Электронная библиотека » Андрей Цаплиенко » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Книга перемен"


  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 16:16


Автор книги: Андрей Цаплиенко


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Андрей Цаплиенко
Книга перемен

Преисловие

Брусчатка возле стадиона Лобановского, архангел Михаил в дыму, кровь на Майдане, зеленые человечки и «поребрики». В памяти все еще слишком свежо. Мы не забыли, как приближалась война. В своей книге Андрей Цаплиенко показывает нам это особенно, изнутри, с другой стороны, в незнакомом для большинства ракурсе. Глубоко и пошагово. Каждый рассказ – это эмоция. Она куда понятнее и ближе, чем сводка новостей. Я, кстати, не оговорился – Андрей именно показывает, а не рассказывает. Ему удалось, на мой взгляд, главное – текст полностью переносит тебя в книжную реальность. События происходят уже не с героями, а с тобой, читателем. Каждый рассказ ты невольно проводишь через себя. Можно сказать – проживаешь. В голове четкая визуализация. Читаешь и чувствуешь, как твоя одежда пропахла костром. А потом сердце бьется все чаще. Еще бы – не каждый день, когда на тебя объявили охоту, ты в джипе малознакомого человека ночью нарушаешь границу и несешься по Луганской области. Понимаешь, что готов ко всему. И, проезжая блокпост, за которым неизвестность, слышишь характерный «клик-клак» в исполнении автомата, которому в патронник досылают патрон. Клик-клак, приближающий войну. Ее приближало многое.

Я хорошо помню 17 июля 2014 года. Первые сообщения про сбитую «птичку», как выразился на своей странице в Интернете тот, кто ее сбивал.

Это была реальность, в которую мозг просто отказывался верить. Очень много боли и эмоций. Лично меня в тот день просто «убила» одна из фотографий. Нет, не тел, пристегнутых ремнями к авиакреслам. И даже не детских игрушек среди обломков. Меня парализовал снимок знаменитого путеводителя «Lonеly Planet», который просто лежал на траве неподалеку от кресел. «Bali, Lombok» – было написано на обложке. Я смотрел на фото и представлял себя на месте вполне конкретного, хорошо понятного и близкого мне человека. Он мечтал об Индонезии, копил деньги, отпрашивался у руководства, составлял маршрут. И был уже на пороге мечты, когда щелкнул застежкой своего ремня безопасности в кресле Боинга с тремя семерками на борту. И умер счастливым. С путеводителем в руках. Предвкушая мечту. Умер практически мгновенно – разгерметизация салона на высоте почти десяти километров не дала понять, что жизнь и мечту оборвали подлая тактика и война, о которой он не раз слышал в новостях. Но не представлял, что на этой войне погибнет.

Тогда я представлял себя на борту МН-17 в первый раз. Больше чем через год Цаплиенко неожиданно вернул мне эти ощущения, причем глубже, чем в первый раз. Творческая реконструкция последних часов жизни Боинга переносит тебя в17 июля 2014 года. Прямо в салон Боинга. Чтобы переживать и бояться до конца, несмотря на то что знаешь, каким он, конец, будет. Этот рассказ – основа для фильма, который соберет на фестивалях много премий. А книга – альтернативный учебник истории, в котором правда останется не в цифрах и фактах, а в эмоциях, понятных каждому.


Дмитрий Комаров, телеведущий, путешественник

Тем, кто, навсегда оставшись в нашем прошлом, определяет наше будущее



Если желаешь, чтобы мир изменился, сам стань этим изменением.

Махатма Ганди


Четверо выходят из ломбарда

Война была неизбежна. Если бы мы вовремя изменились, она бы легким призраком мелькнула где-то рядом и растворилась в воздухе, не оставив следа. Но мы не хотели меняться. И поэтому она случилась. Я не знаю, как это объяснить. Я не уверен, что у меня это получится. Но попробую.

* * *

На площади перед старым ломбардом стоял огромный монумент, поставленный в честь тех, кто, не спросив у людей разрешения, объявил Украину советской. И сама площадь носила громкое название – имени Советской Украины. Вот здесь-то я и увидел странного человека в облезлой ондатровой шапке и стеганом ватнике нараспашку, махавшего кулаками перед монументальным зданием.

Приближался холодный советский праздник. Руки рабочих споро сколачивали трибуну для городского начальства, а толстые милиционеры приплясывали на месте, пытаясь сосредоточиться на мыслях о тепле и водке. Они даже не сразу поняли, откуда доносится крик:

– Отдайте мои деньги, суки!

Человек в лысой ондатре на голове был в стельку пьян. В сжатых до синевы кулаках он держал по камню.

– Суки лживые! Забрали все!

Я вижу, как он машет своими плетьми-руками, раскручивая их, как две пращи, и, когда степень вращения достигает своего максимума, разжимает кулаки. Слышен звон разбитых стекол. А потом раскаты безумного смеха, перемешанного с хрипотцой и бранью. Они разносятся над площадью, заглушая напрочь песни советских композиторов, льющиеся на головы и в уши прохожих из динамиков. Стучавшие молотками рабочие замерли и притихли.

– Где мои деньги?! Где мои вещи?! Где мое счастье?! – смеялся обладатель распахнутого ватника.

– Щас и свободу отнимем! – крикнул ментовский старшина. – А ну, хлопцы, вяжите его!

– Да вы и так ее отняли! Уже давно!

Смех над площадью не смолкал. Еще раз весело звякнули стекла.

– Да заткните же этому алкоголику рот!

Дюжие милиционеры принялись ловить пьянчужку, но это оказалось не так уж легко. Он уворачивался от них на своих нетвердых ногах, продолжая издевательски хохотать на всю площадь.

– Вы, суки, не заберете у меня мою свободу! До вас уже забрали! Эти!

Еще один камень полетел, теперь уже в сторону каменных апологетов Советской Украины.

 
«Не пейте синее вино,
Оно с лжецами заодно,
И от него в глазах темно,
Не пейте синее вино!»
 

– Так ты еще и поэт, сука! – орали милиционеры, выкручивая рукава стеганого ватника, в которых, конечно же, оставались руки нетрезвого декламатора-пересмешника.

Моя бабушка в это время говорила: «Не смотри туда» – и тянула меня внутрь набитого автобуса. Я пялился на милиционеров и крикливого алкоголика, а взрослые пассажиры старались как можно быстрее занять свои места в автобусе, втянув шеи в одинаково серые воротники бесформенных пальто.

Я всегда просил свою бабушку взять меня на демонстрацию седьмого ноября. День переворота в семнадцатом году был самым ярким праздником в Харькове. Центральная улица, Сумская, наполнялась красной рекой транспарантов и флагов, качавшихся над головами людей, и мне тогда хотелось стать частью этой реки, влиться в нее одним из притоков. Казалось бы, это дело нехитрое. Стоило только попросить бабушку взять меня с собой на работу, в профтехучилище, где она проработала много лет подряд. Там обычно формировалась колонна учеников, которая потом выдвигалась в центр города, чтобы соединиться с другими притоками красной праздничной реки людей.

Но бабушка, которая часто возила меня с собой на дежурство, никогда не брала меня на демонстрацию или на парад. До сих пор не знаю почему. Возможно, она боялась толпы. Боялась, что собранные в большом количестве люди могут затоптать ребенка, если толпу охватит паника. Хотя нет, вряд ли она боялась именно этого. Ведь к ней на работу мы ездили вдвоем, на желтом «Икарусе» номер тринадцать, от конечной до конечной. Выстояв неимоверно долгую и многолюдную очередь на площади Советской Украины, мы набивались в автобус, как селедки, и вместе с остальными селедками-горожанами принимали странные позы, в которых приходилось находиться аж до конца проспекта Гагарина, где большая часть пассажиров сходила, и в опустевшем салоне можно было посидеть две-три остановки.

Харьков семидесятых и восьмидесятых был полон противоречий. Увидев в новостях, как на площади Советской Украины открывали памятник коммунисту Артему в частности и Советской Украине вообще, я был неимоверно горд тем, что живу в городе, который показывают по телевизору. И меня совершенно не смущало, что этот памятник сразу окрестили длинным прозвищем «Четверо выносят из ломбарда холодильник, а пятый тормозит такси». В этом «пятом» узнавался сам Артем, в кожаной комиссарской тужурке и с усами под каменным носом.

– Мам, а почему памятник называют именно так?

– Ну, понимаешь, сынок, он же стоит перед ломбардом…

– Да, это я понимаю. Но почему ВСЕ взрослые его так называют? И смеются?

Все наши знакомые хоть раз в жизни имели дело с ломбардом. Нужны деньги – сдаешь что-нибудь ценное в залог. Хочешь вернуть – плати больше, чем тебе дали. Из-за фасада показного коммунизма выглядывала, ухмыляясь, реальная экономика. Взрослые это понимали. Я – нет. Поэтому про холодильник из ломбарда им было смешно, а мне непонятно. Причем вдвойне непонятно было, когда мама тревожно попросила не задавать таких вопросов «чужим дядям и тетям» и не употреблять в адрес монумента слово «холодильник», хотя бы в местах большого скопления людей.

Мы смеялись, но не хотели, чтобы с нами смеялись чужие. Мы боялись, что наш смех и наше чувство юмора оценят другие люди. Однажды мне попалась книжка «Тим Талер, или проданный смех», и я запомнил одну очень важную фразу оттуда: «Смех – это внутренняя свобода». Но к тому времени меня еще не научили шутить.

– Бабушка, а ты член партии? – спросил я, поедая аппетитную жареную картошку, желто-поджарыми дольками лежавшую на чугунной сковородке. Я любил картошку и любил, когда эта огромная закопченная сковородка устанавливалась на проволочную подставку посреди стола и над ней поднимался ароматный пар простого и обильного обеда. Моя любовь к бабушкиной картошке была притчей во языцех, и я всячески подыгрывал образу фанатичного поклонника чугунной сковородки. Однажды, когда она, как языческая реликвия, взгромоздилась на стол и ритуал священного чревоугодия подходил к своей кульминации, я с криком «Картошечка моя любимая!» поцеловал серый чугун. Я, конечно же, шутил. Но очень скоро мне стало не до шуток. Чугун был еще горячим, и мои губы превратились в два красных вареника раньше, чем я успел закричать от боли. Дальше были нудные дни, проведенные в пределах двух наших комнат в коммунальной квартире, и тошнотворная мазь, которой мне смазывали ожоги. Мне кажется, тогда я понял, что у шутки должны быть свои пределы.

Вот не помню, спрашивал ли я бабушку про партию до горячего поцелуя сковородки или после.

– Нет, внучек, я не член КПСС, – ответила та, улыбнувшись.

– Не член? Но ведь ты коммунист, правда? – настаивал я.

Моя простая и прямолинейная бабушка на этот раз промолчала, а мама, посчитав мой вопрос неловким, торопливо ответила за нее:

– Да, да, она коммунист, конечно.

«Коммунист» – это звучало круто. Это был знак принадлежности к элите. И я с детства знал, что можно быть коммунистом и не быть членом Коммунистической партии.

Да, меня не научили шутить. Не рассказали, когда нужно смеяться над хорошими шутками и как отличать их от плохих. Поэтому я всегда думал, что «не-член КПСС» вполне может быть коммунистом.

Мне хотелось совершать подвиги. С красным флагом над головой идти освобождать другие народы от капиталистического ярма. Дарить счастье коллективизации страдающим от проклятых латифундистов фермерам Северной и Южной Америк. Мне грезилось, как я в зеленой каске с красной звездой иду по улицам освобожденного Парижа и над Эйфелевой башней радостная толпа французов поднимает транспарант «Слава советским воинам-освободителям». Я не мог понять, почему загнивающий Запад не видит своего счастья в той славной перспективе, которую им сулит союз равноправных народов, раскинувшийся на одной шестой части планеты, и почему продолжает загнивать. Учитель истории с кривым носом и лягушачьими губами объяснил, что Запад будет загнивать вечно, если мы ему не поможем. Я был вполне согласен с ним.

Вот только почему так трепещет неокрепшее сердце от альбомов, в которые мои дворовые друзья собирали этикетки от жвачек? Какой у них ароматный клубничный запах! Запах сказочных стран, где все счастливы и богаты. И почему мне так нравится, когда из огромных колонок «Радиотехники» в квартире у приятеля разносится на всю улицу:

 
«Momma’s got a problem.
You don’t know what to say.
Your little baby-boy
Is not home today».
 

И даже надпись иностранными буквами на латвийской стереосистеме, кажется, немного приближает этот так красиво загнивающий мир. Я не мог понять, чего мне хочется больше: научить весь мир жить в коммунальной квартире, такой же точно, как у меня? Или иметь собственное пространство, в которое окружающий мир может проникнуть только с моего личного разрешения?

В метрику мама записала меня русским. Мне кажется, ради моего благополучия. Тогда, видно, перед человеком со словом «русский» в пятой графе двери открывались чаще и шире. Кем же я был на самом деле? Мамины мама с папой родились в многодетных крестьянских семьях под Курском и Орлом. Так ни разу мне и не удалось съездить и посмотреть на жизнь своих родственников в среднерусской полосе. Еврейские и татарские корни в генеалогии моего отца переплетались с тоненьким ростком, тянувшимся из Запорожской Сечи. Но, видно, был он слишком настырным, этот запорожский росток. Любимая книга детства – «Тарас Бульба». «А поворотись-ка, сынку. Экий ты смешной в этом жупане». Записано по-украински, но русскими буквами. Я был, как автор Бульбы, полон противоречий. Украинская душа, заключенная в русские формы. И первый раз заплакал я над книгой, когда наткнулся на рассказ одного писателя о первой российско-украинской войне. Главная героиня, девушка-лазутчица, бежит от большевиков, безуспешно пытаясь перейти через линию фронта, к своим. Мне было жалко эту девушку, умную и красивую, вынужденную спасаться от страшной орды освободителей. Мне хотелось влюбиться именно в такую девушку и вместе с ней, убегая от зла, перейти на сторону добра. Рассказ этот, помнится, мне попался тоже на русском.

Украина во мне росла очень медленно. Юношей я спорил с ровесниками, пытавшимися доказать мне, что украинская литература скучна, украинское искусство примитивно и что кино делится на хорошее, плохое и киностудии Довженко. Аргументы у меня были слабые. Кроме, конечно, автора Тараса Бульбы. «Но он писал на русском!» – говорили мне умные сверстники. И тогда у меня не оставалось аргументов. На самом деле сейчас, набрасывая на белый лист эти строки на русском, я понимаю, что язык – не аргумент. Главное не то, на каком языке ты пишешь, а над какими книгами плачешь.

Однажды мой лучший друг сказал мне: «Украина будет независимой». В крови играли молодые гормоны. От этого краски мира казались ярче, музыка громче, а девушки красивее. Сначала я не понял, о чем вообще говорит друг, и не знал, что ему ответить. И тогда он предложил напечатать листовки с призывом бороться за независимость Украины. Я сказал да, хорошо, давай напечатаем. Но печатать их надо было много. Как? Мы не знали тогда ни ксероксов, ни принтеров и целую ночь напролет писали от руки воззвания к землякам и соседям, разделив усеянные квадратиками странички из тетради по математике на две половинки. Слева писали на русском, справа на украинском. Вместо слова «товарищи» как-то непривычно и романтично было выводить «панове». Старались писать печатными буквами – опасались, что КГБ устроит графологическую экспертизу. Да что там опасались! Откровенно боялись. До девяносто первого года было еще очень далеко, и о независимой Украине говорил разве что Збигнев Бжезинский в далекой Америке, но он был ястребом и антисоветчиком. А о Стусе и Черноволе мы тогда еще не знали. К чему я это? Да, пожалуй, к тому, что, рассовывая по соседским почтовым ящикам самодельные листовки, я на самом деле ни о какой независимой Украине не думал. На сей патриотический акт меня толкал врожденный авантюризм и желание посмотреть, что будет с крамольными бумажками после того, как они попадут в руки знакомых, малознакомых и незнакомых людей. Но на самом деле не произошло ничего. Утром в Харькове все так же звенели трамвайные рельсы, когда тяжелые вагоны поворачивали на перекрестках, люди торопились на заводы и в конструкторские бюро, а КГБ не спешил арестовывать ни меня, ни моего школьного друга. Жаль, что все наивные листовки разошлись. Интересно было бы проверить грамматические ошибки в тексте и оценить с дистанции сегодняшнего дня радикализм воззвания.

Я вспомнил о листовке лет тридцать спустя, в тот момент, когда мой лучший друг, уезжая в Крым, вынимал из петлички серого пиджака сине-желтый значок. Он шел по перрону киевского вокзала и грубо подшучивал над русскими войсками на Крымском полуострове, а рука в это время снимала эмалированный украинский флаг. Я не осуждал и не осуждаю его. Рассовывать листовки по квартирам было интересно, но ты не глядел смертельной опасности в лицо. А когда видишь ее стальные зрачки, широко раскрытые, как у жадного до «ширки» наркомана, быть героем непросто. Настоящая наша родина рождалась в боли и страхе, причем в большей степени в страхе. Холодном, как гусеницы неподвижного танка.

Я все это вспоминаю, и у меня возникает совершенно иррациональное чувство, что война была предопределена всей нашей жизнью, всей нашей официальной историей, лживой и плаксивой, как рассказы проституток. И всей нашей неофициальной историей, громкой и сумбурной, как предсмертные крики жертв инквизиции. Как стихи о синем вине на морозной площади.

Если бы Харон был волонтером, он бы сменил свою лодку на рефрижератор. Такова наша война.

Майдан TV

Поначалу я не понимал, ради чего люди, пропахшие костром, стоят на Майдане. Мне не нравился хаос котлов с дымящимся борщом и бочек с догорающими обломками мебели, которую, скорее всего, вынесли из Дома профсоюзов. После ремонта жена сказала мне: «Отдай старый паркет на Майдан», и я передал мешков этак с восемь древесины на главную площадь нашей мятежной страны. Вот и весь вклад в революцию. Мне было жаль мерзнущих людей на площади. Но мне в то же время было жаль и того спокойного образа жизни, в ритме которого существовал дореволюционный Киев.

Впрочем, как журналист я не мог позволить себе контрреволюционную роскошь брызгать ядовитой слюной в адрес тех, кто в самый лютый холод не хотел уходить с Майдана. Я должен был объективно и беспристрастно рассказывать о том, что видел и слышал вокруг себя.

В Дом профсоюзов мы пришли, чтобы снять очень забавного революционера по прозвищу Цезарь. Парня звали Юрием. Отличное сочетание, не правда ли? Юрий Цезарь. Яркое цыганское лицо этого веселого человека обрамляли длинные кудри. Слово «Цезарь» было выведено золотой краской на инвалидной коляске, самоходным троном возвышавшейся в фойе революционного здания. Юра был инвалидом. Надевая на обрубки ног стоптанные кроссовки, он нагло и грубо, не спрашивая разрешения, перешел со мной на «ты»:

– Слышь, помоги подняться!

И я, конечно, помог. И тоже фамильярно сократил дистанцию наших отношений:

– Слышь, Юра, а почему ты Цезарь?

– Ну, понимаешь, это мой любимый актер, – сказал он и рассмеялся. Его смех чем-то напоминал хохот автора «Синего вина» из моего детства. Очень уж громко смеялся Юрий Цезарь. Оказалось, он действительно думал, что Цезарь – это имя киноартиста. К чему тогда смеяться? Юра ездил на своем троне по Майдану, накинув на плечи украинский флаг.

– Я приехал в Киев чинить скутер, – скутером он называл свой автономно передвигающийся мини– трон, – ну и решил остаться. Меня взбесило то, что менты избили семнадцатилетних пацанов. Теперь пусть меня изобьют. На все воля Божья. Будем стоять до победы.

У Юры была и собственная мотивация участия в революции. Личная.

– Я был владельцем небольшого магазинчика в Евпатории. И вот его у меня отобрали. У меня и моего друга. Побили нас сильно, – весело рассказывал он, проезжая мимо котлов с борщами и кашами.

Хитрая улыбка не сходила с Юриного лица. Его друг, тернопольский паренек, подошел к нам и, пожав руку, восторженно заметил:

– Юрко реально заводить. Ми серйозно сиділи біля бочки з дровами цілу ніч з ним. Він підбадьорював людей. Чуваки, кажу, з ним весело! Йому завжди потрібна допомога, але ми хлопці ніби не горді. Допомагаємо.

И вместе с таким же, как и он сам, юным майдановцем взял под руки Цезаря и спустил его на землю. А рядом проходил долговязый революционер с охраной, которому вскоре история найдет место в премьерском кресле.

– Эй, Арсений, как вас там? Петрович! – закричал Юра. – Я за вас голосовал!

«Вот как, – отметил я про себя, – со мной на “ты”, а с Петровичем так на “вы”».

Длинный, как жердь, Арсений Петрович был вынужден присесть на корточки рядом с инвалидом, чтобы его глаза оказались на уровне Юриных.

– Я за вас голосовал, – повторил Цезарь и без пауз и стеснения добавил: – А можно ваш телефон?

Яценюк смутился, но быстро нашелся:

– Ты знаешь, Юра, мой номер у охранников, я его… эээ… не помню, они его… эээ… тебе дадут.

– И ты, ты дай, – сказал Цезарь, повернувшись ко мне.

Я, в отличие от Петровича, свой номер помнил. Пришлось сообщить настырному инвалиду свои контакты.

Майдан кипел весельем, которое бурлило вокруг инвалида.

– О, глянь, сколько жира! – смеялся Юра, вдыхая аромат борща.

– Ти спробуй, друже, який смачний! – протягивал хозяин казана огромную ложку безногому Юре.

– Слава Украине, – вместо благодарности пробормотал Юра, проглатывая борщ, и у него получилось что-то вроде «Слава Украины».

– Ні, друже, правильно не «Слава України», а «Слава Україні».

– Та я знаю, знаю. Просто борщ у тебя очень вкусный. Героям слава!

– Ну, тепер вже молодець! – похвалил Юрка повар.

Мягкий пластиковый стаканчик со свесившимся через борт хвостом чайного конверта обжигал руки. Над каменным архангелом поднимался дым.

Юра подкатил к палатке с надписью «Донецк» и остановился возле бочки. Веселый огонь бился в ней, облизывая сломанные ножки старого стула. Невысокий средних лет человек подбрасывал в бочку дрова и, вглядываясь в причудливую игру огня и холода, мечтательно улыбался своим мыслям.

– Это Толя! Из Донецка! – крикнул Цезарь, даже не глядя на меня. – Привет, Толя, как дела?

– Да ничего, нормально, – сказал Толя, продолжая улыбаться. Что-то очень хорошее и честное было в его улыбке.

– Он из Донецка, – сказал мне Цезарь так, словно открывал страшную тайну Толиного происхождения. – Он герой! Бросил все, и теперь ему назад дороги нет. Там же все бандиты, в этом Донецке, ну, ты знаешь.

Толя тихо, но настойчиво перебил его:

– Ну, во-первых, бандиты там не все. У нас очень хорошие люди. Вся палатка из Донецка, тридцать человек. А во-вторых, какой я герой? Просто хочу жить честно и хочу, чтобы всем жилось лучше. Как-то так. А закончится Майдан, вернусь в село.

– В какое село?

Для Юры это была новость. Человек из Донецка живет в селе. Цезарь думал, наверное, что в Донецке все шахтеры. «Вышел в степь донецкую», и все такое.

– Я же из-под Опытного, там земля моя, трактор. Там дед мой еще пахал.

– Так ты донецкий колхозник, значит? – Даже в том, как Юра удивлялся, сквозила беспардонность, которую собеседник мог счесть оскорбительной. Но Толя нисколько не возмутился, а еще больше улыбнулся.

– Да, Юра, именно так. Донецкий колхозник.

– Ну, бывай, колхозник, – попрощался с ним Цезарь и величаво двинулся на своем троне дальше по Майдану.

Я глядел на Юру и думал о том, что с ним будет, когда он вернется к себе в Евпаторию. И сможет ли вернуться на дедовскую землю донецкий колхозник Толя?

Цезарь давил на кнопку, бормоча еле разборчиво: «Залипает, стерва, едет только вперед… Надо чинить».

Двое молодых людей, парень и девушка, что-то шептали друг другу, слегка соприкоснувшись теплыми балаклавами. Революция, как умная и не слишком красивая женщина, еще не влюбила меня в себя, но уже заинтересовала.

Дома жена, чмокнув меня в щеку, впервые не ругала за пропахший дымом воротник куртки. Мне снова захотелось прийти на Майдан и увидеть сине-золотое море флагов над веселой смеющейся толпой. Смех Майдана был совершенно искренним. Не истошным клокотанием порванных нервов в горле полоумного алкоголика, придавленного откормленными милицейскими телами. И не сытым хохотом патриция, развращенного неограниченной властью. Майдан смеялся от избытка свободы. И он готов был поделиться ею с каждым новичком, робко проходившим на главную площадь страны мимо рядов сложенных горкой шин и раскаленных от огня железных бочек. Языки пламени лизали закопченные жестянки. А смех свободы озарял чумазые лица точно так же, как мерцающий огонь. «Побратим, друже, товарищ», – так говорили тебе незнакомые люди, и ты не сомневался ни минуты в искренности этих удивительных слов. Эти люди, казалось мне, двигались только вперед, потому что в их жизни навсегда сломалась опция «Задний ход». Как в повозке-троне, на котором Юра кружил по площади.

* * *

Но, как только ты покидал площадь, тебя охватывали сомнения. Перегороженные мешками дороги мешали ездить по городу. Черный от копоти снег никто не убирал на Крещатике, и он спрессовывался в черный лед. В троллейбусах ворчали немолодые женщины в беретах, называя революционеров «понаехавшими». Впрочем, они так же рьяно ругали и президента, но в наших троллейбусах в принципе не любят президентов, так что этот жанр вербальных протестов не удивлял слуха своей новизной. А вот привычная белая картинка центра Киева, перекрашенная в огненные и черные тона, слегка раздражала, не скрою. Ну, а потом все начало меняться так стремительно, что из телевизора чуть ли не каждый день звучала фраза о том, что «сегодня мы проснулись в новой стране». Причем день ото дня она становилась новее и новее. Сначала упал Ленин. И я оказался рядом практически случайно.

* * *

– А не съездить ли тебе, Андрей, на Майдан?

Это мой главный редактор, человек осторожный и воспитанный. Свои приказы он раздавал вот в таком, завуалированном виде. Отказ не принимался. Было нечто иезуитское в том, что, казалось бы, формулировка предполагала вольный выбор ответа. Но притом отказаться невозможно. Все знали это. И признавали образность высказываний главного человека в редакции добротой. Но доброта не являлась главной его добродетелью. Он был остроумен, расчетлив, опытен и благодаря этим вышеперечисленным качествам умел манипулировать людьми. Если кто-то вам скажет, что управлять людьми несложно, не верьте этому человеку. Легко управляет людьми лишь тот, кто хорошо знает человеческие слабости и понимает, что сущность личности определяют не сильные, а слабые ее стороны. Почти как в электронике, где качество любой сложной системы определяется по низшим, а не по высшим параметрам. Проводя брифинги с журналистами, главред любил использовать парадоксальные сравнения, разбирая структуру отснятого сюжета:

– Вот, например, пиво… Фещенко, ты любишь пиво?

– Конечно, люблю. А кто ж его не любит?

– Жена моя не любит. Это к слову, так сказать… М-да.

– Так, а при чем здесь пиво?

– А при том. Представь-ка себе пиво. Оно наливается в стакан, стекая по краям бокала, играя на солнце холодным янтарем. И ты предвкушаешь, как дурманящая прохлада заливается тебе прямо в пересохшее нутро. Представил?

– Да.

Кадык журналиста Фещенко рефлекторно дернулся. А редактор продолжал:

– Это подводка. Ведущий в студии создает ощущение того, что зрителю обязательно надо посмотреть именно твой сюжет. Идем дальше. Пиво уже в бокале. Видишь пену?

– Вижу.

– Видишь, какая она пушистая, объемная, похожая на пенку для бритья?

– Вижу. Чего вы меня мучаете этим пивом?

– Погоди, старик, сейчас ты поймешь. Что ты обычно делаешь – пьешь пиво с пенкой или без?

– Без пенки.

– Ждешь, когда она осядет, наверное?

– Жду, конечно. А что, надо дуть на нее?

И тут главный начинает кричать, да так, что стены дрожат:

– Так какого хрена ты начинаешь свой сюжет с унылого говна?! Это все равно что стать напротив зрителя, показать ему пиво и дунуть так, чтобы пенка ему в рожу полетела!!! Вот будет с тобой после этого бухать зритель? Нет, не будет! Иди и думай, как снимать!

Главный не был алкоголиком. Но, поскольку алкоголизм – это профессиональная болезнь журналистов, он знал, как найти путь к уму и сердцу любого из своих подчиненных через их слабости. В этом и состоит великое и ужасное искусство манипуляции.

Меня он ловил на желании экспериментировать. «Понимаешь, никто этого не делал. Сомневаюсь, что получится», – озабоченно качал он головой. А я говорил: «Получится». И старался делать так, чтобы все у нас получалось. А слабо тебе взять камеру и в прямом эфире пройтись по Майдану и вдоль Крещатика?

Это на первый взгляд кажется делом простым. Ну что тут сложного? Иди себе и рассказывай, что видишь. Правда, слова должны очень ловко соскакивать с языка и точно попадать в сердце зрителя. И права на ошибку ты не имеешь, потому что дублей не будет. Это ведь прямой эфир. Кроме того, нужно успеть задать интересные вопросы самым ярким революционерам и при этом моментально выбирать тех, кто не медлит с ответом, а станет на ближайшие несколько минут интересным собеседником. К тому же все время надо быть в движении: быстро передвигаться от памятника Ленину напротив Бессарабского рынка к центру Майдана Незалежності. Это было похоже не на журналистику, а на спорт. Разговорно-беговое атлетическое троеборье на пересеченной местности. Ну как я мог за него не взяться?

Старт был намечен возле памятника Ленину. Но, когда мы подъезжали к Бессарабке, я заметил толпу, которая двигалась в направлении памятника.

– Валят! Валят! – кричали люди.

Я сначала опешил.

– Кого валят? – спрашиваю.

– Ильича валят! – И улыбка, смешанная с белым паром, уносилась куда-то вперед, туда, где нерушимое становилось хрупким и временным.

Каменный вождь считался очень ценным произведением искусства. Говорили, что памятник внесен в некий список особо ценных объектов культурного наследия. Не удивлюсь, если на этом настояли отечественные коммунисты, чей авторитет держался только благодаря символам. Сам памятник выглядел довольно стандартно и скучно.

А тут – такое агрессивное веселье.

Неужели он упадет, и все изменится? Мы пытались пробиться через толпу к эпицентру события. Это было почти невозможно. Желто-голубые ленточки на сумках возбужденных девиц хлестали меня по щекам, и кто-то громко ругался, ударившись о штатив камеры, который я тащил на своем плече. Мы едва успели на событие.

Слева от монумента стояла группа солдат в синей форме. К ним подошел священник и спросил:

– Вы не будете стрелять?

Молодые парни растерянно посмотрели сквозь пластиковые забрала своих черных шлемов и переглянулись. Робко пожали плечами.

– Благословляю вас, ребята, – сказал священник и осенил шеренгу крестом. Он принял движение плеч за знак согласия.

Кто-то уже взобрался на постамент и даже еще выше и набросил на Ленина стальной трос. Другой конец троса был прикреплен к мощному трактору. Тракторист рассчитывал одним движением сорвать глыбу мрамора с постамента. Не получилось. Вождь мирового пролетариата пошатнулся, но устоял. И тогда толпа приняла правильное, с точки зрения физики, единственно верное решение сей задачи: раскачать статую. Явление резонанса никто не отменял. Мрамор все больше раскачивался. Амплитуда движений «вперед-назад» росла, пока наконец вождь не сорвался вниз, чуть не пробив головой отполированную тротуарную плитку на площадке перед монументом. Земля вздрогнула. Толпа закричала в едином порыве восторга. Бульвар Шевченко, мчавший в обе стороны потоки машин, взвыл десятками клаксонов.


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации