Текст книги "Перелистывая годы"
Автор книги: Анатолий Алексин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Я могла бы выйти в коридор и объяснить, что прежде, чем отвоевывать меня, маминой маме надо было бы отвоевать мое здоровье, мою жизнь, как это сделала бабушка. И что совершить это по телефону вряд ли бы удалось. Но мама опять зарыдала. И я притаилась, затихла.
– Мы с вами должны разъехаться. Это бесспорно, – сквозь слезы, но уже резко, исключая возражения, сказала мама. – Все сделаем по закону, по справедливости…
– Как же я без Верочки? – не поняла бабушка.
– А как же мы все… под одной крышей? Я напишу заявление. В суд! Там поймут, что надо спасти семью. Что практически разлучаются мать и дочь… Я напишу! Когда Верочка закончит учебный год… чтобы у нее не было нервного срыва.
Я и тут осталась в ванной комнате, не приняв всерьез угрозы насчет суда.
…В борьбе за существование порою не выбирают средств. Когда я перешла в десятый класс, мама, не боясь уже моего нервного срыва, выполнила свое обещание. Она написала о том, что мы с бабушкой должны разлучиться. Разъехаться…
И о разделе имущества «согласно действующим судебным законам».
– Поймите, я ничего лишнего не хочу! – продолжал доказывать мужчина, выдавленный из тюбика.
И тут я впервые услышала голос судьи.
– Судиться с матерью – самое лишнее на земле дело. А вы говорите: не надо лишнего… – произнесла она бесстрастным, не подлежащим обжалованию тоном.
«Нужен тот, кто нужен. Нужен, когда нужен… Нужен, пока нужен!» – мысленно повторяла я слова, которые, как врезавшиеся в память стихи, были все время у меня на уме.
Уйдя утром из дома, я оставила на кухонном столе письмо, а точнее, записку, адресованную маме и папе: «Я буду той частью имущества, которая по суду отойдет к бабушке».
– Тряпка… ничего не смог доказать. Тряпка! – твердила, обращаясь вглубь коридора, дебелая женщина.
Сзади кто-то дотронулся до меня. Я обернулась и увидела папу.
– Пойдем домой. Мы ничего не будем делать! Пойдем домой. Пойдем… – судорожно повторял он, оглядываясь, чтобы никто не услышал.
Бабушки дома не было.
– Где она? – тихо спросила я.
– Ничего не случилось, – ответил папа. – Она уехала в деревню. Вот видишь, на твоей бумажке внизу написано: «Уехала в деревню. Не волнуйтесь: ничего страшного».
– К тете Мане?
– Почему к тете Мане? Ее давно уже нет… Просто в деревню уехала. В свою родную деревню!
– К тете Мане? – повторила я. – К тому дубу?.. Окаменевшая на диване мама вскочила:
– К какому дубу? Тебе нельзя волноваться! Какой дуб?
– Она просто уехала… Ничего страшного! – заклинал папа. – Ничего страшного!
Он посмел успокаивать меня бабушкиными словами.
– Ничего страшного? Она к тете Мане уехала? К тете Мане? К тете Мане, да?! – кричала я, чувствуя, что земля, как это бывало прежде, уходит у меня из-под ног.
1978 г.
Поцелуй Никиты Сергеевича
Из блокнота
Ни одного иностранного языка я за всю жизнь не осилил. Хотя окончил… индийский факультет Московского института востоковедения. Профессор урду и хинди обожал литературные и светские новости. На экзаменах, вытянув из меня, тогда уже литератора, все известные мне сведения о мастерах слова, об их общественной, личной, а то и интимной жизни, он в благодарность произносил: «Очень любопытно! Спасибо… Пятерка!» Так я завершил свое высшее образование.
А через много лет в Москву прибыл Джавахарлал Неру с дочерью Индирой Ганди (в ту пору министром информации и радиовещания). В честь высоких гостей устроили правительственный прием… Неожиданно вместе с именитыми и маститыми на тот прием пригласили меня, писателя еще молодого.
В разгар международного пиршества подбегают сверхштатские «мальчики»:
– Товарищ Алексин! Вас ждет Никита Сергеевич… Подводят меня к столу президиума.
Преподаватели Института востоковедения в сталинскую эпоху годами объясняли мне, что Махатма Ганди и Джавахарлал Неру – агенты мирового империализма и, естественно, только и делают, что предают свой бедный индийский народ. Но вот благородный красавец Неру с традиционной красной гвоздикой в петлице (в память о любимой жене) и достойная отца, бесстрашная, как доказало время, Индира в мягком вечернем сари, ниспадавшем до самого пола, – оба были прямо передо мной. Хрущевская «оттепель» тогда благотворно распространялась, проникая почти во все сферы. Почти…
Вижу, что Никита Сергеевич изрядно подвыпил: говорит неуправляемо-громко, руками размахивает неуправляемо-широко. Услышав, что меня привели, он сообщает высоким гостям:
– А у нас писатель Анатолий Алексин знает индийский язык!
На лбу у меня, чувствую, проступает испарина: я же не могу, не смею опровергнуть лидера государства! Коли он сказал, что я владею индийским языком, – значит, так и есть: обязан владеть…
И тут Бог пришел мне на помощь: я вспомнил одну весьма расхожую фразу на урду («Тумко пасанд хе!»). Это – как бы английское «Ай лав ю!». Только не в мужском и не в женском, а в общечеловеческом смысле («Вы мне нравитесь!»). Четко и внятно произношу… Неру – в полном восторге: обнимает меня. Индира, как и во всем, следует примеру отца. Хрущев идет дальше – не только обнимает, но и целует:
– Ну, молодец!.. Ну, не подвел!
Аджубей игриво подмигивает: это он, разумеется, сообщил тестю о моем индийском языке.
Никита Сергеевич… Он немало накуролесил. Цитируя Твардовского, скажу: «Но все же, все же, все же…» Нельзя забывать добра! Ведь в девятом круге Дантова ада мучаются, как известно, «предатели благодетелей». А Хрущев и благодетелем был. Он не только стучал ботинком по столу в Организации Объединенных Наций, а и… первым разоблачил Сталина вопреки воле президиума ЦК КПСС; начал уничтожать сталинские лагеря смерти; поднял «железный занавес» (до него и в Болгарию-то почти никто не ездил!); вновь – после Александра Второго – отменил крепостное право в деревне; щедро увеличил пенсии; начал широчайшее жилищное строительство (хрущобы хрущобами, а десять хозяек на одну кухню выходить перестали!); в его пору взмыл в космос первый спутник, а Гагарин стал первым в истории космонавтом; Аджубей же храбро преобразовал журналистское дело. Все вроде помнят об этом, но… забывают. А как можно забыть?
Смертным грехом Хрущева числится Новочеркасск (хотя, как он уверял, приказ войскам был отдан в его отсутствие и секретарь ЦК Кириченко поплатился за это!). Смертным грехом стала и расправа с Пастернаком… Очень уж доверчив и внушаем был Никита Сергеевич. Идеолог партии Ильичев втемяшил ему в голову, что «Доктор Живаго» – крамола, подкоп, диверсия.
Когда Ильичев умер в чине заместителя министра иностранных дел, появился некролог, подписанный первыми лицами того времени во главе с Горбачевым. В некрологе возвеличивались ильичевские заслуги в сфере… культуры. 26 декабря 1990 года я выступил с протестом на страницах «Литературной газеты»:
«Верю, что Ильичев был добросовестным сотрудником МИД (тем более что и в жизни был дипломатом отменным!). Но ведь он же инициативно активничал, будучи редактором центральных газет в пору «ленинградского дела», псевдоразоблачений «космополитов», «убийц в белых халатах» и т. д. Активность на крови!.. Это он сбивал с толку Хрущева в трагических историях с Пастернаком и скандалом на выставке в Манеже. У Ильичева возникли острые «идейные» разногласия с моим незабвенным другом Львом Кассилем, о коих поведаю позже. Леонид Федорович повел наступление из своего редакторского кабинета: организовал лживые, погромные фельетоны, доносительские «письма читателей». На моих глазах комиссия заявила, что в фельетонах нет ни одной правдивой строки. После чего Леонид Федорович преспокойно сообщил, что «факты в основном подтвердились». Кассиль умер рано… Не ускорила ли его гибель та постыдная травля? И вдруг оказывается, что Л. Ф. Ильичев оставил «светлый след… в нашей культуре».
Понимаю: о мертвых – либо хорошо, либо никак. Но к Ильичеву этот закон не мог относиться.
Был ли протест на страницах «Литературной газеты» смелостью с моей стороны? Не мне судить. Но ведь некролог-то был подписан политбюро «в полном составе» и во главе с генсеком. Так что…
На одной из своих встреч с «творческой интеллигенцией», которые он очень любил устраивать, Никита Сергеевич принялся бесцеремонно поучать и отчитывать Маргариту Алигер. Минули годы… И вот, когда Хрущеву исполнилось семьдесят семь, Маргарита Алигер позвонила ему и поздравила.
– Ну, раз поздравила, значит, не очень обиделась, – с грустью и неиссякающей виноватостью сказал давно уже смещенный со всех постов лидер. И разрыдался.
Об этом мне рассказал Аджубей.
Помню и хрущевский, мягко говоря, сумбурный доклад на съезде писателей России: сравнение писателей с автоматчиками, незаслуженные упреки в адрес Эренбурга, восхваления реакционера Грибачева и все прочее.
Когда доклад завершился, Александр Корнейчук, решив, что пробил час, взлетел на трибуну и, захлебываясь восторгом, вскричал:
– Да здравствует великий вождь и борец за мир Никита Сергеевич Хрущев!
Хрущев ему не аплодировал. Он в тот момент – было видно из зала! – приносил свои извинения Эренбургу.
А назавтра здравица Корнейчука в газетах не появилась.
Много можно предъявить горьких упреков и даже обвинений Никите Сергеевичу.
«Но все же, все же, все же…»
Культ… «Против культа»
Из блокнота
После Хрущева обращусь к Горбачеву и его времени. Оба Сергеевича – Никита и Михаил – безусловно, вписались в историю.
Как-то в российской телепередаче «Совершенно секретно» Михаила Горбачева в шутку сравнили с… Христофором Колумбом. Дело в том, что Колумб, как известно, открыл Америку, но намеревался-то открыть Вест-Индию. И вот здесь Христофор и Михаил схожи. Горбачев тоже совершил отнюдь не то, что собирался содеять. И в том, свершенном, отчетливо видится не только негативное или сомнительное, но и весьма полезное, позитивное. А это забвению не подлежит…
Горбачев прекратил ужасающую и бессмысленную бойню в Афганистане, превратил гласность из непривычного слова в полуреальность, стал первым генсеком-демократом, разрушил Берлинскую стену…
Принялся засучив рукава разрушать и советскую систему. Главное, однако, в подобном деле не «рукава» и не лихость телодвижений, а знания, компетентность и опыт. Но как раз этого генсеку и президенту не доставало. К тому же он вознамерился поколебать советский режим, сохраняя упрямую верность своему «социалистическому выбору», коммунистическим законам и нравам. Он пытался соединить несоединимое. И я не раз был тому свидетелем, наблюдая его человеческие, а иногда, увы, античеловеческие проявления. Но ведь порою даже один поступок раскрывает характер полней и точней, чем речи, доклады и заявления…
К работе XXVII съезда КПСС были привлечены многие «представители творческой интеллигенции» – писатели, режиссеры, актеры, художники, композиторы. Ведь на том XXVII съезде Горбачев подробно изложил план, тактику и стратегию своей «перестройки». Я впервые как следует разглядел «лицо» партии большевиков. И ужаснулся… По Есенину, «большое видится на расстоянье». Но тут было не великое, не большое, а нечто суетно-мелкое, что видится как раз на расстоянии близком.
Партия коммунистов, что общеизвестно, нарекла себя «умом, честью и совестью нашей эпохи». В Кремлевском же Дворце съездов собрались, так сказать, «честь чести» и «совесть совести». Шли заседания… А в перерывах сотни и сотни потно-целеустремленных делегатов атаковали прилавки и киоски, вальяжно расположившиеся на все дни «форума коммунистов» в гостинице «Москва». И оттуда же отправляли – нет, не нуждающимся, не инвалидам, а по собственным благополучным адресам – импортные продукты, шмотки, парфюмерию, косметику… И в каких алчно-несметных количествах! Везли в изнемогавших от перегруза колясках прямо к «почтовым пунктам», которые, расположившись там же, в гостинице, превращали сверхпокупки в сверхпосылки. «Неужели все это можно сожрать, напялить на себя, намазать, набрызгать?!» – потрясался я.
Самым же большим потрясением в один из дней стал факт вроде бы второстепенный, но четко обозначивший для меня характер генерального секретаря ЦК КПСС.
На трибуну, помню, поднялся тогдашний лидер Союза кинематографистов Лев Кулиджанов – режиссер, безусловно, талантливый («Дом, в котором я живу», «Преступление и наказание», «Отчий дом», «Когда деревья были большими»), а человек, – бесспорно, порядочный. К тому же фронтовик… Я хорошо был знаком с этим интеллигентом (не по званию, а по стилю жизни!): в молодости он снимал фильм, к сценарию которого я был причастен. Вспомнить Льва Александровича могу только словами признательности и уважения.
И вот с трибуны кинорежиссер несколько раз упомянул генсека. Не холуйски (Кулиджанову свойственны как раз манеры барственные), не подхалимски, а вполне, я бы сказал, закономерно упомянул: в связи с обсуждением горбачевского доклада, который в кулуарах уже потихоньку, в первой попытке, начали величать историческим. Режиссер ничего подобного себе не позволил.
Но Михаилу Сергеевичу вдруг захотелось показать залу, вместившему тысяч пять человек, да и всей стране, а заодно уж – и всей планете, что перестройка обязана начаться и уже началась повсюду, во всем… В том числе и на трибуне съезда! Генсек поднялся и в задохнувшемся от раболепского внимания зале произнес:
– Давайте не будем склонять Михаила Сергеевича…
«Склонять к чему?» – хотелось спросить, памятуя об интересах великого и могучего русского языка, с которым Горбачев никогда не был в приятельских отношениях, а часто вступал в неразрешимый конфликт. Но, сказав «не будем склонять», генсек имел в виду: не будем часто упоминать. Это-де старые замашки, которые новая, перестроечная, скромность вождя не приемлет и отвергает.
Зал ядерно взорвался овацией. Она возводила на пьедестал застенчивость Михаила Сергеевича.
А режиссер – немолодой и уже перенесший сердечные заболевания – стоял на трибуне, принимая пощечины от пяти тысяч партийных «перестроечников». Подхалимская буря рукоплесканий продолжалась, мне кажется, минут пять. Для той мизансцены это была целая вечность! Восковая бледность наползала на лицо знаменитого режиссера…
Мне чудилось: вот-вот, еще немного – и у бывшего фронтовика разорвется сердце: проявлять мужество в мирные дни бывает труднее, чем на войне.
Незадолго до того или после (точно не помню!) Шеварднадзе на той же трибуне с приторной вкрадчивостью облизывал архитектора перестройки, интимно и задушевно повествуя о том, как Горбачев по-тургеневски, по-лесковски взыскательно оттачивал каждую строку доклада, которого, разумеется, он… не писал. Полушепотом, словно по доверительному секрету, Эдуард Амвросиевич сообщал, как, не жалея сил и здоровья, генсек создавал то многостраничное сочинение, которое создавали его советники и помощники. В официальных газетных отчетах из «тоста с трибуны», произнесенного Шеварднадзе, кое-что удалили, текст старательно облагородили, чтобы он выглядел менее липким.
Но Михаил Сергеевич соратника и сподвижника, с которым потом на время разминулся, не корректировал… А вот на пожилом интеллигенте решил продемонстрировать, что как вождь уже непримиримо перестроился и культа своей личности не допустит. В зале сразу же возник культ отсутствия культа…
Лживость примитивно, в грубую обнимку переплелась с жестокостью. Зал не мог не видеть, что кинорежиссер близок к сердечному приступу… И никого это не остановило, поскольку «все ради человека» и «все во имя человека». То было основным лозунгом и определяющим призванием делегатов.
Вечером жестокую – не «человеческую», а бесчеловечнейшую – комедию продемонстрировали по всем телепрограммам. И я понял: чтобы возвеличить очередного кормчего, вновь разрешено пожертвовать чьей-то честью и чьим-то здоровьем. И опять во имя «высокой цели»… Как это было знакомо! Хотя сам факт можно было, конечно, счесть и второстепенным. Но даже десятистепенные детали могут привести порой к первостепенным – по своему значению – выводам.
Невзирая на это, однако, Горбачев обречен на «звание» реформатора и первого генсека-демократа, поборника столь непривычных для того времени свобод. Ибо историю нельзя подправить, улучшить или ухудшить. Сие всем известно, но истина не может быть банальной и от частого употребления истиной быть не перестает. Умалять горбачевских заслуг не хочу. Ни в коем случае! Но не собираюсь забывать и о том, что варфоломеевские ночи Тбилиси, Баку, Вильнюса тоже произошли не только с ведома сатаны, но наверняка и с ведома политбюро ЦК коммунистической партии.
«Никто не хотел умирать…»
Тоже из жизни
Говорят, отобрать у смерти ее победу нельзя. Но он отбирал. Спасать мертвых – недостижимая цель… Но он ее достигал. Его профессия – загадочная, почти неуловимая для осознания – именовалась тяжеловесным словом «реаниматолог».
Дверь его квартиры снаружи была украшена обманным кожеобразным материалом с неаппетитным названием «дерматин», а изнутри – старой киноафишей «Никто не хотел умирать».
– И не хочет! – утверждала его жена, как бы продлевая во времени сюжет знаменитого фильма.
– Чаще всего действительно не хотят. Но сказать, никто?.. – осмелился однажды полувозразить муж.
– Мы с тобой обязаны думать и говорить, что никто!
И он согласился. Поскольку соглашался со всеми ее мыслями и утверждениями.
И дерматин, необычно простроченный то будто улегшимися на покой, то будто воспрявшими и со сна вскочившими ромбиками, и вросшая в один из тех ромбиков изящная, златообразная табличка – «Профессор А. И. Гранкин», и афиша, отреставрированная, словно художественное полотно, – все это было плодами фантазии Эвелины. Она и таким образом возвышала предназначение мужа, которое считала семейным. То есть, и своим тоже… Обивка выдавала себя за кожу, афиша – за картину, а медная табличка – за золото. Людям приходится предпочитать ценностям их имитации: они гораздо дешевле стоят. Но у Эвелины имитации выглядели ценностями.
Она, полуполька-полуукраинка, признававшая в себе лишь польскую кровь, выглядела очаровательной панной, ежесекундно готовой к танцу. А он, умевший возвращать людей с того света, был с виду всего-навсего Аркашей. Но это для тех, кто не вникал в лабиринтные глубины его профессии. Те же, кто вник, затруднялись ответить, привлекателен фасад или нет. Для них это не имело значения: он был кудесником. А если при всем том оставался Аркашей и сутулился, будто стараясь казаться понезаметнее, это лишь оттеняло его значительность.
Эвелина была тщеславна: она повествовала о несусветных схватках мужа со смертью, как об их совместных сражениях. Вроде даже он выступал в роли солдата, а она – полководца: «Я сказала: спасти мы обязаны!», «Я устремила нас на битву, которая казалась уже проигранной…»
И в общем-то она не лгала.
– Прелесть нашей семьи – в диссонансах, которые не сталкиваются, а дополняют друг друга, – втолковывала она супругу. – Пусть тебя не принижает, что я везде, как «средь шумного бала». Бал – это антипод смерти, и, подобно тебе, бросает ей вызов. Еще одна примета того, что у нас с тобою… дуэт. Единомышленников! Я даже взяла твою фамилию, хотя «Раздольская» благозвучней, чем «Гранкина»… Но каждый обязан быть в своем «образе». Твоя магия – в естественной изможденности. Если бы ты являлся в белом халате и маске, перелезшей на лоб, было бы еще органичнее. Постоянно встречаясь один на один со смертью, ты не можешь выглядеть лощеным и жизнерадостным. Хоть радость жизни и возвращаешь!
Эвелина часто изъяснялась афоризмами и каламбурами.
Она была одаренной, но «в общем и целом» – без конкретного, определенного дара. Когда-то она окончила с отличием факультет журналистики. Но потом ее «отличие» стало проявляться в другом: куда бы она ни приносила свои статьи и эссе, мужчины-редакторы предлагали «довести материал до кондиции», доработать его в домашних условиях. Однако в таких условиях она не нуждалась. Эвелина сама призвана была диктовать условия.
На самом-то деле она не собиралась тратить свой темперамент «польки» на танцевальные польки по жизни и чьи-то услады. «Попрыгуньей» она не была. И превращать Аркашину судьбу в судьбу доктора Дымова не собиралась. На желанной авансцене она видела себя в роли союзницы-повелительницы, а вовсе не иждивенки. И потому воссоединила свою неконкретную энергию с колдовскими возможностями супруга. Правда, хоть возможности те и были волшебными, он, казалось, оставался солдатом: в звании жена его не повышала. Не ей же было сиять отраженным светом! Напротив, она своим светом проясняла и определяла его судьбу. В их дуэте она, похоже, исполняла ведущую партию. И это не было тщеславным воображением, а стало реальностью: только любовь была «ракето-носительницей» всех Аркашиных медицинских триумфов. Любовь выводила его на такие орбиты, которых без ее помощи он бы никогда не достиг.
Эвелина не возражала против уменьшительного варианта имени мужа: ее это не «уменьшало». Наоборот: он, еврей-умелец Аркаша, выполнял словно бы лишь практическую часть дела… Но возвращать обратно навеки ушедших? Это требовало и одухотворения, озарения медицинских усилий. Озаряла она…
Из тридцати шести лет своей жизни он любил ее, по свидетельству Эвелины, тридцать шесть лет. Если она и преувеличивала, то преувеличение тоже было художественным: близким к действительности. С рождения они жили в одном доме и на одном этаже.
Сначала, чтобы привлечь ее внимание и завоевать восхищение, он научился лучше всех во дворе гонять на трехколесном велосипеде, потом – на двухколесном и заодно – играть в шахматы. Еще поздней (с той же целью!), преодолев заграждения с током высокого антисемитского напряжения, он стал врачом, кандидатом и даже доктором медицинских наук, а там – и профессором. Любовь, похоже, оказывалась мощнее законов тоталитарного государства.
Если Эвелина не становилась свидетельницей его успеха, успех превращался в досаду, в страдание: почему же она не увидела?! Природную застенчивость и физическую неприметность Аркаша возмещал заметностью своих врачебных умений, которые иногда можно было приравнять к дерзким подвигам. Ради кого он те дерзости совершал? Ради пациентов, коих на свете уже не было, но которых он мог вернуть? Или еще более ради того, чтобы она узнала и восхитилась? Сам он, наверное, не сумел бы ответить, сознаться. Нет, он не был равнодушным к своим пациентам и не был тщеславным. Но прежде всего… он был влюбленным.
– Его однолюбие завоевало меня! – сообщала Эвелина, чувствуя потребность объяснить происхождение их «неравного брака».
Ту неравность он стремился компенсировать невообразимостью своей миссии, которую иногда по застенчивости называл просто своей работой (против чего она категорически восставала!).
Квартиру они приобрели в жилищном кооперативе «Мастера сцены». В доме том обитали, главным образом, не мастера сцены, а мастера «на все руки» и на любые действия… которые все больше ощущали себя не хозяевами квартир, а хозяевами жизни: настало их время.
Все, однако, искательно сгибались перед супругой профессора, поскольку «никто не хотел умирать». Правда, женщины разводняли искательность женской завистью, а мужчины сгущали мужским интересом. Кооператив выбрала Эвелина. Она бы даже предпочла, чтобы имя его было – «Мастера авансцены», ибо на авансцене ощущала себя с юных лет. Аркаша вознес ее туда и, казалось, затвердил за нею то место. Несправедливо было бы думать, что Эвелина оказалась «не на своем месте». Она была на своем. Без нее бы Аркаша…
Так как почти в каждой семье нездоровье кого-нибудь и когда-нибудь подводит к самому краю, в спасительном чуде нуждаются все. Разумеется, после спасений о спасителях чаще всего забывают. Но реанимация может понадобиться опять… В том была специфика Аркашиной специальности и особенность отношения к нему – и к супруге его! – тех, кто ни в доме их, ни за его стенами «не хотел умирать».
Когда безносая старуха с косою все же пересиливала умения реаниматолога, Эвелина объясняла это предопределенностями судьбы, от которой, как известно, никуда не уйдешь.
– Мы проиграли этот бой. Но даже Бонапарт не выигрывал все битвы без исключения. Ватерлоо, однако, у нас не будет!
Из полководцев она вспоминала лишь Наполеона и Суворова: они, как и Аркаша, были невысоки ростом.
Так как Аркаша слыл кудесником и среди кардиологов, некоторые «хозяева жизни» мужского пола стали вдруг ощущать сердечные сбои. И устремлялись домой к профессору в те часы, когда дома он наверняка отсутствовал. Они сталкивались лицом к лицу с причиной своих сердечных недомоганий… Эвелина ставила диагноз с порога – и дальше порога никого не пускала. Она внятно давала понять, что болезнь их в ее квартире лечению не подлежит.
– Еще один сердечник нынче нагрянул, – всякий раз с многозначительной иронией ставила она в известность супруга. И он вновь убеждался, что однолюбием своим завоевал ее окончательно.
– Не забывай, что у нас – дуэт… А если один участник дуэта изменяет другому, он изменяет себе, – не без обаятельного кокетства объяснила ему Эвелина.
Аркаша свято верил, что коли зло порождает зло, то и добро порождает добро, а верность – ничего кроме верности.
Повода для подозрений быть не могло: он бы не вынес подобного повода. И Эвелина его не давала.
Она рождена была потрясать… Женскими чарами? В том числе… Но не главным образом и на почтительном расстоянии. Почтительном в том смысле, что это должно было вызывать почтение. Ставка на чары превратила бы Эвелину в одну из многих. А «одной из» она быть не могла. Не желала… Кроме того, изменив, она бы унизила их общую миссию.
В доме «мастеров» Эвелина дружила лишь с «мастерицей». То была знаменитая певица, которая давно не только не пела, но и еле передвигалась по квартире, казавшейся чересчур обширной для ее больных ног.
Актеры, испытавшие сладкую каторгу кумиров, с кумирскими повадками обычно не расстаются. В любую пору бытия своего они наркотически прикованы к былой осанке, к давним манерам и к одежде, которая порой чересчур очевидно не соответствует возрасту. Вера же Порфирьевна сдалась годам… Кумиры почти никогда не «теряют форму», она же ее утеряла и не пыталась вернуть. Лишь в памяти сокрылись воспоминания, которые она, не скупясь и не тревожась, что их от этого станет меньше, с удовольствием выволакивала наружу.
Ее ближайшие сподвижники общались с певицей лишь из-под стекол, оберегавших портреты и фотографии. Наблюдая за Верой Порфирьевной – а наблюдала она за всем окружающим снайперски! – Эвелина убеждалась, что и от аплодисментов можно приутомиться. Или делать вид, что такое утомление навалилось.
На долгой дороге певицы ей под ноги кидали не одни букеты, но и сведения счетов, продиктованных завистью. Вера Порфирьевна разумно полагала, что вообще все самое мерзкое сотворяется завистью и что в актерской среде это заметнее, потому что на подмостках вообще все виднее.
– Кое-кого не устраивало, что в опере «Лакме» я брала ноту, до которой другие сопрано не дотягивались. Любить чужой успех умеют не многие. Если речь идет о коллегах. Ну, а все нормальные, сидевшие в зале, хлопали. Верите ли, аплодисменты и сейчас у меня в ушах. Даже в снах моих больше звука, чем действий. Хлопают, хлопают… мне, а, случается, и «по мне». В любых случаях это стало лишь шумом, мешающим спать. Ударов не ощущаю, а только звуки…
Казалось, она была утомлена поклонниками и поклонницами своего голоса не меньше, чем его ненавистниками. Либо все это сумбурно перемешалось… Она любила что-то припоминать, воссоздавать, но не жила минувшим, как это почти непременно бывает с актерами ее возраста. Жила она нынешним… коим были неурядицы и нездоровье ее сына.
– Я устала от поклонов… тем, кто мне поклонялся. Как певице, конечно. А по-женски я была одинока. Аплодисменты, чудилось мне, пытались заглушить одиночество. Я была некрасива… – объявляла Вера Порфирьевна, которой актерский триумф позволял не бояться своих изъянов и даже их афишировать. – Что ж, появлялись некрасивые Розины и Флории Тоски в моем исполнении. Им пылко клялись в любви. Я столько наслышалась этого, что к остальным признаниям как-то и не стремилась. Хотя и они ко мне не стремились…
– Но ведь не в результате же оперных арий родился ваш сын Алеша? – с обаятельной иронией отреагировала Эвелина, пытаясь попридержать столь необычные для женщин саморазоблачения.
Портреты, сцены из опер, воссозданные в фотографиях, подарки, так и оставшиеся подарками, а не ставшие предметами для какого-либо употребления, – все это делало обширную квартиру похожей на театральный музей. Но Вера Порфирьевна хранительницей и гидом этого музея не стала: она жила настоящим.
Эвелина думала, что актриса, как бы не придававшая значения былым триумфам, – ее противоположность и что они притягиваются друг к другу разноименностью своих душевных зарядов: уж она-то от аплодисментов не испытывала бы изнурения и некрасивость (случись такая беда!) сумела бы превратить в неукротимую притягательность.
Сыну певицы было за сорок. Он выглядел статным, но аскетично-болезненным и растерянно-беззащитным. Вера Порфирьевна была из тех матерей, которые держат сыновей «при себе».
Алеша ни разу еще не женился, да и вряд ли бы это было возможно.
– Великовозрастный маменькин сынок! – говорила Эвелина Аркаше. – У нас с тобой нет детей… И я об этом не сожалею: наша миссия не терпит каких-либо отвлечений! Но к нему, представь, я испытываю некие материнские чувства. Что, однако, он станет делать потом… без нее? Аркаша, Алеша… Есть что-то сходное. Но как же вы не похожи в жизни! Ты, хоть и сутулишься, – воин, борец, победитель самой смерти, а он – безвольный маменькин сынок, хоть и велик ростом. Что он будет делать без мамы?
Пока же Алеша пел… Вера Порфирьевна считала, что у него редкий драматический тенор.
– Да и сам по себе этот тенор – чрезвычайная редкость! Лирических теноров – хоть пруд пруди… – разъясняла Вера Порфирьевна, ощущая, видимо, в тенорах «лирических» соперников «драматических». Ей было приятно, что сын тоже обладает какой-то незаурядностью. – Вот видите, Эвелиночка, на этой фотографии сцена из «Пиковой дамы». Герман – драматический тенор… А здесь – кульминация «Тоски». Каварадосси – тоже драматический… И несчастный полководец – победитель Радамес из «Аиды»! Алеша бы вполне мог петь того, и другого, и третьего. Но поет в хоре. Ему не прощают… меня. Хотя, может, и лучше, что он – с его больным сердцем – в хоре: если, не дай Бог, станет плохо, скроется за чьей-то спиной. Да и выдержать концентрированное внимание всего зала ему нелегко. А если со мной что случится? Я очень надеюсь на вас и Аркашу. Очень… Алеша ведь не только тенор драматический, а и сам – драматическая история. Наследственный порок сердца. Но это и единственный Алешин порок. Уж поверьте! Отца нет и не было. Зато появились вы с Аркашей.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?