из деревни. Мама сказала, что на первый урок в «нормальную» школу меня должна провожать бабушка:
– Она в переносном смысле привела тебя к порогу этой школы. Пусть также будет и в смысле буквальном!
Взяв у бабушки фотографию тети Мани, мама увеличила ее и повесила над бабушкиной постелью:
– Она вырастила вас, как вы Верочку. Это бесспорно! Казалось, мама подслушала фразу, когда-то сказанную мной.
Несколько раз она спрашивала бабушку, не хочет ли та поехать в дом отдыха. Бабушка не могла поехать в тот дом, как я не могла бы сесть за руль мотоцикла: отдыхать она не умела.
Но постепенно чувство вины за письмо и радость от того, что я выздоровела и ходила в «нормальную» школу, начали притупляться. Время лишило эти события их остроты.
Мамина мама постоянно внушала по телефону, что я должна обладать всеми качествами, необходимыми «гармонично развитому человеку».
Бабушка стремилась ликвидировать все последствия разрушений, которым я подверглась в первый день своей жизни, а мамина мама стремилась к гармонии.
– К примеру, любознательность… Великолепное качество! – раздавалось из телефонной трубки. – «Любо знать» – вот откуда берет истоки это понятие.
Вскоре, однако, я убедилась: важно, что именно «любо знать» человеку.
В одну из освободившихся комнат нашего дома въехала шумливая женщина, которая, видимо, решила провести почти весь свой «заслуженный отдых» на скамейке возле подъезда. В первый же день она представилась бабушке и мне, а потом стала с большой любознательностью прислушиваться к нашим разговорам. Вечером же, когда я встретила маму, возвращавшуюся с работы, и мы, поцеловавшись, направились к своему подъезду, новая соседка преградила нам дорогу известиями, полученными в результате ее любознательности.
– Анисия Ивановна – героиня! – сообщила она маме так, будто знала бабушку с детских лет. – Сижу целый день и восхищаюсь: родить в таком возрасте! И как ты, Верочка, ее называешь – это тоже удивительно… – обратилась она и ко мне, как к старой знакомой. – Не просто мамой зовешь, а «мамой Асей». Благодаришь, значит, за ее смелость: родить в таком возрасте! Я вот бездетна. Сижу целый день и завидую…
Затем, проявляя еще большую любознательность, а может бесцеремонность, она спросила маму:
– А вы-то кем Вере приходитесь?
Мама ничего не ответила.
Она и после того случая продолжала называть бабушку «добрым гением», но делала это уже по инерции, без вдохновения.
Как раз в ту самую пору папе почему-то пришла в голову запоздалая идея устроить ужин для всех светил, которые в течение многих лет были друзьями нашего дома, но уже потихоньку переставали ими быть.
Ты прав, – ответила мама. – Бесспорно, прав: они еще могут, тьфу-тьфу-тьфу, пригодиться.
– И поблагодарить надо, – опомнился папа. – И поблагодарить тоже…
– А как же! Бесспорно… Это само собой разумеется, – согласилась с ним мама. И поправила золотистую подкову на голове, как бы уже готовясь к приему.
Профессора-мужчины пришли с женами, а профессора-женщины, если у них были мужья, – с мужьями. Приглашены были и ближайшие родственники. Собралось много людей, и все говорили о том, как они своим врачебным искусством или своим сочувствием исцеляли меня. Я поняла, что в такой ситуации не выздороветь было просто неприлично…
Чтоб отвлечь от себя внимание и восстановить справедливость, я поднялась с бокалом, по стеклу которого прыгали лимонадные пузырьки, и сказала, что, если бы не бабушка, никакая медицина мне бы не помогла.
Я перевела стрелку – и вечер с экспрессной стремительностью изменил направление.
Светила, собравшиеся за столом, не просто лечили меня – они меня «наблюдали». Во всех справках, которые я получала, так и было написано: «наблюдается» так-то, с такого-то года. Но заодно они, разумеется, «наблюдали» и бабушку, которая неизменно была рядом со мной.
Все сразу об этом вспомнили и под влиянием выпитого заговорили с нарочитой целеустремленностью.
Повзрослев, я заметила, что, если у застолья есть эпицентр, есть какой-нибудь главный объект, вечер проходит успешно. Его участники не распыляются: рассеянный огонь, который редко приводит к победе, уступает огню прицельному. О главный объект, как о некий точильный камень, все шлифуют свое остроумие, глубокомыслие.
Заговорив о бабушке сперва слишком бурно, наши гости стали постепенно трезветь. Бабушкино лицо, ее высокий, всегда загорелый лоб, белые, без малейших оттенков волосы да и сама неожиданность присутствия такого человека в говорливом, чересчур раскованном обществе – все это заставило перейти от застольной велеречивости к более застенчивой искренности.
И хотя каждый поднимавшийся с места произносил слово «тост», рюмки и бокалы не обязательно осушались – просто размышляли о бабушке, о ее «человеческом подвиге». Так прямо и говорили: о подвиге.
Чтобы не слышать всего этого, она ушла на кухню мыть посуду, готовить чай.
Мамина мама, тоже считавшая себя гостьей, на кухню вслед за бабушкой не удалилась. Она предпочитала руководить, и невозможность проявить эту свою способность ее томила. В начале вечера она пыталась объяснить, что какой вилкой и что после чего надо есть. Но к ее голосу не прислушивались: застолье имело свои центры – сперва меня, а потом бабушку.
В конце концов, мамина мама не сдержалась.
– Мне кажется, я присутствую на открытии памятника, – заявила она.
Не все уяснили себе, что это моя вторая бабушка, и принялись возражать ей, как посторонней.
– За такое подвижничество и надо воздвигать памятники! – произнесла жена светилы-консультанта, не столько, мне показалось, думая о памятниках, сколько о том, чтобы уязвить мамину маму, которая ее раздражала.
– Памятники надо ставить при жизни, – включился в разговор папа. – Пусть не из гранита, не из бронзы, пусть «нерукотворные»… Но при жизни. Чтобы человек мог…
Мама дотронулась рукой до своей золотистой подковы, и папа умолк.
Приняв осанку владычицы, не допускавшей возражений, мама поднялась и сказала:
– А у меня «средь шумного бала, случайно…» создалось впечатление, что Верочка – круглая сирота.
Едкая мамина ирония бессильно пыталась выдать себя за юмор. Когда вечер еще был похож на открытие памятника, папа, помня, что он цитирует маму – а цитировать ее он очень любил! – сказал о моем «втором рождении» с помощью бабушки.
– Человек рождается лишь однажды. Медицина, бесспорно, со мной согласится, – задним числом одернула его мама, отрекаясь от своей давней мысли.
Она вновь перевела стрелку – и вечер устремился в третьем направлении: за праздничным столом люди податливы и сговорчивы. Все стали пить за моих родителей. Именно пить, потому что тосты были краткими, мимоходными, а рюмки и бокалы осушались до дна.
Наступил момент, когда гости забыли уже о том, что вечер носит, так сказать, тематический характер, что он посвящен определенному событию. Воспользовавшись этим, я незаметно вышла из-за стола и отправилась на кухню помогать бабушке.
С того вечера все изменилось в нашей семье.
Быть может, прояснился истинный мамин взгляд на отношения, которые давно возникли между мною и бабушкой. Эта истина раньше искажалась практической потребностью в бабушкиных заботах обо мне.
«Нужен тот, кто нужен? Нужен, пока нужен?..» Неужели мама руководствовалась этой философией? Нет, не философией – зачем такие красивые понятия! – а просто-напросто выгодой?.. Мне трудно было осознать это. Но я видела: то, что раньше ставилось бабушке в заслугу, теперь вызывало укор.
Мама создавала в доме угодную себе атмосферу. И делала это очень результативно.
О бабушкином подвиге старались не вспоминать: «Хватит уже!»
«Но ведь так можно забыть о любом подвиге, сперва воспользовавшись его результатом?» – думала я.
Я вспомнила бывшего фронтовика с протезом вместо ноги, которому в парикмахерской не хотели уступать очередь. Хотя возле кассы было написано, что «инвалиды имеют право…». Уж если и его подвиг кем-то забыт!..
«Люди не должны жить минувшим горем, – думала я. – Но тех, кто спас их от горя, они обязаны помнить!»
Как иные историки стараются не вспоминать неугодные им события и тогда становится непонятным, что из чего «проистекло», так и мама пыталась перечеркнуть мою «родовую историю»: я всегда была здоровой, нормальной, училась в обычной школе.
Вместе с тем мама невзначай припомнила, что именно бабушка повезла ее в тот родильный дом, где врач замешкалась и где произошло то самое знаменитое кровоизлияние «ограниченного характера».
– Бесспорно, никто здесь не виноват, – объяснила мама. – Но надо же… такая трагическая случайность. Сколько в городе родильных домов?!
Я продолжала называть бабушку мамой Асей. Не для того, чтобы дразнить маму, а просто потому, что привыкла и по-другому уже не могла.
Решив с этим покончить, мама вернулась к проблеме моего «второго рождения».
Для начала она попыталась доверительно, «как с родной дочерью», поговорить со мной. Но интимной беседы у мамы не получилось: слишком ясно обозначались в ее тоне и голосе повелительные, жесткие ноты.
– Я имею дело с природой. Можно сказать, защищаю ее! – сказала мама. – И у себя дома тоже хочу выступить на защиту ее законов. Пойми, их нельзя попирать. Человек рождается лишь однажды и матерью должен называть лишь одну – родившую его! – женщину. Иначе в родственных отношениях возникает хаос. Нарушаются законы семейной природы.
– Эти законы нельзя менять в зависимости от выгоды, – ответила я. – Ты же сама первая… сказала про «второе рождение». Когда тебе было нужно. Неужто забыла!
Но именно вспоминать маме меньше всего хотелось.
– Раньше ты говорила об этом «втором рождении», – продолжала я, – в романтическом смысле, а теперь нарочно говоришь только в физиологическом.
– Какой словарный запас! Ты совершенно здорова! – в ответ восхитилась мама.
Вскоре бабушка, как раньше, сама попросила, чтобы мамой я называла только маму, а ее называла бы бабушкой:
– Так будет лучше.
Но я и ее не послушалась.
Месяцы, поспешно соединившись, становились годами… В обыкновенной школе я одерживала необыкновенные, если учесть мое «родовое прошлое», успехи.
– Деятели мировой культуры, детство которых прошло в неблагоприятных условиях, – тоном экскурсовода объяснял папа, – потом становились выдающимися эрудитами: духовный голод вызывал повышенный аппетит. Повышенный аппетит… Что-то похожее происходит с тобой.
Впечатления детства, когда я была отсталой, и впечатления отрочества, когда я стала передовой, как-то переплелись. Я уже не могла провести между ними четкой границы… Как и в своих воспоминаниях, которые, будто выскакивая из засады, атаковали меня в коридоре суда. То, что я помнила сама, беспорядочно перемешалось с тем, что я слышала от родителей и от бабушки.
Я знала, что самая отчаянная борьба, – это борьба за существование. В ней порою не выбирают средств… Мама отстаивала свое существование в качестве моей единственной матери. И в борьбе за эту монополию все средства ее устраивали…
На беду, с годами у меня стало проявляться все больше тайн. Взрослым часто свойственно из лучших намерений, в «воспитательных целях», выдавать секреты своих воспитуемых. Бабушка не выдала меня ни единого раза. И свои секреты я несла к ней. Бабушка обладала редким умением слушать других. Редким потому, что для этого надо хоть на время отрекаться от себя самого. Часто, слушая чью-либо горькую исповедь, люди сразу же примеряют ее на свою жизнь, то есть думают в тот момент о своей судьбе и мысленно радуются тому, что несчастья, коснувшиеся или истерзавшие собеседника, их обошли стороной. Для бабушки же события моей еще недолгой биографии были гораздо важнее, чем все, что происходило в ее собственной жизни. Потому советы ее, ненавязчивые, не замутнялись какими-либо личными интересами или соображениями.
Одной из моих главных тайн был Федька След… Инерция репутаций очень устойчива, почти непреодолима: хоть Федька давно уже не извергал ни грома, ни молний, его продолжали считать грозой нашего дома. Когда однажды мама заметила из окна, что Федька прикоснулся губами к моей щеке, этот факт вошел в историю нашей семьи как «поцелуй хулигана».
– Почему хулигана? Я сама подставила щеку!
– Бесспорно… Я этому не удивляюсь! – забыв о своей осанке, заметалась по комнате мама. – Ведь еще в младенческие годы ты узнала о том, что твоя бабушка целовалась в неполных семнадцать лет. То есть не достигнув совершеннолетия!
Загрязнение окружающей среды в тысячу раз безопасней, чем загрязнение среды внутренней. Чем загрязнение юной души! Подобными вот откровениями старших…
– Не смей обижать бабушку! – твердо произнесла я. – Хорошо, что ее нет дома. Не вздумай при ней…
– И ты еще будешь ставить условия?! – громким голосом неправого человека продолжала мама. – После того, что я видела? Я уверена, что это она… именно она внушила тебе в раннем детстве, что мы с папой должны развестись.
– Ты же так радовалась этой моей мысли!
– Я радовалась признакам выздоровления. Твоя судьба была для меня дороже личного счастья!
– Так за эти признаки… за то, что они появились… за то, что перестали быть признаками, поклонись в ноги бабушке!
– Ты с ума сошла. А профессора? А лекарства? Она разлучит нас! Бесспорно… Это случится!
Самое страшное, когда человек перестает быть самим собой. Мама в тот день перестала. А может, наоборот… она стала собой, поскольку моя минувшая болезнь уже не мешала ей это сделать?
Не дожидаясь, пока бабушка нас с ней разлучит, мама решила забежать вперед, принять меры. Или я несправедлива и выдаю стечение обстоятельств за проявление злой, преднамеренной воли?
Точнее сказать, речь идет об одном обстоятельстве. Об одном… Но переполнившем сосуд противоречий, который становился в нашей семье все более наполненным и тяжелым.
Когда я была в девятом классе, учительница литературы придумала необычную тему домашнего сочинения: «Главный человек в моей жизни».
Я написала про бабушку.
А потом пошла с Федькой в кино… Было воскресенье, и у кассы, прижимаясь к стене, выстроилась очередь. Федькино лицо, по моему мнению и по мнению бабушки, было красивым, но всегда таким напряженным, будто Федька изготовился прыгать с вышки вниз, в воду. Увидев хвост возле кассы, он прищурился, что предвещало готовность к действиям чрезвычайным. «Я тебя по любому следу найду», – упреждал он, когда был мальчишкой. Стремление добиваться своих целей немедленно и любой ценой осталось опасным признаком Федькиного характера.
Стоять в очереди Федька не мог: это его унижало, ибо сразу присваивало ему порядковый номер, и, безусловно, не первый.
Федька ринулся к кассе. Но я остановила его:
– Пойдем лучше в парк. Такая погода!..
– Ты действительно хочешь? – обрадовался он: тут уж не надо было стоять в очереди.
– Никогда больше не целуй меня во дворе, – вместо ответа предупредила я. – Маме это не нравится.
– А я разве…
– Под самыми окнами!
– Точно?
– А ты забыл?
– Тогда уж я имею полное право… – изготовился к прыжку Федька. – Раз было, значит, все! Тут уж цепная реакция…
Я повернула к дому, поскольку свои намерения Федька осуществлял любой ценой и на длинный срок не откладывал.
– Ты куда? Я пошутил… Это точно. Я пошутил.
Если люди, не привыкшие унижаться, должны это делать, их становится жаль. И все-таки я любила, когда Федька След, гроза дома, суетился возле меня: пусть все видят, какая я теперь полноценная!
Федька умолял пойти в парк, обещал даже, что не поцелует меня больше ни разу в жизни, чего я от него вовсе не требовала.
– Домой! – гордо сказала я. И повторила: – Только домой…
Но повторила уже растерянно, потому что в эту минуту с ужасом вспомнила о том, что оставила сочинение «Главный человек в моей жизни» на столе, хотя вполне могла бы сунуть его в ящик или в портфель. Что, если мама его прочтет?
Мама уже прочла.
– А кто я в твоей жизни? – не дожидаясь, пока я сниму пальто, голосом, который, будто с обрыва, вот-вот готов был сорваться в крик, спросила она. – Кто я? Не главный человек… Это бесспорно. Но все же какой?!
Я так и стояла в пальто. А она продолжала:
– Больше я не могу, Вера! Возникла несовместимость. Я предлагаю разъехаться… Это бесспорно.
– Нам с тобой?
– Нам?! Ты бы не возражала?
– А с кем же тогда? – искренне не поняла я.
– С той, которую ты… – Ее голос был на самом краю обрыва. – Которую ты, пренебрегая моими материнскими чувствами…
Всегда безупречно выдержанная, мама, потеряв власть над собой, зарыдала. Слезы часто плачущего человека не потрясают вас. А мамины слезы я видела впервые. И стала ее утешать.
Ни одно литературное сочинение, наверно, не произвело на маму такого сильного впечатления, как мое. Она до вечера не могла успокоиться.
Когда я была в ванной комнате, готовясь ко сну, пришла бабушка. Мама и ей не дала снять пальто. Голосом, который вернулся на край обрыва, не стремясь что-либо скрыть от меня, она стала говорить сбивчиво, как некогда говорила я:
– Вера написала… А я случайно прочла. «Главный человек в моей жизни»… Школьное сочинение. Все у них в классе посвятят его матерям. Это бесспорно! А она написала о вас… Если бы ваш сын в детстве… А? Нам надо разъехаться! Это бесспорно. Я не могу больше. Моя мама ведь не живет с нами… И не пытается отвоевать у меня мою дочь!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?