Текст книги "Ковчег XXI"
![](/books_files/covers/thumbs_240/kovcheg-xxi-83585.jpg)
Автор книги: Анатолий Пискунов
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Звездочеты
Мицар мерцал, и маячил Алголь. Трое лакали впотьмах
алкоголь.
В сучьях антенн изнывала Венера. Встала Луна, поиграла
на нервах
и за ближайшую тучку зашла: видно, смутилась.
Такие дела.
Темные речи вели тополя. За день устав, отдыхала земля.
Трое сидели на детской площадке – там, где качели
скрипучие шатки.
Словно сквозь мутное вея стекло, звездное небо над ними
текло.
Двор отошел, опустел до утра. Лишь у троих
ни кола ни двора.
Время лихое вертелось лисою, втюхало водку с дурной
колбасою.
…Только и дел им, что Вегу стеречь, пить и вникать
в тополиную речь.
Я не знаю
Я не знаю, на каком ты языке думаешь, читаешь, говоришь.
Соки пьешь, вино испанское, саке. Едешь в Кострому или
Париж.
Над тобою нависают небеса. От безумия спасают чудеса.
Солнце изо всех стволов палит, и земля тебе вослед пылит.
Я не ведаю, кто враг, а кто кумир, покоряешь Пляс Пигаль
или Памир,
только точно знаю: над тобой неба зонт открылся голубой.
Летний зной идет по городу в гурьбе, в легкие одежды
облачась.
Кто-то влажный сохнет по тебе. Но об этом не сегодня.
Не сейчас.
Лучше мы о том, что день стоит, как настой горячих трав и
облаков.
А еще – что жизнь как раз и состоит из таких вот
разных пустяков.
Пикник
Скакать, как мальчишка, по лугу лететь босиком,
пиная мячишко и пульс ощущая виском.
Бежать, задыхаясь, и небу нести эту весть —
о том, что уха есть и нам ее дымную есть.
Босыми ногами траву молодую ласкать.
И в шуме и гаме кукушку-считалку искать.
И знать, зарекаясь от СПИДа, тюрьмы и сумы,
о том, что река есть и, каюсь, что есть еще мы.
Что в мире наживы бесплатно текут облака.
И мы еще живы, пока не унять поплавка.
Велосипед
По пыльной ли тропе, густой траве ли,
на славу дребезжа, катился велик.
Была чрезмерно узкою тропа ли,
в пыли тугие шины ль утопали, —
бежал велосипед неторопливо
и выглядел до чертиков счастливо.
Педали те прокручивались гордо.
Горланилось во все ребячье горло.
Пружинили слова до небосвода.
Стояла превосходная погода.
Лето
Повеяло июнем – и качнулся, слегка тряхнул короной
василек.
И я прозрел, а может быть, очнулся, как чуткий
встрепенулся мотылек.
И видно стало тут как на ладони, да так, что закружилась
голова.
И небо все синее, все бездонней, и солнцем избалована
трава,
и пух белесый вдоль обочин стелется, и немо проплывают
облака.
И счастья перламутровое тельце слетает с долговязого
цветка.
День июньский
Взгляду – высь, дорогу – каблукам, день июньский светел и
лукав.
Птица потянулась к облакам, каплю посадила на рукав.
Господи, какие тут дела – побоку возню и ремесло.
Время закусило удила, бешено куда-то понесло.
Толку что ли горе горевать, лаптем щи хлебать из лебеды?
Скоро абрикосы воровать, обносить вишневые сады.
Будет память бережно хранить, будто ей вручили на века,
мотылька, и трепетную нить, и скольженье крохи-паука.
Букет
Букет особенный найду, где розы хороши.
Отдам торговке на ходу последние гроши
И те цветы преподнеся, слова произнесу.
В них будет правда, но не вся, которую несу.
Она останется во мне – таиться и терзать.
И ни всерьез и ни во сне об этом не сказать.
Я не отвечу на вопрос один и на двоих…
Но разве трепет этих роз нежнее губ твоих?
Тебе открыться не смогу, не жди, не хмурь бровей.
И лишь навеки сберегу я в памяти своей —
не для расспросов и анкет и красного словца —
разлукой пахнущий букет у твоего лица.
В ред. 2011
Жажда
По неудобьям и на зное дорога долгая легла.
Чужое пекло, наносное, из африканского угла.
Жарище нет конца и края, земля тверда – не угрызем.
И с нами вместе умирая, дождями бредит бурозем.
Бежать. Идти. Потом ползти. Терять сознание от жажды.
И не упасть в конце пути. Такое выдержит не каждый.
Губами к лужице припасть, изображающей копытце,
и всласть, и досыта напиться, перемениться и пропасть.
Яблоко
Укатанная, легкая дорожка
в безоблачную метит синеву.
Как будто подустала плодоножка —
и плод безвольно валится в траву.
Я падалицу трогаю ногою.
А в небе, в недоступной вышине,
красуется румяное, нагое,
увы, не предназначенное мне.
Мы так живем: судьбу кляня, эпоху,
к родному прикипая уголку,
вынашивая замыслы, что кроху,
выхаживая хворых, как строку.
Не ценится что запросто дается,
не требуя расходов и забот.
А счастье это то, что остается
за вычетом несчастий и невзгод.
Казнь
Почаще джин, пореже тоник. Да, так вот и случилось это
грехопадение во вторник. А тут – недобрая примета:
в четверг шел дождик. Он и в среду катился крупными
слезами.
Приговорен был я к расстрелу твоими строгими
глазами.
Гремели яростно кастрюли. Стыдливо рдело ушко загса.
И я поерзывал на стуле (он электрическим казался).
Хрустели жадно вилки-ложки, побито всхлипывали плошки.
Я был развенчан и повержен и в полдень должен быть
повешен.
Инопланетные тарелки садились в мойку с ускореньем.
Я тосковал о сигаретке, хоть и завязано с куреньем.
Но вот посуда сократила витки полетного вращенья.
Я не заслуживал прощенья. Но ты вздохнула. И простила.
Таврия
О, как тени коротки́ лесопосадки! Абрикосы зелены,
тверды, несладки.
Задыхаются акации на зное. Лень тут местная, иное
завозное.
Мы рискуем головами и плечами. Все прострелено
горячими лучами.
По-лягушечьи (икру как будто мечем) рты разинем,
а дышать как раз и нечем.
Видно, долго в отдалении росли мы. Попригнулись,
будто сгорбились, маслины.
Только тени тополей, когда-то тощих, на дорогу налегли
заметно толще.
Как нам это от рождения знакомо: пыль степная
и пожухлая солома,
зноя веянье! От первого мгновенья и до финишного вздоха,
дуновенья…
Одиссей
– Не со щитом, так на щите вернусь, – я смолоду вещал.
И вот я здесь, как обещал. Хромой, слепой и в нищете.
Ну, что ж, едва мы за порог, навстречу – беды и грехи.
Да, каждый в юности Ахилл, но пятку вряд ли кто берег.
Окопы долгие кляня (себя и клятвы заодно),
дурной войны цедил вино, дарил троянского коня.
Мы Трою взяли, мы смогли, она в руинах и в пыли.
А где шатался я с тех пор? О, это долгий разговор…
Не на щите, но со щитом – живой я все-таки, прости.
А что там было по пути, о том когда-нибудь потом.
Перевоз
Под облаком, что дымчатым пером располагается
на небосводе,
неспешно продвигается паром, открытый разгулявшейся
погоде.
Вечерние негромки голоса. Вода не терпит суеты и скуки.
Прибрежная все ближе полоса. Волна плевки качает
и окурки.
А вот и луг на сонном берегу. Он к небу поднимается
полого,
и грунтовая пыльная дорога, как заяц, там петляет на бегу.
И все, что неожиданно сошлось
в одной никем не выдуманной точке,
огнем заката долгим обожглось и тихо застывает
в этой строчке.
Жизнь
Текла. То яростно лилась и в клочья скоростью рвалась.
То неторопко изливалась – ползла, как будто издевалась.
То залегала непрозрачно среди осинок и низин.
И вырывалось аммиачно дыханье тяжкое трясин.
То стекла рушила со звоном. И поддавала под ребро.
Сквозило смехом и озоном ее счастливое нутро.
Ах, эта жизнь, ее поток и то неровное теченье!
Заботы, беды, увлеченья – такой мучительный восторг…
Голубь
На балконе под нами курит забулдыга или балбес.
Тихий голубь в окне воркует, будто мало ему небес.
Детской мало ему площадки, свалки, всяких иных углов,
ограждения или брусчатки, в меди выполненных голов.
Где прошла для него граница и запрет для него каков?
Почему-то он сторонится горделивых особняков.
Не в чести у него Рублевка – дом панельный как дом
родной.
Оседлал подоконник ловко и воркует как заводной.
Я прошу, коль беда случится, почивальни последней близ
обживись, голубая птица, обихаживай обелиск!
Валаам
Угрюмый остров Валаам стегнул колокола.
Тоска с лазурью пополам над явью потекла.
Над отчужденностью камней, над соснами, травой,
мускулатурою корней, моею головой.
Густая, медленная медь сумела втолковать
о том, что вечна только смерть, которой наплевать
на всякий тут житейский сор и мелкие дела.
Что есть лишь Ладога. Простор. Покой. Колокола.
В пути
Ни счастья ни горя, ни сраму ни славы…
Года убывают во мглу, как составы,
грохочут на стыках оглохшие дни,
за ними вечерние слепнут огни.
Пространство и время склоняют к смиренью.
Но стоит повеять лукавой сиренью, —
кусты и как будто пустые дома
луна восходящая сводит с ума.
Сияние сонное в щели сочится.
Ничто не случилось и вряд ли случится.
Лишь сердце выскальзывает из оков
навстречу теченью ночных облаков.
Бессонная вечность устало струится.
И хочется жить и к чему-то стремиться,
коль тянутся к небу и тополь, и клен
и лунной пыльцою весь мир опылен.
Грустит на перроне помятая слава,
Бросается марш под колеса состава,
и стык ощущает безудержный ход:
еще… И еще… И еще один год.
Душа и тело
Решит затюканное тело не знать, не видеть ни шиша.
Скажи, ты этого хотела, иезуитская душа?
Оно, блаженное, знавало угар сиреневых ветвей,
пьянящий запах сеновала и благовоние церквей.
Гнусавил дух неугомонный о муке вечной за грехи.
А непокорные гормоны гоняли плоть, как пастухи.
В тоске ли, радости, обиде ль, я жил, волнуясь и греша…
Свою повинную обитель прости, надменная душа!
На галерах
Созвучия в речах ищу повсюду – в молве друзей и ругани
врагов.
Невольник я, закованный в посуду, плывущую в моря без
берегов.
Галерник я, спина блестит от пота, мозолями фиксирую
весло.
Поэзия не праздник, но работа, соленое от пота ремесло.
В стихах важны сочувствие и мера. И точность,
и раскованность нужны.
Я каторжник, и движется галера,
поскольку группы мышц напряжены.
Да, где б я ни был, – в Ялте и Казани, – в пустой истоме
и в пылу хлопот,
поэзия, ты служба наказаний, прораб угрюмый
каторжных работ.
Не ведаю ни отдыха, ни сна я. И знаю: как приспичит
умирать,
со мной полягут книжка записная и школьная,
что в клеточку, тетрадь.
На курорт
Еще раз дернулся состав – и встал на место, как сустав.
И все задвигалось в вагоне (я
гляжу, всегда в конце агония.
Подвох для каждой из эпох – толчок, тупик, переполох).
Вагона прибывшее тело парализованно глядело
на конкуренции оскал. Колебля мышцу и вокал,
орава билась оголтело: менял, таксистов, зазывал.
И площадь встречная галдела, набрасываясь на вокзал.
А к побережью полным ходом трамвай катился по прямой.
Тянуло водорослью, йодом, раскрепостившимся народом,
гальюном, трюмом и кормой. Хотелось, кажется, домой.
Сердцу прикажу остановиться
Сердцу прикажу остановиться, или так само решит оно.
В общем, как веревочке не виться, от судьбы уйти
не суждено.
И к делам великим, и к делишкам бог небытия неумолим.
Жаль, пичуга жмотничает слишком – та, что счет
годам ведет моим.
Впрочем, не волнуйся и не сетуй. Лучше эти краткие часы проведи за дружеской беседой и куском одесской колбасы.
Посидим по-нашему, по-русски, под отпотевающий стакан.
Из-за крыш вознесся месяц узкий и кривой, как ханский
ятаган.
Бабье лето теплится над Крымом. Смотрит во Вселенную
окно.
Меркнет мир, затянут будто дымом или погружается
на дно.
Ночью
Высокий шалый гром без церемоний
врывается и шарит по углам.
Ломаются сухие ветки молний
и падают охапками к ногам.
Над улицей, двором и чьей-то грядкой
нальется зорким светом высота.
Полнеба озаряется догадкой,
к чему земная наша маета,
кому нужны и трепет, и отвага —
те хлопоты, которые пусты.
И хлынет очистительная влага,
врачуя крыши, окна и кусты.
Со вздохами, ворчанием и звоном
уйдет гроза, успев перемешать
елей сирени с елочным озоном…
Дыши, пока дозволено дышать!
Июль на юге
Безумное солнце траву прошивало
и кожу, где прежде змея проживала.
Сквозь низкий кизил и высокий осот
на землю сквозили рентген восемьсот.
Пощады не ждали (тут все-таки юг!)
линялые дали вина и гадюк.
И ржавы суставы в иссохшихся травах,
и тени дырявы акаций корявых.
И где бы я ни был, томилось высоко
горючее небо седого Востока.
Июль перевеивал кудри мои.
Потерянно
реяла
кожа змеи.
Крым
Боги балуют вершинами скупо, разве что кочек не счесть.
Крым это Крым. Безусловно, не купол мира, но кое-что
есть.
Властвует, скажем, над Ялтой Ай-Петри, как ретроградный
режим.
Уровень моря под ним в километре с гаком, довольно
большим.
Сколько на свете бесцельных преград, но
с ними не каждый на ты.
Я там бывал, не поймите превратно, даже плевал с высоты.
В воду опущена пасть Аю-дага, хлещет соленый восход.
А на горбу перевозит, бедняга, сосны, как тягловый скот.
Бухта лазурная в солнечных бликах, сумрачных глыб
кавардак,
в галечной россыпи сыпь сердолика, – это и есть Карадаг.
Примет меня, коль придется несладко, славная та сторона.
Вон Чатырдага тугая палатка в зыбкой лазури видна.
Ширь ледяная совсем не мила им, этому складу высот.
Ясно, они не под стать Гималаям, но на легенды везет.
Ты утюгами хребтов не придавлен. Как эта даль хороша!
Соткана вся из былин и преданий горного Крыма душа.
Облако
Облако белесо и кудлато. Сонное спокойствие храня,
тянется из августа куда-то, где пока тебя нет и меня.
Блещет над лощиной, по которой ползаем, идем или
бежим.
И над башней, пашней и конторой легкий ход его
неудержим.
Вот оно пока еще в зените – ненадолго, судя по всему.
Тужатся невидимые нити, не дают покоиться ему.
Я гляжу до головокруженья в гулкую, как церковь, пустоту
и на безустанное скольженье – к вечности, за синюю черту.
Свобода
Нам с тобой в диковину счета за курорты, яхты, снегоходы.
Кто там уверял, что нищета дарит ощущение свободы?
Дикий Диоген? Или Сократ? Их собрат, царапавший
пергамент?
Умники болтали, что с деньгами хуже, чем без бабок,
во сто крат.
В юности мы млеем у костра, к старости проходит это
вроде.
Хоть монета явно не сестра, все ж родня какая-то свободе.
Пусть я не разут и не раздет, но, как нитки бус, висят
заботы.
И не мне заморский президент жалует щедроты
от банкноты.
Со своей растерзанной страной я делю все беды и
невзгоды,
чувствуя затылком и спиной стылое дыхание свободы.
На песке
Еще лукаво стелется прибой, и волны обходительны,
не грубы.
Еще не зацелованы тобой мечтательные, трепетные губы.
Подруга поправляет волосок, спадающий из челки
то и дело,
и смахивает солнечный песок с оплавленного девичьего
тела.
Пока что не невеста, не жена. Ты все еще любуешься
украдкой,
как ладно сложена и как она колдует над кокетливою
прядкой.
Не знаешь ты, что ждет вас впереди, в пути держаться
порознь или вместе.
Но пусть исход событий не известен – как сладко что-то
мается в груди!
Луна изливает античную скуку
Луна изливает античную скуку. Гляжу и никак не пойму,
какую же скорость придали окурку, несущему искры
во тьму.
Небесную ткань прокололо светило соседнего дома левей.
И что за гуляке ума не хватило не петь, коль запел соловей.
Стою на балконе, держась за перила, поскольку
нетвердо стою.
Мне птаха пернатую душу открыла, охотясь на душу твою.
Я этих рулад и не слыхивал сроду, слезу высекают они.
Беззвучно плывут по высокому своду миров бортовые огни.
Речка
Путь порой отыскивают ноги. Вот и речку сыщешь
без труда:
словно перья веера, туда сходятся избитые дороги.
Время мы, увы, не бережем, и граница водная все ближе.
Слышно, как волна лениво лижет берег, обнесенный
камышом.
Запад в остывающем огне, синь загустевает на востоке.
Что-то нервно ерзает в осоке, чуждое, не видимое мне.
Вечна та борьба или возня, ровен ход воды неторопливой.
Но в тени под горбящейся ивой лодка дожидается меня.
Ведая, что я не убегу, перевозчик сумрачный не ропщет.
А заря высматривает рощи на другом, отлогом берегу.
Спальный район
Спальный рай, московская окраина.
Дождик об унынии заботится.
Молодость, которая украдена,
пахнет наркотой и безработицей.
Девоньки с вульгарными сережками.
Парни возле тачек раскуроченных.
Жизнь кривыми движется дорожками
вдоль ножей и рашпилей заточенных.
На задворках пьяных и обкуренных
под угрюмым небом и березками
вымахнут Кропоткины, бакунины
с крашеными Софьями перовскими.
Вылетят на байках наши ангелы,
под нулевку стриженные, наголо.
Головой покачивая бритою,
миру поддадут бейсбольной битою.
Край ты мой, задешево распроданный
слугами народа и купечеством,
был уже и мачехой, и родиной.
Станешь ли еще кому Отечеством?
Ретро
И прошлое с нами, и сами мы зыбкое ретро.
Летит над лесами Нагорная проповедь ветра,
во флоре плешивой едва различим шепоток.
Мы ветхи, но живы. А что еще нужно, браток!
Пускай мы дождями, туманами сыты по горло.
Но только с годами желанна любая погода.
И запад померкнет, и снова займется восток,
и землю повергнет в осиновый трепет виток.
Сквозит нешутейно, и вот развиднело под вечер.
Березки желтеют – горят поминальные свечи.
Прощаемся с летом, и год закусил удила.
Но я не об этом? Об этом! Такие дела…
Линька
Она страдала. Тягостно зудела ее, увы, ветшающая кожа.
Змея старухой не была, но все же обновки тупо требовало
тело.
Порой гляжу я не без удивленья на собственные
выцветшие строки.
У каждой мысли, рифмы, выраженья свои, как видно,
жизненные сроки.
Как той змее, что свежих одеяний столь часто доводилось
добиваться,
душе моей, лежащей на диване, хотелось возрождения,
новаций.
Я думаю, а может, все же зря я терзания рептилии озвучил?
Она текла, колючки одаряя лохмотьями судьбы своей
ползучей.
Вот так и я. Взметнется сквозняками стихов забытых
вяленая строчка —
и словно неприкаянно на камне души блеснет
пустая оболочка.
Змея теряла прежнюю оправу, страстей смертельных шину
слюдяную.
А я? Не отскоблю ни седину я, ни добрую и ни худую славу.
Нервы
Закусила удила… Плохи были бы дела?!
Но потом поладила. Прилегла, погладила.
Вслушивалась, тихая, что тут, за гардиной, —
сердце, что ли, тикает за моей грудиной?
…Штора тонкая светилась. Ты как будто поняла.
Полежала, подхватилась и цветочки полила.
Змея
Опять линяю. Сбрасываю кожу —
обновка глянцевитая под ней.
От этих перемен я, подытожу,
не стану ни добрее, ни подлей.
Не важно, что за прелести наряда.
Но главное, наверно, каково
количество накопленного яда
и качество смертельное его.
Штормит
Пасутся слепые барашки
на поле глубокой тоски.
Как будто гадальной ромашки
по ветру летят лепестки.
Наверное, так вот и пращур,
откинув на время топор,
в восторге глядел на кипящий
и солью слепящий простор.
И так же, возможно, захочет
потомок мой через года
взглянуть, как над бездной клокочет
и дышит бедою вода.
Шахидка
Толпа московская пестра. И в ней без трепета и страха
идет чеченская сестра – вдова джигита, дочь Аллаха.
Строга душа, темна накидка. Но взгляд, как лезвие, блестит.
Упрямо движется шахидка, несет невидимый пластит.
Они придумали хитро’: за мужа месть, мол, неподсудна.
И, мол, у станции метро всегда бывает многолюдно.
Разлад велик, а век жесток, расчеты кровью за обиды.
Угрюмо странствуют шахиды. Что ж, дело тонкое, восток…
Она все это совершит, но посомневается слегка.
В конце концов, за беззащитных Аллах простит. Наверняка.
На Стиксе
Из тела душу вынув, отвели бесплотную ее на край земли.
На Стиксе как на Стиксе: камыши, пустырь и переправа для
души.
Пустая плоскодонка на реке, и берег золотится вдалеке.
Старик угрюмый, в рубище. Харон? Какая встреча после
похорон!
Ты, лодочник, увы, взимать мастак
обол, античный вроде бы пятак.
Не нужно провожатого. Я сам разведаю дорогу к небесам.
Но если суждено торчать в аду, тропу туда тем более найду.
Опять ни облачка на небе
Опять ни облачка на небе, в душе ни горести, ни зла.
Заказан осенью молебен во славу света и тепла.
Мотив, известно, незатейлив.
Но звуки женственно добры.
Осин с березами запели многоголосые хоры.
Какие солнечные числа для песен осень отвела!
Звучат возвышенно и чисто лучистых дней колокола.
Всего отпущено по смете: и медь, и золото в листве.
И думать не к чему о смерти, когда ни тучки в синеве.
Дождик ленивый
Дождик ленивый в окошко накрапывал.
Я в чебуречной талант свой закапывал.
Или откапывал? Кто его знает…
Важно, что был я действительно занят.
Пальцем водил по дубовой столешнице.
Хохломолдавской подмигивал грешнице.
Обалдевал от свинины без жира —
той, что, возможно, собакой служила.
Пьяный, обкуренный бог помещения,
точка московская, повар кавказский,
вот уж спасибо вам за угощение
мертвой водицей, добытою в сказке.
Уксусно прыскали в нёбо соления.
Прыгали стулья: летела Вселенная.
Грязное небо в воде пресмыкалось.
Плавали в небе окурки. Смеркалось.
Пегас
Недолго запад был в огне. Закат помедлил и погас.
Ты жеребца подвел ко мне: «Знакомься, – вымолвил, —
Пегас!»
Но я не поднял даже глаз: мол, эти скачки не для нас,
а электричество и газ милей дороги на Парнас.
Седлай кудлатого коня, скачи в изорванную ночь.
А мне тревожиться невмочь. Оставь, пожалуйста, меня.
Я стар, я вымотан и слаб, суставы скованы сольцой.
Не иноходца мне – осла б! И не галопом, а трусцой.
Тягуч осенний сон земли, и дождь окно мое кропит.
Но я не сплю, пока вдали несется цоканье копыт.
Донузлав
Время беспутно, и спутаны карты. В памяти озера
поступь эскадры.
Блекнет, как лица на выцветшем фото, слава былая
бывалого флота.
Видят во снах океанские мили старые, ржавые, рыжие
цепи —
те, на которые флот посадили, чтоб охранял одичалые
степи.
Склянки не звякнут, сирены не рыкнут. Картой крапленою
лоция бита.
Цепи на солнце потерянно дрыхнут. База военная богом
забыта.
К Черному морю махнем дикарями. Клево в обнимку
лежать с якорями.
Солоновата слеза Донузлава. Слава эскадре!
Посмертная слава.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?