Автор книги: Анатолий Мордвинов
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Командиром батареи был тогда полковник Давыдов, а офицерами – Карцев, Колзаков и, кажется, братья Рот. В чем-либо предумышленном этих офицеров, конечно, нельзя было подозревать, а лишь прислугу из нижних чинов, непосредственно соприкасавшихся с орудиями.
Я вспоминаю, что мы строили в тот вечер всевозможные догадки, перебирали разные несчастные случаи, которые нередко случаются в артиллерии, и… объяснили все случившееся лишь халатной неосмотрительностью…
Так, судя, конечно, лишь по официальным сведениям, оказалось и в действительности. Было назначено следствие, установившее, что во время происходивших накануне учебных занятий в одном из орудий, якобы по небрежности, был забыт боевой снаряд с картечью, и это же орудие, не осмотренное предварительно, как и все остальные, офицерами, было отправлено на салютационную стрельбу в день Крещения. Для меня непонятным осталось все-таки то, что орудие это было наведено совершенно точно именно на часовню Иордани, но, не будучи артиллеристом, я не знаю, в каком направлении обыкновенно устанавливают орудия в подобных случаях для салюта. Еще более преступным и уже совершенно неправдоподобным представляется мне то обстоятельство: как можно было заряжать орудие для салютационной стрельбы и не заметить, что в нем уже находилась картечь.
Командира и офицеров батареи судили, всех разжаловали в рядовые, но вскоре они были прощены и переведены теми же чинами в армию, что вызвало большое неудовольствие в полевой (армейской)артиллерии.
Понесла ли какое-нибудь наказание прислуга орудия – я не знаю, а в ее поступках, по-видимому, и заключалась вся тайна.
Об этом случае много и оживленно толковали в военной среде, указывали на недоговоренность и промахи следствия, на работу в войсках революционеров, но наступившие вскоре новые волнующие события заставили забыть и о нем.
В связи с этим возмутительным событием весьма показательным является рассказ Н. А. Павлова, сообщенный мне уже за границей одним хорошо мне знакомым генералом. Н. А. Павлов незадолго до своей кончины рассказывал ему, что 23 декабря 1904 года во время своей поездки из Москвы в Петербург он случайно, стоя на площадке вагона, до отхода поезда из Москвы, слышал следующий разговор между двумя молодыми людьми (провожающим и отъезжающим):
– Для чего ты все же едешь в Петербург?
– Покончить 6 января.
– Да все ли у вас подготовлено?
– Разумеется, все до малейшей подробности, если не будет отмены парада…
В дороге Павлов заболел и, приехав в Петербург слег на две недели в кровать. Но все же сообщил письмом Орлову об этом разговоре и своем беспокойстве. Затем на словах передал о том же навестившему его двоюродному брату Ив. Карл. Багговуту, полковнику гвар. конной артиллерии, обещавшему сообщить обо всем кому следует. 7 января утром к Павлову приехал Орлов и, сильно волнуясь, признался, что он ограничился только посещением кн. Святополк-Мирского, тогдашнего министра внутренних дел, и передал ему письмо Павлова. На что кн. Святополк-Мирский ему только сказал «вздор» и бросил письмо в свой стол!
9-го января случилось под предводительством Гапона и революционера Рутенберга известное мне во всех подробностях шествие рабочих к Зимнему дворцу.
Об этом событии также много говорилось; особенно возмущались всем происшедшим либеральные круги, но почему-то все забывали, что Зимний дворец и в те дни стоял совершенно пустой: государь давно, уже несколько лет подряд, жил в Царском Селе, что было известно каждому, а вожакам рабочих в особенности. О том, что Его Величество не приедет в Петербург и в воскресенье 9 января, градоначальник генерал Фуллон предупреждал заранее и самого Гапона40.
Таким образом, грандиозное, рассчитанное на большое впечатление шествие уже заранее было направлено в пустое пространство и становилось порядочно смешным.
Принять, как тогда говорилось, «народную петицию» за исключением разве караульного офицера или обычного плац-адъютанта было бы во дворце некому.
Самый первый залп по надвигавшейся толпе был произведен сначала не дворцовым караулом, как рассказывали, и не на площади Зимнего дворца, а за несколько верст оттуда, небольшой военной командой, охранявшей тогда мост на Таракановке – речке, отделявший тамошнее петербургское предместье от внутренней части города. По словам очевидцев с обеих сторон, эти выстрелы в те минуты не вызывались никакой необходимостью. Они раздались после короткого предупредительного сигнала, совершенно неожиданно и внезапно, вероятно, благодаря лишь нервности и напряженности войск, так как никакой команды об открытии огня никто из очевидцев не слышал41. Хотя большая часть участников шествия были мирной, а многие даже верноподданнически настроены, то совершенно не таким было намерение ее вожаков. Как свидетельствуют записки генерала Герасимова, начальника тогдашней петербургской охраны, на заданный им впоследствии Гапону вопрос: «Верно ли то, что у главных вожаков был составлен на 9 января план застрелить царя в то время, когда он выйдет к собравшимся около дворца рабочим?» – тот отвечал: «Да, это правда. Это было бы ужасно, если бы это случилось… Я об этом узнал намного позже. Это был план Рутенберга, а не мой. Но господь спас царя… Об этом же намерении убить государя, Гапон говорил впоследствии и одной знакомой ему даме, у которой он бывал запросто.
Что касается до событий на Дворцовой площади, то разрозненные выстрелы раздались там от роты Преображенского полка, оттесненной наступавшей толпой к самому дворцу. Выстрелы были вызваны лишь необходимой самообороной от напора, а также и низкими оскорблениями войск, далеко не мирно настроенной в то время толпы.
Сама «народная петиция» была революционно-политическая и составлена в резких вызывающих выражениях, о чем было известно заранее, конечно, Департаменту полиции, таким образом, бездейственная роль этого высшего полицейского учреждения, заведомо знавшего в подробности о подготовлявшемся шествии, не только весьма загадочна, но и особенно преступна и жалка…
Крестьяне нашей деревни отнеслись к этому событию с полным равнодушием. Они еще не были тогда затуманены политикой и обладали большим здравым смыслом, чем рабочие. Они также любили по разным случаям посылать от себя ходоков, и их ходоки, повторяя вместе с другими, что «до Бога высоко, а до царя далеко», все же умели доходить со своими нуждами самым простым способом и до самого государя, не прибегая для этого, на русской почве, к примерам из революций иностранных стран…
Но в самом Петербурге было уже неспокойно, и в конце января или начале февраля 1905 года императрица-мать даже переехала из Аничковского дворца к государю в Царское Село, где поселилась у него в Александровском дворце42.
Время было действительно тревожное, полное разных слухов. Я вспоминаю, как однажды мой кирасирский Ее Величества полк был приказанием по телефону из Петербурга поднят ночью по тревоге и направлен на рысях из Гатчины в Царское Село, куда, по слухам, намеревалась направиться из Петербурга громадная толпа каких-то вооруженных фабричных.
Помню, что большую часть 22-верстного пути мы сделали даже не рысью, а галопом, рисуя в своем воображении дворец, уже окруженный бунтующей толпой. Каково же было наше удивление, когда, прибыв в Царское, мы нашли там полный мир и порядок.
Полк все же оставался в Царском Селе около месяца, высылая наблюдательные разъезды по всем дорогам, и так как спокойствие и потом не нарушалось, вернулся в свои казармы в Гатчину.
Как я уже сказал, все эти события запечатлелись в моей памяти, в общем, довольно смутно, так как своего дневника я тогда еще не вел. Помню только, что почти перед самой железнодорожной забастовкой мои дети уехали с бабушкой в Англию, к нашей английской тете, и мы остались с женой вдвоем, не получая от уехавших никаких известий.
В эти месяцы Михаил Александрович, остававшийся также совершенно один в Гатчине, очень часто посещал наш дом и проводил у нас вечера.
Даже на тихом дворцовом городке Гатчины тогда уже отразилась петербургская агитация.
На обычно пустынных по вечерам улицах стали появляться изредка разнузданные солдаты-артиллеристы, воспитанники Сиротского института и Учительской семинарии, и какие-то темные личности, как в рабочем, так и в неуклюже сидевшем солдатском одеянии, и ходить одному в те часы было небезопасно.
Я всегда поэтому провожал великого князя от нас обратно во дворец и вспоминаю, как в один из таких вечеров нам грубо преградили дорогу трое солдат с каким-то «вольным» и стали неистово ругаться и грозить.
Оружия, по гатчинскому обыкновению, ни у меня, ни у Михаила Александровича не было. Великий князь вспылил и уже поднял руку, чтобы отшвырнуть с дороги нахалов.
– Как вы смеете, – закричал и я, – разве не видите, что это брат государя?..
«Штатский» и один из солдат бросились бежать, а двое других упали на колени, стали кланяться в землю и молить великого князя о прощении.
– Ну что с таких дураков спрашивать? – сказал презрительно Михаил Александрович, и мы, невольно рассмеявшись, пошли дальше.
Гатчинские учебные заведения, в особенности Сиротский институт43, в подражание петербургским тогда начали также волноваться.
Чем эта жажда подражания выразилась в стенах зданий, я уже забыл; помню только, что эта молодежь, в числе которой были какие-то подозрительные пожилые личности, делала несколько раз несмелые попытки, и то лишь по вечерам, в темноте, выходить нестройной толпой на пустынную улицу, силясь изобразить что-то вроде демонстрации. Для большей внушительности в этих шествиях принимали всегда участие и юные гимназистки, обычно с красными флагами, прятавшимися до поры до времени у них на груди.
Кирасир моего эскадрона, в то время иногда объезжавших по наряду конными патрулями улицы городка, встреча с этими действительно комичными пугливыми шествиями, с визгливыми голосами гимназисток и каких-то наезжих курсисток приводила всегда в самое искреннее веселое настроение.
Завидя еще издалека патруль, которому, как они хорошо знали, было запрещено в подобных случаях употреблять какое-либо оружие, вся толпа бросалась врассыпную во все стороны, сбивая друг друга с ног и перелезая через соседние заборы.
На этих заборах обыкновенно застревали несколько гимназисток, видимо, недостаточно ловких для подобной гимнастики, и это больше всего веселило солдат, ограничивавшихся лишь одними меткими насмешками.
Но вообще тогдашние нижние чины строевой службы относились не только с искренним неодобрением, а порою, когда наряды на разъезды участились, и с сильной злобой к «этим самым негодным смутьянам».
Вахмистру и взводным унтер-офицерам стоило, по их словам, громадных усилий, чтобы отобрать от нижних чинов самодельные плетки, которые были строго запрещены, но которые вновь делались и тщательно прятались кирасирами даже от глаз их родственного непосредственного начальства.
Возмущало рядовых кирасир и то, что солдатам, заходившим в некоторые (2 или 3) мелочные лавки, раздавались брошюры с громким оглавлением на обложке «За Веру, Царя и Отечество», но заключавшие в себе воззвания к бунту. Ни один из полка не утаил у себя книжки и немедленно отдавал ее взводным.
В безобидных для Гатчины столкновениях «народа» с «народом» – их нельзя назвать более определенно, хотя бы столкновениями «города» с «деревней», потому что среди кирасир было много городских рабочих, а среди учительской семинарии немало крестьян, – действительно нельзя не видеть начала борьбы «красных» с «белыми», которой полны и совсем близкие к нам дни.
Начатая не по хотенью русского народа, а зародившаяся лишь благодаря идеям и домогательствам людей совершенно чуждых нашей народной душе и нашему народному укладу, эта борьба еще продолжается и сейчас…
Ею затронуто столько дорогого и священного, чем жило громадное большинство моей родины, что в конечном успехе стремлений белых я не сомневаюсь.
Мне только до боли жаль, и моя русская гордость страдает, что этого успеха так долго ждем.
Но он придет, в этом порукой не только порядок вещей, законы истории, но и Высшая Правда и наши страдания…
Страдания – ведь это тоже молитва, только наиболее настойчивая и доходчивая до Бога из всех…
Особенно тяжелое впечатление оставляло по себе в те дни поведение воспитанников гатчинского Сиротского института, почетным попечителем которого был мой великий князь.
Круглые сироты, сыновья бывших бедных офицеров и таких же гражданских чиновников, в большинстве не имевшие никакой поддержки извне и обязанные своему благополучному существованию и хорошему образованию лишь вдруг сделавшемуся им ненавистным правительству, они своим вызывающим задором старались сломать тот сук, на котором так беззаботно и прочно сидели.
Впрочем, тогда этот сук заставляли с упорством рубить и других, кого за бессознательность льстиво называли «сознательным», а за непродуманность политической мысли – «передовыми людьми».
«Сознательность» питомцев Сиротского института все же выражалась, в общем, довольно безобидно и не менее пугливо, чем во время их «революционных шествий».
Они любили отворять в разное время дня форточки, высовывали из них отдельные инструменты своего ученического оркестра и неверными звуками «Марсельезы» призывали прогуливавшихся обывателей к борьбе с тиранами; или, завидя в Гатчинском дворцовом парке, куда частью выходили окна их здания, прогуливавшегося великого князя Михаила Александровича, они кричали ему издали «в знак братства» – «Милый Миша», «Братец», «Мишенька» и т. п.
В чем выражались тогда их оригинальные передовые идеи, я уже забыл. О них мне много рассказывал, то печалясь, то смеясь, директор института генерал Гейштор, которому все же удалось в конце концов заставить борцов за свободу учиться и перестать раздражать жителей своими выходками…
В те дни Михаил Александрович и я с женой особенно часто ездили в Царское Село, к великой княгине Ольге Александровне – любимой сестре и другу моего великого князя.
Ее муж, принц Петр Александрович Ольденбургский, командовал тогда стрелками императорской фамилии.
Великая княгиня жила там частным человеком, в казенном полковом доме, занимая очень просто, но красиво обставленную небольшую квартиру.
Я вспоминаю с особенным удовольствием эти милые вечера, казавшиеся еще более уютными и мирными из-за взбудораженного моря вокруг.
Великую княгиню Ольгу Александровну очень любили, да и не любить ее было нельзя. К ней часто собирались запросто как офицеры батальона, так и ее прежние друзья. Иногда к ней приезжали обедать и Их Величества.
Я помню один такой обед, когда петроградские рабочие особенно бушевали, и собравшиеся приглашенные, в ожидании приезда государя, обменивались впечатлениями о создавшемся положении, которое всех тревожило.
В особенности оживленный обмен мыслей вызвало сделавшееся тогда известным требование рабочих и интеллигентных кругов о выводе всех без исключения войск из пределов Петрограда.
Почти все присутствовавшие отнеслись к этому требованию – столь памятному из примера Французской революции – резко отрицательно, и лишь один, не близкий к хозяевам дома, особенно горячо доказывал, что такому требованию «надо пойти во всяком случае навстречу», так как, по его глубокому убеждению, «только этой мерой являлась единственная возможность успокоить рабочих и восстановить порядок в столице, к которой присматривались и другие города».
Но каково было мое изумление, когда после обеда государь в общем разговоре коснулся этой темы, и тот же самый господин еще горячее других стал говорить Его Величеству о необходимости не только оставить войска в Петербурге, но еще и усилить их присылкой со стороны.
Такая быстрая смена убеждений, которой в отсутствие государя, конечно, не было бы, меня тогда особенно поразила. Я был еще молод, и такие превращения были для меня вновь.
Если истина и не основывается на людском убеждении, то все же ближе подойти к правде без человеческой искренности никак нельзя.
Именно искренности, как бы она ни противоречила убеждению «всех», всегда желал и даже требовал государь, и она всегда вызывала отклик и от него самого.
К сожалению, к нему подходило большинство слишком часто лишь с искренностью показной. Ни в одной житейской обстановке не увидишь такого количества не исторических сцен, а лишь сценок, рисующих людское лицемерие как в жизни людей, еще только домогающихся проникнуть в заманчивую для них придворную среду. Здесь лицемерие еще более бывало заметно, а потому и редко, несмотря на все старания, вело к успеху.
* * *
Объявление манифеста 17 октября о так называемых «свободах» (точно свобод много!) ничем не сказалось на улицах уже давно успокоившейся Гатчины, в полную противоположность Петербургу, где торжественные шествия и столкновения народа с народом, то с иконами и портретами государя, а то и с красными флагами, опять наглядно показывали, что примирить духовно непримиримое никакой манифест и самое мудрое распоряжение правительства никогда не бывали в состоянии. Это под силу лишь долгому времени и горькому опыту.
Деревня – по крайней мере моя – отнеслась к объявлению манифеста с полнейшим равнодушием.
Она его просто не заметила, а для тех, кому этот манифест читался в церкви, его слова были настолько непонятны, что порою вызывали самые неожиданные толкования.
Наше гатчинское городское начальство тоже не знало, радоваться или печалиться его появлению, и только предварительно и осторожно осведомившись о распоряжениях городского управления Петергофа, где имел пребывание государь, отдало приказ об украшении и нашего дворцового городка флагами.
Настроение в моей деревне в тот год было самое мирное, отнюдь не «революционное», а скорее самое «охранительное».
Я вспоминаю, как в одной из волостей нашей губернии крестьяне в самое горячее летнее время бросили по собственному почину полевые работы и отправились «всем миром» искать прятавшегося в соседних лесах какого-то скрывавшегося от них «орателя».
После долгих поисков найдя его, они представили его «по начальству» и были очень раздражены, что «становой не скрутил смутьяну даже рук, а повез его как обнакновенного, в телеге в город».
Не был ли это, судя по воспоминаниям других, Войтинский, впоследствии комиссар Временного правительства?
Ко мне и моей семье сельское население продолжало относиться с прежним доброжелательством и доверием. Когда однажды во время поездки наемный пастух из дальней деревни бросил из-за кустов в экипаж моей жены полено, местные крестьяне были очень смущены, пришли ко мне во дворец и, оправдываясь, говорили:
– Пастушонка… фулиган-то евтот… ён вить не тутошный… не наш… сдалеча объявивши… прогнать давно бы надоть… терпели… да вон и дотерпелись!.. Ты уж, барыня, нас прости.
Это был единственный случай злобы по отношению к нам в те смутные дни, но злобы, занесенной действительно издалека.
* * *
Из остальных событий того времени я довольно живо помню торжественное открытие Государственной Думы в Тронном зале Зимнего дворца44.
В тот день был назначен в этом дворце Высочайший выход, и я ехал на него с ранним поездом Варшавской железной дороги.
Утро было какое-то серое, тусклое, и под стеклянным навесом вокзала царила полутьма. Около одного соседнего со мною вагона столпилась кучка воспитанников Николаевского Гатчинского Сиротского института, несколько гимназисток и двое или трое из любопытных зрителей. Остальные пассажиры безучастно сновали по платформе, не обращая на эту группу никакого внимания.
На площадке вагона стоял какой-то взлохмаченный человек и хриплым голосом кричал к провожавшим:
– Товарищи… братья… я еду завоевывать вам свободу… Спасибо, что пришли… Будьте спокойны, без свободы к вам не вернусь…
Что он дальше выкрикивал, я уже забыл… Помню только, что эта кучка воспитанников и гимназисток крикнули при отходе поезда негромкое «ура».
Я понял, что этот дикого вида подвыпивший господин был земский врач Колпаков, известный пьяница, избранный окрестным населением Гатчины депутатом в Думу и отправлявшийся одновременно со мною на ее открытие.
Впечатление от этого «завоевателя» дарованных уже «свобод» и «мудрого толкователя всенародных нужд», который, вероятно, считался и моим представителем, у меня сохранилось самое отталкивающее.
Да и не у меня одного, судя по разговорам в моем вагоне, и у всех тех, кто видел эту сцену и слышал дикие возгласы не проспавшегося и идущего на штурм власти народного избранника.
Но надо сказать, что во дворце многие подобные ему по виду депутаты все же держали себя очень скромно – вернее, с робкой застенчивостью, и лишь двое или трое из них, желая что-то показать своей позой, отставили небрежно ногу и во время речи государя держали руки не опущенными, как у других, а скрестили их независимо на своей груди… Дальше этой вызывавшей улыбку позы эти люди и не пошли в их краткой, к счастью, деятельности.
Эта «деятельность», принеся только вред, вероятно, стоила немалых денег нашей стране. В наше материальное время, когда все меряется на золото и указывается на «безумные траты двора», не лишне вспомнить, что парламентское управление является самым дорогим из всех существующих, а смета нашего министерства двора всегда являлась самой ничтожной среди смет других министерств.
Так, согласно немецкой статистике, опубликованной в газетах, каждое слово, сказанное депутатом в 1921 году (или 1922-м) в Рейхстаге, обошлось Германии около 6 марок. Цена, в общем, не дорогая, если бы было сказано какое-нибудь новое слово, ведущее ко благу всех, или, вернее, высказана старая забытая мысль, но подкрепленная совершенно непреложными, новыми для данного времени основаниями, заставившая бы невольно уверовать ей и «тупоголовое, необразованное» правительство.
Но вряд ли кто будет оспаривать, что все те бесчисленные слова, которые говорились в Первой Думе, начиная с профессора Муромцева, ее председателя, и кончая Аладьиными и Аникиными, совершенно не соответствовали той щедрой плате, которой их оплатил народ из своих трудовых грошей.
Впрочем, иллюзии всегда оплачиваются дорого, и «замки, построенные в Испании», всегда обходятся народу дороже, чем возведенные действительностью самые роскошные дворцы в своей собственной стране…
Из остальных событий этого периода моей жизни особенно тягостным впечатлением сказалось на мне зверское убийство великого князя Сергея Александровича45.
Великий князь числился в списках нашего полка, и я был командирован в числе полковой депутации в Москву присутствовать на его погребении.
Вспоминаю, с каким общим теплым чувством относилась вся Москва к великой княгине Елизавете Федоровне, провожавшей бесстрашно до самой могилы гроб убитого кучера и с изумительной незлобивостью первых христиан посетившей в тюрьме убийцу ее собственного мужа46.
Запомнились мне и правдивые задушевные слова московского митрополита Владимира, сказанные в конце отпевания.
– Прости нас, дорогой великий князь, – говорил он прерывающимся от слез голосом. – Прости нас всех, мы все виноваты в твоей ужасной безвременной кончине… Прости твою родину, что тебя не уберегла…
«Да, мы все действительно во всем виноваты», – откликалось тогда и во мне, да, вероятно, и у большинства.
Но что мы сделали потом, чтобы хоть немного заслужить себе прощение?!
В непрекращающихся невыносимых страданиях Родины слышится на это не только ясный ответ, но и чувствуется вечное осуждение.
Виноваты, конечно, не разрушители – они всегда и везде будут, – виноваты лишь мы, бесчисленно многие русские, с такой изумительной легкостью давшие ничтожной кучке разрушить наше великое государство.
Да и теперь угар смуты уже давно прошел в наших головах, а мы все спорим, яростно обвиняем друг друга и ждем!!! Ждем, что время нам поможет!!!
Но оно помогает лишь тем, кто что-нибудь делает, кто помогает себе и другим, а не только говорит…
В нашем бездействии время стало давно помощником лишь мучителей нашей Родины, а наше выжидание ее и совсем добьет.
Правда, нас мало, и мы еще пока на чужбине.
Но тесно сплоченное, увлеченное одной идеей меньшинство всегда главенствовало над массами и играло решающую роль, в особенности в революционное время.
Даже пример наших большевиков ярко подтверждает такое положение.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?