Электронная библиотека » Андрей Геласимов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Рахиль"


  • Текст добавлен: 2 октября 2013, 18:50


Автор книги: Андрей Геласимов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Тихо вы! – шикнула на нас Наталья. – Как дети малые.

Я закрыл глаза и представил ее себе воспитательницей детского сада, а нас с Николаем – двумя пацанами из старшей группы, которых она привела на детский сеанс.

Желание от этого не прошло.

В следующее мгновение в зале зазвучала музыка, и сквозь закрытые веки я уловил всполохи света. Фильм начался. Я до сих пор так и не знал – как он называется.

Николай снова пошуршал оберткой жевательной резинки и молча вложил мне в руку гибкую полоску. Не открывая глаз, я поднес ее к лицу и почувствовал запах мяты. Очень сильный. Практически как в детстве.

* * *

Такой чай пила только бабушка. Остальные либо ругались с ней и пили свой чай без мяты, либо делали вид, что пьют из ее чайника, а сами тайком выливали содержимое своих стаканов в открытое окно. Прямо на клумбу, где росли георгины. Все говорили, что чай надо пить в чистом виде. Без примесей. Но бабушка упрямо заваривала мяту каждый раз, как мы приезжали к ней из Москвы.

После смерти Сталина приезжали особенно часто. Взрослые пили водку, курили на открытой веранде, говорили, что не надо будет теперь никуда уезжать и что может быть, вернутся те, кого недавно забрали. Когда уходили с веранды, в комнатах начинался какой-то неясный шорох, возня и приглушенный смех, а бабушка включала свет на кухне и начинала заваривать свой чай.

«Видишь? – говорила она. – Листики заворачиваем вот так. Слышишь, как пахнет? А теперь – кипятком».

Я следил за ее движениями, морщил лоб, втягивал носом воздух и размышлял – почему это я должен слышать запах. Ведь он попадает не в уши, а в нос.

«Все на свете должно быть смешано, – продолжала она. – Мята с заваркой, каша с маслом, картошка с луком, хлеб с чесноком. Если семена не смешать с землей, то цветов не будет. Еще нужен солнечный свет и дождь с неба. А если смешать синюю краску с желтой, то получится зеленый цвет. Понимаешь? Все должно быть смешано».

«А люди?» – поднимал я голову от дымящейся кружки.

«И люди. Твой папа смешался с твоей мамой, и получился ты».

«Как зеленый цвет?»

Она улыбалась, ставила передо мной тарелку с блинчиками и говорила:

«Ну да, как зеленый цвет. Только не торопись. Чай еще горячий».

Я сворачивал блин и заталкивал его целиком в рот. Дышать становилось трудно.

«Не спеши, – повторяла она. – Откусывай понемногу».

«А бывает такое, что не смешивается совсем?»

Она задумывалась на мгновение и качала головой:

«Вряд ли. Что-то я не припомню. Хоть как-то все на свете должно быть смешано. Хоть в какой-то степени».

«А евреи и русские?»

* * *

В середине фильма они начали шептаться о чем-то друг с другом, и я наконец открыл глаза. С закрытыми глазами мне казалось, что я их подслушиваю. А я не хотел. Вернее, хотел, но не мог себе в этом признаться. Все-таки оставалось еще кое-что, в чем я стеснялся себя уличать. Немного, но оставалось.

– Правда, тебе говорю, – долетел до меня голос Натальи. – Он может. Хочешь, спроси его сам.

Николай, повозившись в кресле, развернулся ко мне.

– Профессор, ты на самом деле можешь все угадать?

– Что угадать? – не понял я.

– Ну вот хотя бы что в этом фильме будет дальше…

Я понял, что Наталья рассказала ему про мои забавы на семинарах по композиции текста. Ирония состояла в том, что она решила похвастаться мною перед своим новым возлюбленным. Перед своим новым старым возлюбленным. В ее сознании я по-прежнему принадлежал ей, как добыча удачливого охотника. Моя голова, украшенная раскидистыми рогами, висела у нее над камином. Теперь она присматривала место в своей гостиной для следующего трофея. Покусывала нижнюю губку и озабоченно обводила взглядом всю комнату.

– Могу, – сказал я. – Не вопрос.

– Ну, давай, – шепнул он. – Скажи, что там дальше случится.

– Подожди, мне надо десять минут.

Приманкой для нового трофея служило уже пойманное животное. Я порадовался охотничьей смекалке своего мучителя и решил помочь этой неутомимой Диане. Диана – в рим. мифологии богиня Луны. С 5 в. до н. э. отождествлялась с греческой богиней охоты и покровительницей рожениц Артемидой. Изображалась с луком и стрелами, иногда с полумесяцем на голове (там же. С. 80, 393).

Странное ощущение, но я больше испытывал солидарность с охотником, чем с дичью. Очевидно, у оленей слабовато с корпоративным сознанием.

Через десять минут я рассказал ему громким шепотом, кто кого в этом фильме убьет и кто на ком женится. Я угадал и то, что деньги сгорят в машине, а вместе с ними сгорит лучший друг центрального персонажа.

– Как это у тебя получилось? – спросил Николай, когда мы вышли на улицу.

– Ничего сложного. Простой анализ структуры. У каждого героя своя функция и свои мотивы. Как только и то и другое исчерпано, автору приходится его убивать. Если это хороший автор. У плохого все может тянуться до бесконечности, поскольку он не понимает ни мотивов, ни функций. Тогда читатель или зритель скучает. Аналитику определить этот момент в тексте совершенно не трудно. Позитивный эффект от ухода персонажа состоит в том, что зритель испытывает сострадание. Если погибает центральный герой, сострадание перерастает в катарсис. Ну, это все есть у Аристотеля. Технологии разработаны очень давно.

– А как ты узнал, что в последней перестрелке убьют только главного цэрэушника?

– Перед стрельбой он единственный снял пиджак. Это вопрос колористики. На белой рубашке кровь выглядит намного эффектней – поэтому режиссер специально его раздел. А в момент попадания пуль, если ты помнишь, сцена перешла в режим замедленной съемки. Это можно назвать актуализацией ключевого события за счет задержки в развитии композиции. Гете, кажется, называл это «ретардацией». Точно не помню.

– А пожар в машине?

– Видеоряд до этого был насыщен образами огня. И у того, кто должен был в итоге сгореть, прозвучала в предыдущей сцене реплика «Моя жизнь – как пламя», или что-то в таком духе. Это была, конечно, метафора, но в искусстве ничего не происходит без подготовки. Так же, например, как в бою. Перед атакой пехоты или бронетехники ведется артиллерийский огонь. То есть необходимо заранее создать внутреннюю мотивацию того или иного события, поскольку как автор ты знаешь, что оно в конце концов должно произойти. А просто так ничего не бывает. В реальной жизни, между прочим, тоже работают эти законы. Называются «причинно-следственные связи». Только вектор их построения смотрит в противоположную сторону. Как европейская письменность, в отличие, скажем, от арабской. Не справа налево, если ты понимаешь, о чем я говорю. И строит их совсем другой автор.

– Тебе в органах надо работать, – усмехнулся Николай, усаживаясь в машину.

– Ты же говорил, евреев туда не берут.

– Внештатником, – сказал он. – Внештатником, дорогой. Тебя куда отвезти?

– Мне все равно, – ответил я, стоя перед машиной на тротуаре. – В принципе, никуда. Можете оставить меня здесь.

Николай включил радио, и в машине зазвучала сицилийская мелодия Нино Роты.

– Это из «Крестного отца», – сказала Наталья, захлопывая дверцу. – Обожаю это кино. Аль Пачино в последней серии просто супер.

– Ну, ты как? – спросил меня Николай, перегибаясь через нее. Почти улегшись к ней на колени. – Чем будешь вечером заниматься? Нормально все?

Я помолчал секунду, прислушиваясь к мелодии, впуская ее в себя.

– Буду танцевать весь вечер, – сказал я. – Или повешусь и стану раскачиваться в ритме танго.

– Слава шутит, – сказала Наталья, вынимая сигарету. – Поехали. Я уже вся замерзла.

Стекло между нами медленно поползло вверх. Мелодия стала звучать глуше. Наталья закурила, выпустила дым в мою сторону, улыбнулась и помахала рукой. Еще через несколько мгновений их автомобиль растворился в пелене падающего снега. Очень снежной оказалась эта зима.

* * *

– Ну и дурак, – сказала Люба, ставя передо мной стакан с чаем. – Так тебе, дураку, и надо. Кстати, печенье у меня все закончилось. Если хочешь, иди в магазин.

– Я не хочу печенье, – сказал я.

– Вот ведь дурак! Могу себе представить вашу троицу там в темноте. Какой хоть фильм вам показывали?

– Я не запомнил названия. Что-то американское. Про стрельбу.

Она скептически хмыкнула.

– И ты, как влюбленный идальго, вприпрыжку поскакал за этой парочкой голубков.

– Я не скакал. Мы доехали на автомобиле.

– На машине этого Ромео из НКВД? А ты кем при них был?

– Ему уже сорок восемь. Он совсем ненамного моложе меня.

– Ха! – она резко качнула головой.

– Всего на пять лет.

Люба посмотрела на меня, прищурившись, и я понял, что она сейчас снова скажет «ха!»

– Кого ты пытаешься обмануть, Койфман? – добавила она после этого звука. – Меня или себя? Если меня, то не надо. Я знаю все про эти дела. Волшебная палочка теперь у него. От его сорока восьми можешь смело отнимать последние восемнадцать. А ей добавляй десять-одиннадцать. Арифметика, мой дорогой. Он сейчас значительно моложе ее. Про тебя речь вообще не идет. Себе можешь накинуть десятку. Помнишь, каким ты был полгода назад? Так вот, сейчас совсем другая история. Надо было слушать меня и не бросать Веру с ребенком. Остался бы со своими пятьюдесятью тремя. Вполне, кстати, пристойная цифра.

Ну да, разумеется. Конечно, Люба была права. Самоконтроль, самоограничение, ежовая дисциплина. То есть железная. Потому что ежовыми, по русской фразеологии, должны быть рукавицы. Но разве я виноват, что у меня их не оказалось? И у кого они вообще есть? Ежи в лесу давно бы перевелись, если бы мы все вдруг решили не звонить по тем телефонам, по которым так хочется позвонить.

Отсекая «ежовую» половину в словах «самоконтроль» и «самоограничение», получаем вполне мощный и чувственный корень «сам». Основной инстинкт. Куда от него? Все мы, в конце концов, самцы и самки. То есть не в конце концов, а в самом начале. Надо только раздеться недалеко друг от друга. И не на пляже.

Однако с идеей контроля приходится мириться всю жизнь. Хоть отрезай ее от приятного корня, хоть оставляй пришитой. В пионерском лагере в детстве вскакивали по утрам с пропахших чужой мочой матрасов и лихорадочно разглаживали ладошками пододеяльники. Плюс ни одной морщины на покрывале. Плюс подушка должна стоять идеально равнобедренным треугольником. Гладили, едва касаясь руками, пухлые катеты. Заранее ненавидели геометрию. И вся эта поспешность и лихорадочность только от одного – ты контролируешь себя прежде, чем за это возьмутся другие. Те, что сейчас войдут в палату, а подушка все еще у тебя на голове. И ты кричишь: «Смотрите! Я – Наполеон». Но Наполеоном тебе быть недолго. Ровно до тех пор, пока в коридоре не зазвучат их шаги. С этого момента ты начинаешь себя контролировать. Иначе на линейке с тобой будет как с тем другим мальчиком позавчера. Когда принесли его простыню, и все смеялись. Хотя, что тут смешного в больших пятнах желтого цвета? Но ты смотришь на них и понимаешь – злая и смешная публичность всей этой желтизны явилась следствием плохого самоконтроля. И тогда ты впервые задумываешься о том, как научиться держать себя в руках.

То же самое с алкоголем. Особенно на ранних этапах. Начинать вечеринку надо часа в два, чтобы к приходу родителей никаких следов не осталось. В смысле общей неприбранности, разбитой посуды, плачущей одноклассницы и нетрезвого друга, который уснул в спальне твоих родителей, предварительно наблевав под столом. Но всего этого так хотелось. Вернее, может, не буквально вот этого, но чего-то такого. За гранью контроля. Иначе с чего бы у всех этих твоих одноклассников в прихожей так блестели глаза, когда ничего еще не началось, а только шушукалось и расставлялось. Как у взрослых. И рядом с шампанским обязательно водка. И такой же, как у мамы, салат. И на девочках какая-то другая одежда. Ненастоящая. А потом ходишь во дворе и жуешь снег. Потому что отрезветь – это еще только полдела. Самое главное, чтобы не пахло. Ходишь и дышишь в ладони. Контролируешь процесс.

С течением лет все чаще приходится говорить самому себе «не надо». Сначала говоришь – «не надо так много смотреть на девушек», потом говоришь – «не надо так много смотреть на баб». Смена существительного отражает не оскудение вокабуляра, а некоторую лексическую усталость. Хотя непосредственно на желании смотреть эта усталость отнюдь не сказывается. Скорее наоборот.

От этого испытываешь потребность в еще более суровом контроле. Но выходит далеко не всегда. В конце концов находишь с самим собой общий язык и договариваешься. Обещаешь просто присматривать за «этим типом».

Заканчивается тем, что получаешь от себя совет избегать разочарований. С годами они незаметно становятся самым страшным врагом. Страшнее сквозняков, болей в сердце, алкоголя и даже женщин.

Но избежать их можно только одним способом.

* * *

Когда поженились, Любе нравилось заниматься со мной любовью. Вечерами она расстилала постель, а я специально выглядывал из кухни, задержав свой текст о Фицджеральде на середине строки, позабыв об этом несчастном Гэтсби. Из комнаты ее отца доносились стихи Заболоцкого, и я напряженно старался уловить, что конкретно декламирует Соломон Аркадьевич. Если это была «Некрасивая девочка», то у нас еще оставались переводы грузинских поэтов, и, значит, вполне можно было успеть. Но если он переходил к «Старой актрисе», мероприятие приходилось переносить на завтра. После «Актрисы» декламация стихов обычно заканчивалась, и Соломон Аркадьевич начинал путешествовать по квартире. Понятие «закрытая дверь» для него не существовало. Хорошо еще, что он шаркал ногами.

«Это мой дом, – говорил Соломон Аркадьевич. – Не надо в нем от меня запираться».

Чтобы избежать конфузов, мне пришлось подарить Соломону Аркадьевичу шлепанцы на два размера больше и в деталях исследовать творчество Николая Заболоцкого. При этом я должен был научиться идентифицировать текст через толстую стену и две двери. Сюда добавляй скрип старых пружин, Любино дыхание и стук моего собственного сердца. Время от времени – мяуканье Любиной кошки, которая сидела под нашим диваном, изгибаясь от похоти, и, очевидно, нам страшно завидовала. Но Соломон Аркадьевич не хотел котят, поэтому Люсю из квартиры не выпускали. В подъезде бродили ужасные черные коты, а я целовал мою Рахиль под Люсины вопли и прислушивался к голосу Соломона Аркадьевича за стеной.

Через полгода после того, как мы поженились, меня можно было брать акустиком на подводную лодку. Вражеским кораблям был бы конец.

У всей этой моей наблюдательной работы имелся один существенный минус. Она настраивала меня не на тот лад. Вернее, на тот, но он был немного не в том направлении. Из-за интенсивности моих наблюдений стрелка компаса иногда излишне стремительно разворачивалась в искомую сторону. То есть, разумеется, в итоге я сам всегда планировал там оказаться, поскольку – кто не планирует? Но не с такой же скоростью.

Казусы происходили не очень часто, однако воспоминание о них надолго отравляло радость от возвращения к тексту о Фицджеральде. После проигранной битвы я сидел на кухне перед своими исписанными листами и шаг за шагом анализировал причины своего очередного поражения. Чаще всего я склонялся к мысли, что виной всему была моя торопливость и природное любопытство. Декламация Соломона Аркадьевича оставалась вне подозрений, потому что по логике и по общему внеэротическому контексту она должна была меня отвлекать, однако в своих преждевременных эякуляциях я склонен был винить даже поэзию Заболоцкого.

Впрочем, быть может, мне просто не стоило подсматривать перед этим из кухни за тем, как Люба стелит нашу постель. Меня просто завораживали ее движения.

«Ну что, ты идешь? – оборачивалась она ко мне и откидывала узкой ладонью черную прядь со лба. – А то он потом не скоро уснет, а мне завтра к восьми. Чего ты так на меня смотришь?»

Я отворачивался, шелестел бумагами на столе, рассчитывая на спасительное воздействие литературного шелеста. Потом признавался себе, что сквозь этот жаркий туман все равно уже никакого Фицджеральда не видно, поднимался из-за стола и шел к ней, чувствуя как пылает лицо.

«Что с тобой? Тебе плохо?»

«Нет, мне хорошо. Только не надо говорить со мной таким материнским голосом».

* * *

Отдельной строкой при этом шла ревность. Точнее, она шла с красной строки. И, в общем, заглавными буквами.

«Не стану я тебе ничего о них говорить, – шипела на меня Люба. – Отвяжись! А то хуже будет».

Но я не мог отвязаться. Это было больше меня. Как стихи Заболоцкого и неудержимое шарканье шлепанцев Соломона Аркадьевича. Ни одно существо на свете не сумело бы остановить ни то, ни другое. Тем более мою ревность.

Поэтому я спрашивал о них. О тех мужчинах, которым она стелила свою постель до меня. О настоящих взрослых мужчинах, которые не волновались, ни к чему не прислушивались и не кончали так быстро. Которые всегда были где-то рядом со мной, бесплотными тенями заглядывая через мое плечо ей в лицо, когда она закрывала глаза и откидывала голову на подушку.

«Слушай, так ты сойдешь с ума, – говорила она потом, присаживаясь рядом со мной на табурет и затягиваясь моей папиросой. – Или я сойду. Неужели тебя это так волнует?»

Меня волновало. Я много раз пытался проанализировать свои мотивации, но это так и не помогло. Все было ясно и без анализа.

«Слушай, а ведь ты, наверное, мог бы кого-нибудь из них убить, – задумчиво говорила она, щурясь от папиросного дыма. – Мог бы? Как думаешь? Если бы встретил? Ты как? Совсем уже или еще нет?»

Я сдувал со своих листов пепел от папиросы, отнимал у нее окурок и делал вид, что занят. Однако в голове моей творилось непонятно что.

Я был с ними связан, я знал это. С теми мужчинами, которые были у моей Рахили до меня. Уместились в те десять лет форы, что она бессовестно получила при рождении. Хотя должна была дождаться меня. Просто была обязана. Иначе – зачем вообще было приезжать из Сибири, сводить меня с ума и курить потом на кухне мои папиросы?

Понимая, сколько всего вошло в эти десять лет. И щурясь на меня как кошка.

«Ну и дурак, – говорила она, вставая со своего табурета. – Не хочешь разговаривать – и не надо. Я же вижу, что ты не работаешь. У тебя оба зрачка на месте стоят. Ты не читаешь. Ты думаешь про свои дурацкие вещи».

И я действительно думал про них. Я размышлял о том, как непредсказуемо Бог сводит людей. Как удивительно он свел меня с Любой, а через нее – с теми мужчинами, о которых я не хотел думать, но никак не мог остановиться и думал о них без конца. И постепенно мне становилось понятным, что Бог доверяет нас друг другу и что я был доверен моей Рахили и Соломону Аркадьевичу, а они, в свою очередь, были доверены мне вместе со всем своим прошлым – нравится мне это прошлое или нет. Потому что время от времени так выходит, что те, кому нас доверил Бог, могут нас не устраивать и даже причинять сильную боль, но это, в общем-то, не нашего ума дело, и все что от нас требуется – лишь способность оправдать вместе с ними это доверие и быть в итоге достойным его.

Я чувствовал, что это были хорошие мысли. Но они не помогли.

В конце концов Люба не вынесла моих бесконечных расспросов и стала кричать на весь дом.

«Ты хочешь узнать – кто они были?!! Хочешь услышать про них что-нибудь?!! Сейчас я тебе расскажу!»

Она стояла рядом с диваном, на который мы только что улеглись, почти голая, а за спиной у нее уже открывал дверь Соломон Аркадьевич.

«Они были евреи! Понял? Обрезанные! Не такие, как ты!»

* * *

И после этого она увлеклась своими еврейскими делами. Странно, но толчком к этому, видимо, послужил именно я. Точнее, моя неполноценность в плане еврейского вопроса. В доме появились книги на непонятном мне языке, какие-то специальные одежды, подсвечники. Необычные правила питания.

«Если бы твоя мама была еврейка, ты бы меня понимал. Но она русская, и поэтому ты не еврей. А твоя фамилия просто ничего не значит».

Когда я учился в институте, моя фамилия значила довольно много. Во время каждого ближневосточного кризиса меня вызывали на комсомольское собрание факультета и заставляли выступать с осуждением захватнической политики Израиля. Однокурсникам на все это было глубоко наплевать – они просто ждали конца собрания, а я читал вслух с бумажки необходимые слова и время от времени посматривал на задний ряд. Там всегда сидел кто-нибудь незнакомый. Чаще всего он не дослушивал до конца. Поднимался и уходил в середине собрания. Эти незнакомцы нам доверяли. А может быть, просто были очень заняты. Или и то и другое вместе.

Но Любу эти исторические подробности не волновали. Мои страдания за еврейский народ она называла коллаборационизмом. Произносила это ужасное слово, сдвинув брови, сильно нахмурившись и глубоко затягиваясь папиросой из моей пачки. Она всегда курила из моей пачки. Видимо, тоже научилась этому у своих хулиганов в Приморье.

«Понимаешь? Она у тебя русская».

«Ну и что?» – говорил я.

Разумеется, моя мама была русская. Иначе откуда бы у меня взялась вся эта любовь к евреям? Будь я стопроцентный семит, я бы их наверняка ненавидел. Из всех народов человеку мыслящему труднее всего полюбить свой собственный.

Приходится долго убеждать себя, что виной тому твоя злобная и нелепая предвзятость, которая на самом деле есть форма скрытой и таинственной любви, выдающей себя за критическое отношение, а вовсе и не предвзятость, и никакой ты, значит, не предатель, а настоящий мужественный патриот.

Вот только раздражает поведение отдельных персонажей. Сливающихся постепенно в довольно многочисленные группы. А ты сидишь и занимаешься поисками толерантности в своем сердце. Как будто ходишь на работу, за которую давно уже никто не платит. Но ты ходишь, потому что привык. И вообще – как иначе? Свой народ надо любить.

Эту сентенцию произносишь вслух, чтобы проверить – слышна ли ирония. Если слышна, повторяешь еще раз. И потом еще. Пока не исчезнет.

В детстве развлекались тем, что забалтывали слова до полного исчезновения смысла. Повторяешь «самолет» сто пятьдесят раз на большой скорости и в итоге перестаешь понимать. Губы произносят, а в голове уже ничего нет. Пустота из семи букв. То же самое и с иронией. И вообще отличный способ избавиться от того, что тебя беспокоит. Повтори много раз, и оно исчезнет.

Или слушай народные песни. Надо признать, иногда пробирает до слез. Правда, тут тоже каприз воображения. Слушаешь, как они поют, легко идентифицируешь себя со всем этим великим народом, но потом они плавно переходят к цыганскому репертуару, а за ним – «Чардаш», и ты, перестав быть «ромалой» и после этого огненным венгром, начинаешь постепенно сожалеть, что эскимосский народ не оставил такого яркого песенного наследия. Потому что любопытно ведь ощутить себя эскимосом.

И тоже взять и заплакать от этого иногда.

По поводу моей незавершенности в этническом плане мне очень нравилась мысль одного из греческих мудрецов. Кажется, его звали Питтак.

«Я не понимаю тебя! – сердилась Люба и морщила нос. – Как это половина может быть больше целого?»

«А вот так, – говорил я. – В этом и состоит удивительная тайна паллиатива. Недосказанность всегда будет содержать больше смыслов, чем то, что высказано до конца. Понимать надо. Эй, осторожней! Зальешь мне чаем вторую главу!»

Однако родственники моего отца были склонны к тому, чтобы не замечать очарования паллиатива. Впрочем, меня, как собственно явление паллиативное, они воспринимали с большей или меньшей терпимостью, но вот причину этого явления они возненавидели всей страстной еврейской душой. Точнее, страстными еврейскими душами. Потому что их было много. Тетя Соня, дядя Вениамин, еще двоюродные папины братья. Мама всегда как-то оставалась одна. То есть в меньшинстве, поскольку я все-таки вертелся поблизости. Мало что понимая, бегая по комнатам, приставая к взрослым, воруя конфеты из шкафа, но постоянно находясь в полной готовности принять ее сторону. С ватрушками, пельменями, звонким веселым голосом, фильмом «Девчата», с любовью к артисту Рыбникову и удивительными блинами.

Впрочем, ее блины папины родственники кушали с большим удовольствием. Блины для них были кошер.

«Если бы твоя мама была еврейка, ты бы меня понимал», – говорила мне Люба.

Но я и так понимал ее. Это она меня не понимала.

Когда мои родители разошлись, все папины родственники были довольны. Дядя Вениамин сказал ему: «Вот видишь, тебе хватило сил поступить так, как надо. Теперь можно заниматься воспитанием сына. А то назвали его Святослав. Надо узнать в облисполкоме, можно ли ему дать другое имя».

У дяди Вениамина в облисполкоме работал школьный друг, и он старался говорить о нем как можно чаще. Поэтому, не выговаривая правильно «молоток», слово «облисполком» в свои пять лет я произносил уверенно и даже с определенным шиком.

Одна только бабушка рассердилась. Оставшись вечером дома со мной и с отцом, она долго мыла посуду, молчала, а потом прогнала меня с веранды и начала сильно ругаться.

А я стоял за дверью, ковырял свои коросты на локтях и думал – может, после этого он отвезет меня к маме?

* * *

Дина позвонила в два часа ночи. Пока я выбирался из сна, мне казалось, что я проспал свою первую лекцию, и теперь вот звонят из деканата, и надо что-то срочно придумать, чтобы студентам дали задание, пока я туда доберусь. Еще необходимо было изобрести какое-то оправдание, потому что на носу ученый совет и еще один пропуск мне уже не простят. После того как ушла Наташа, я совсем распустился.

На пятом или шестом звонке мое сознание застряло на тяжелой смеси Байрона и водопроводчиков, и я наконец проснулся. Поднимая трубку, я вдруг испугался, что Байрон может не подойти. Никак не мог сообразить – на каком курсе у меня с утра первая лекция.

– Святослав Семенович? Але! Это Святослав Семенович?

Голос был явно не деканатский. Я щелкнул кнопкой настольной лампы и посмотрел на часы.

– Святослав Семенович! Это я – Дина!

– Дина? – сказал я. – Ты знаешь, сколько сейчас времени?

– Святослав Семенович! Меня арестовали.

Я пошарил ногой под столом в поисках тапок. Пол был холодный.

– Что ты говоришь? Я не понимаю тебя.

– Меня арестовали. Я сижу в милиции. В обезьяннике.

– Где ты сидишь?

Я все еще соображал с очень большим трудом.

– В обезьяннике. Вы можете приехать и забрать меня?

Я опустился на стул, так и не найдя тапок.

– Они сказали, что профессору меня отдадут. Только возьмите с собой документы. Чтобы там было написано, что вы – профессор.

В общем, Байрон, как говорят мои студенты, уже «не катил».

Когда она впервые появилась у нас в доме, я сразу почувствовал – теперь все пойдет по-другому. Надо было готовиться к неприятностям. Очень милая девочка с таким добрым и открытым лицом. Проскальзывала за Володькой к нему в комнату, едва успев просвистеть свое «здрасссьте», оставляя нас с Верой за бортом всего этого праздника, который вдруг возник неизвестно из чего. И куда сразу же подевались все его Марадоны, бутсы и тренировки? Как будто ничего не было. Никакого футбола. А была только закрытая дверь, за которой буквально за секунду до этого мелькнула ее невообразимая цветастая юбка, и мы вдвоем с Верой перед телевизором. И, в общем, не решаемся друг на друга смотреть.

Но дети растут. Лично я знал об этом из литературы. Оказался предупрежден, так сказать. И все-таки не во всеоружии. Оставались кое-какие дыры в обороне. Но я еще ничего.

Вера понесла оглушительные потери.

Вообще-то она рожала Володьку довольно спокойно. То есть в своем таком собственном ключе. Я бы сказал – неторопливо. Она, скорее всего, и не стала бы его рожать, но врачи ей сказали – надо. Что-то там с грудью. Предрасположенность к онкологии. А младенец, видимо, должен был все рассосать. Или еще как-то повлиять положительно на эту проблему. Я не вдавался в детали. Видел только, что она восприняла это как комсомольское поручение. Сказали «надо» – она приступила к тщательному выполнению. Так появился Володька. Со всей серьезностью и необходимостью помочь Вере.

Но вскоре она перестала рассматривать его в качестве вспомогательного звена. Всякий раз, когда приближался его день рождения, даже через пятнадцать и через семнадцать лет, начинала нервничать, переживать все заново. Помнила даже погоду в тот день. И все, что я говорил, и что она отвечала мне, и как добирались до родильного дома. В итоге совсем потеряла от него голову и к моменту появления Дины была готова выцарапать ей глаза. То есть не обязательно Дине, а, в принципе, любой девочке, которая станет бормотать «здрасссьте», проскальзывая мимо нас в его комнату. Просто так вышло, что на этом месте оказалась именно Дина. А на месте нас с Верой оказались Вера и я.

«Бесстыжая!» – шептала она, глядя на дверь, а не в телевизор.

«Перестань», – шептал я, одной рукой обнимая ее, а другой нащупывая в пиджаке зачетку Наташи и сравнивая свой выбор с тем, что выбрал мой сын.

Во всяком случае, таких нелепых юбок моя Наташа никогда не носила. Ей нравились джинсы.

Но Володька полюбил Дину, и теперь я ехал ее выручать.

* * *

У капитана были абсолютно девичьи глаза. С такими глазами нельзя быть милиционером. Даже пожарным быть нельзя. Их не сощуришь мужественно и упрямо, глядя в лицо опасности. Можно смотреть только в лицо перепуганного профессора, который сидит у обшарпанного стола и держит за руку свою беременную невестку. В четыре часа ночи. И рука у нее вялая, без признаков жизни. Но все равно нельзя отпускать.

– А я, знаете, тоже литературой интересуюсь, – сказал капитан, дописывая что-то в своем листе и ставя точку. – Писателя Лимонова очень люблю. Как он вам? Уважаете?

– Да, конечно, – быстро сказал я. – Разумеется, уважаю. Он очень знаменитый писатель.

– Жизненно пишет.

Капитан перечитал свои записи и нахмурился.

– А вас точно Святославом Семеновичем зовут?

– Да, – я встревожился еще больше. – А в чем дело? Нам уже можно идти?

– Подождите. Мне надо кое-что проверить. Дайте-ка свой паспорт еще раз.

Он полистал мои документы и улыбнулся.

– Просто фамилия у вас… Не очень подходит к Святославу Семеновичу. Я и подумал – вдруг у вас настоящее имя тоже такое… – он покрутил в воздухе пальцами. – А вы его переделали. Так бывает.

– Нет, это мое настоящее имя.

– Да я понимаю. Просто у меня уже был один случай. Месяц назад старичка на вокзале нашли. А он ничего не помнит. И документов никаких нет. Ни где живет, ни кто родственники. Видно только, что он еврей… Простите.

– Ничего, ничего, – я изо всех сил делал вид, что мне интересно.

– Ну и вот, – капитан откинулся на спинку стула и, улыбаясь, потянулся, так что у него хрустнуло где-то в плечах. – Мы и не знали, чего с ним делать. А потом он сказал, что его зовут Изя. Фамилия – Винтерман. Пока искали его родню, он у нас в отделении жил. Куда его денешь? Но не нашли. Потом начали проверять заявления о розыске пропавших старичков. Одна старушка его опознала. Оказалось, что по документам зовут его вовсе не Изя, и даже не Винтерман. А Николай Иванович Патрушев. Просто родители в тридцатые годы его переименовали. Тогда почему-то не разрешали детям сильно еврейские имена давать. А он теперь помнил только про Изю. Даже старушку свою не узнал.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации