Текст книги "Доктор"
Автор книги: Андрей Грек
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
XIII
Я поселился в большой холостяцкой квартире Ивана на Рублёвском шоссе – сам хозяин через пару дней улетел в Лондон – и жил себе, что называется, кум королю. Холодильник был полон еды, бар полон выпивки, деньги тогда у меня водились: чего еще было желать одинокому джентльмену?
Плохо было одно: со мной не было Ольги. Первое время она мне и снилась, и даже являлась порой наяву. То мерещилось, что ее рыжие волосы колышутся впереди, в тротуарной толпе – то казалось, что ее взгляд плывёт мне навстречу в метро, и я, вздрогнув, хватался за поручень эскалатора…
Желание видеть и слышать Ольгу порой становилось мучительно-острым. Несколько раз я попробовал до нее дозвониться, но ее телефон почему-то был недоступен. «Что ж, не судьба, – думал я. – Ничего, ждать не так уж и долго: вернусь, тогда и наговоримся…»
Но через несколько дней – сам себе удивляюсь – мне стало легче. То ли новая обстановка отвлекала меня, то ли мне помогали забыться разнообразные впечатления съезда – я ходил на его заседания регулярно, как на работу, – но я мало-помалу, как ослабевший больной после тяжкой болезни, начинал приходить в себя.
А Москва помогала мне в этом. Само ощущенье огромного города, в водовороте которого вертелось великое множество человеческих судеб, ощущенье гигантски-безбрежных масштабов столицы – оно, как ни странно, меня утешало. Казалось: ну что значу я сам, и все мои чувства и переживания – на фоне вот этой безбрежной, куда-то несущейся, жизни? Для Москвы я – ничто, и любовь моя – тоже ничто; так, может, и в самом-то деле не стоит особенно все усложнять?
Заседания съезда я посещал с удовольствием. Интересными, главное, были там люди: со всей страны съехались сотни хирургов, и совсем молодых, и уже патриархов с почти легендарными именами. Я гордился, не скрою, своею причастностью к этому миру. Здесь были собраны, в сущности, лучшие люди страны: работяги и умницы, те, с кем можно было и побалагурить, и выпить, и поговорить о серьёзных вещах.
Пообщавшись с коллегами, я даже вспомнил о своей диссертации, которую начал было писать после смерти жены – надо было хоть чем-то заполнить постылую, вдруг опустевшую, жизнь – но потом я забросил научную эту работу. А теперь вдруг подумал: «Почему бы мне к ней не вернуться? Материала собрано предостаточно, тема самая что ни на есть актуальная. Очень кстати я и в Москве оказался: похожу-ка в научную библиотеку, посмотрю, что нового появилось по язвам желудка – а потом доведу, наконец, до ума то, что начал. Как-никак, уже четверть века оперирую эти самые язвы – пора подводить кое-какие итоги».
Когда закончился съезд, и я отлежался-отмяк после заключительного банкета – я стал ходить в центральную научную библиотеку. Это дело меня так увлекло, что я часто засиживался там до закрытия, и деликатные женщины из отдела периодики спрашивали меня: «Простите, а вы не могли бы прерваться до завтра?»
С шумящей после долгого чтения головой шёл гулять по вечерней Москве. Я когда-то неплохо знал старый центр, и теперь, вспоминая, распутывал хитросплетения улиц и переулков внутри Бульварного кольца. Конечно, многое здесь изменилось – теперь не узнать было фасадов старинных домов и витрин магазинов, знакомых по прошлым наездам в столицу – но многое и осталось таким, каким было. Остался задумчивый Пушкин над шумною площадью – такая же прозелень проступала по складкам его бронзового плаща, – остались скамейки и липы Тверского бульвара, остался храм Вознесения у Никитских ворот, где венчались Пушкин и Гончарова, и остался сидящий за храмом «третий Толстой»: даже в чугунном обличье он производил впечатление редкостного обжоры, пьяницы и жизнелюба.
Я неспешно бродил по сиявшей огнями Москве, наслаждаясь еще непривычной мне волей и праздностью. Из запасов того коньяка, что привёз я с собой, каждое утро я отливал полбутылки в карманную плоскую фляжку, и потом делал глоток-другой «Наполеона» или «Ани» в любой момент, когда мне захочется. Иногда заходил выпить чашечку кофе в какое-нибудь, по пути подвернувшееся, кафе. Красивые, как на подбор, официантки неизменно радушно встречали немолодого, но хорошо сохранившегося мужчину в отличном пальто и костюме, безупречно побритого и благоухавшего дорогим одеколоном – то есть, встречали меня. Случалось, на меня с любопытством посматривали и красотки из-за соседних столиков – видимо, по одежде и по манерам принимая меня за какого-нибудь дипломата или банкира. Эти женские взгляды мне были, конечно, приятны – стало быть, я, как мужчина, был до сих пор интересен – но я не хотел затевать никаких новых романов: с меня хватало и старого, там, откуда я только недавно уехал.
XIV
Я гулял по Москве, удивляясь тому, как же быстро она из растерзанно-дикого города, заполонённого мусором и бомжами – а именно такой я помнил Москву начала девяностых годов, – превратилась в благопристойную и процветающую столицу.
Нищих на улицах теперь не встречалось. Разве что возле вокзалов, в подземных, кишащих людьми, переходах еще попадались и инвалиды в колясках, тянувшие грязные руки к прохожим, и чумазые дети неизвестной мне национальности, клянчившие подачки так весело, с таким живым блеском в глазах, что хотелось не пожалеть их, а, напротив, завидовать их напористой жизненной силе.
Подземные нищие странным образом привлекали меня. Нередко, делая вид, что листаю журналы или рассматриваю безделушки на пёстром лотке коробейника, я наблюдал жизнь нищей братии.
Оборванцы сидели на грязном асфальте у стен перехода, словно на берегу реки. Брызги монет вылетали время от времени из гомонящего, шаркавшего людского потока – и, блеснув, падали в грязные шапки или жестяные коробки. Услышав, как звякнула очередная монета, нищие начинали кивать головами – но поразительно равнодушными, даже высокомерными оставались их лица. Возможно, что кто-то из нищих и впрямь сознавал свое превосходство над суетливо спешащими мимо людьми. Как ни крути, обитателям подземелья было больше известно о жизни, чем благополучным и сытым – но всегда озабоченным чем-то – жителям верхнего мира. Видно было, что даже и милостыню горожане бросают с таким виновато-испуганным видом, словно вот этою жалкой подачкой хотят откупиться от рока, задобрить судьбу – ту судьбу, что как будто глядит на прохожих глазами вокзальных бомжей.
А этим бояться уже было нечего, они уж и так опустились на самое дно: поэтому их отупелые, бледно-опухшие лица порой выражали бесстрашие обречённости. И во мне оживало народное, древнее чувство благоговейного страха перед юродами, нищими, перед бродягами или слепцами – перед Божьими, как говорится, людьми…
Как-то, в переходе под площадью трёх вокзалов, мне попытались гадать. На ступенях, ведущих в Казанский вокзал – я как раз шёл туда за обратным билетом, – мою левую руку схватила цыганка.
– Подожди, дорогой, погадаю! – хрипло выкрикнула она.
С любопытством я посмотрел на гадалку. Худая, подвижная, смуглая, она вся состояла, казалось, из шелеста юбок и звона монист, да еще беспокойного яркого взгляда.
– Ладонь-то, ладонь-то раскрой! – нетерпеливо приказывала цыганка.
Ухмыляясь и пожимая плечами, я разжал пальцы левой руки. Взгляд цыганки напрягся.
– Подожди-подожди, – удивилась она.
Склонившись, она жарко дохнула мне на ладонь, потом быстро протёрла ее рукавом жёлтой кофты. Казалось, цыганка сама не верила в то, что увидела. Отпустив мою руку, она неуверенно пробормотала:
– Рука не годится! Я лучше тебе по-другому сейчас погадаю…
Запустив руку в юбки, она достала круглое зеркальце и, наведя его мне на лоб, стала что-то высматривать.
– Напрямую смотреть нельзя – так чужую судьбу на себя принять можно, – поясняла она не то мне, не то себе же самой.
Но и зеркало, видимо, мало ей помогало. Подышав на него, протерев водянисто мерцающий круглый глазок, она вновь попыталась всмотреться в мое отражение. Неподдельный испуг проступил в ее смуглом лице.
– Да ну тебя к чёрту! – И она неожиданно бросила зеркальце оземь.
Цыганка, со всем ее шелестом, звоном, горячечным взглядом – мгновенно исчезла, как будто растаяла в зыбких тенях перехода.
«Вот так штука…» – Я озирался, потирая занывшую левую кисть. Что было делать: смеяться иль плакать, идти, куда шёл, или, может, вернуться? Осколки разбитого зеркала, помню, хрустели в ногах торопящихся мимо людей, и от этого хруста мороз пробирал по коже…
XV
Возвращаясь, я с нетерпением ждал встречи с Ольгой. Пока ехал в поезде, всё представлял, как увижусь с ней, что ей скажу – и как мне навстречу засветится ее взгляд.
Однако наша с ней встреча меня оглушила. Я только-только поднялся к себе на этаж, вставил ключ в дверь кабинета – как услышал шаги за спиной. Конечно, я их узнал – и, расплываясь в улыбке, обернулся к шагающей Ольге.
Но ее взгляд был каким-то слепым. Рассеянно, словно не узнавая, Ольга скользнула глазами по мне, потом, спохватившись, кивнула и, склонив голову набок, торопливо прошла дальше по коридору.
Я так и замер, с ключами в руке, с застывшею глупой улыбкой – и тупо смотрел, как она удалялась. «Что это значит? Я брежу, или это сон?» Машинально я открыл дверь, снял пальто и швырнул его на диван, а потом, встав к окну, прислонил к ледяному стеклу свой пылающий лоб. Слепой, равнодушно скользнувший по мне ее взгляд вновь и вновь возникал у меня перед глазами. Весь ужас был в том, что, при всей слепоте – Ольга словно не видела ни меня, ни сестёр-санитарок, сновавших вокруг, ни обшарпанных стен коридора – взгляд ее был несомненно счастливым! Ясно, что только влюблённая женщина может смотреть вот таким, ослеплённо-сияющим, взглядом. Где уж ей видеть кого-то еще, если только один человек занимает и мысли, и душу, но теперь это вовсе не я…
Несколько дней прошли, как в дыму. Я, конечно, ходил на работу, что-то там делал, консультировал и оперировал, но всё это совершалось автоматически, словно само по себе, по инерции многолетней привычки.
Я только теперь осознал, как мне плохо без Ольги. «Ну не может же быть, – думал я, – чтобы всё оборвалось так быстро, так вдруг? Просто нам надо встретиться, поговорить, надо вспомнить друг друга…» Но я не мог с ней увидеться, как ни старался: похоже, что Ольга нарочно меня избегала.
Зато я встретил счастливого, как это пишут в романах, соперника. Это было во время утреннего обхода в реанимации. Мы, полтора десятка врачей, переходили от больного к больному; я, как обычно в те дни, плелся позади всех с видом потерянным и отрешённым.
– Смотри, Гриша, – толкнув меня в бок, прошептал толстяк Юровский, заведующий гинекологией. – Вон с тем красавчиком у Ольги Фокиной роман. Его только месяц, как приняли анестезиологом, а по нему уже все наши девки сохнут…
Я ничего не ответил на смрадный, одышливый шёпот Юровского – эта старая жаба никогда не упускала случай посплетничать, – зато мрачно, не отрываясь, смотрел на высокого смуглого парня, которого мне указали. Тот даже поёжился и передёрнул плечами – как видно, почувствовав мой ненавидящий взгляд.
Молодой доктор был, в самом деле, красив – и, похоже, не сомневался в том, что его все вокруг любят. «А как же иначе? – словно бы говорило его улыбавшееся, приветливое лицо. – Разве я что-нибудь сделал плохое?»
Голова моя зашумела, и багровые пятна поплыли в глазах… Не помню, чем завершился тот злополучный обход; помню только, как я, уже у себя в кабинете, тупо смотрел в окно, ничего в нем не видя, и катал языком во рту таблетку нитроглицерина. Грудь и голову всё сильнее сжимали тиски – и казалось, что сердце вот-вот остановится…
Не стану подробно описывать, как мне было плохо. Я жил тогда, словно в аду. Меня самого словно вовсе и не было; а тот мой двойник, что еще, по инерции, утром шёл на работу, проводил там планёрки, потом оперировал, потом пил коньяк в закрытом на ключ кабинете – этот чужой, механически выполняющий все человек почти не имел ко мне отношения. Мне даже казалось, что, если избавиться вдруг от него, если бы он, скажем, попал под машину, или выпил смертельную дозу снотворного, то в моем мучительном существовании его, двойника, исчезновение мало бы что изменило. Страдание словно превосходило меня самого – казалось, что даже и смерть ничего не могла б с ним поделать…
А иногда, во хмелю, мне мерещилось: «Может, всё это мне только снится?» Казалось, какая-то словно ошибка вдруг вклинилась в жизнь – и эту ошибку не поздно исправить. В таком состоянии я доходил до поступков постыдных и жалких: я начинал звонить Ольге.
– Да! Я слушаю! – отзывался ее бархатистый, взволнованный голос. Но уже по самой затянувшейся паузе Ольга догадывалась, что звонит вовсе не тот, кого ей хотелось бы слышать, и повторяла почти раздражённо: – Ну, говорите же, слушаю вас!
– Здравствуй, Оля… – насилу выдавливал я. Мой голос был сиплым, безжизненным.
Теперь уж она не спешила ответить. Мне мерещилось: в паузу, что повисла меж нами – как воздух в пробоину – вытекает вся жизнь. Уже было нечем дышать, сердце сжимало и я торопливо нашаривал нитроглицерин…
– Зачем ты звонишь? – наконец отзывалась она.
– Не знаю, – сипел я растерянно. – Просто хочу тебя слышать…
– Ну, слышишь и что, тебе легче? – с жестокой усмешкой спрашивала она.
– Нет, не легче…
– Тогда и названивать нечего, всё и так ясно. – Голос ее становился холодным и твёрдым, как лёд. – Прости, но между нами всё кончено.
И Ольга вешала трубку.
XVI
В отделении многие недоумевали: что это сделалось с шефом? Я стал раздражителен, груб и рассеян; я стал придираться к таким пустякам, на которые раньше не обратил бы внимания и моя раздражительность создавала вокруг нервозно-болезненную обстановку.
Я мог, например, за сущий пустяк накричать на сестру, да еще при больных, но при этом я мог позабыть ее имя.
– Галина! – орал я на весь коридор. – Сколько раз я тебе говорил: не зови больных к телефону!
– Я не Галина, а Таня, – обижалась сестра, и глаза ее наполнялись слезами. – А к телефону зову потому, что у Петракова из третьей палаты только что мать умерла…
– Всё равно непорядок! – рычал я, не в силах сдержаться.
Что делать? Несчастье распространяется, словно вирус – стараясь и всех вокруг сделать тоже несчастными.
И оперировать я стал хуже, нервознее и торопливее. Пропала та точность и ясность движений, которая отличает хирургов высокого класса. Откуда ей, ясности, было взяться, когда в голове и в душе моей всё было вверх дном?
Даже и ассистенты, мои молодые ученики, которыми прежде я был так доволен, стали вдруг бестолковы, неловки – а это уж верный признак того, что сам оператор работает плохо. Нет, конечно, огромный мой опыт длиной в двадцать пять лет что-то значил – даже тогда оперировал я довольно прилично – но пропала та лёгкость рук, при которой стороннему зрителю кажется, что операция движется словно сама по себе. Когда работает мастер, и все у него получается – кажется, что любой человек, позови хоть прохожего с улицы, может сделать все то же самое. Я же стал оперировать так сложно и вычурно, что операция превращалась в какой-то запутанный фокус с переставлением крючков, многократной наводкой лампы – мне всё казалось, что в ране тесно, темно – и с неестественно-сложными выкрутасами собственных рук. Всё меня раздражало, и операционные сестры уже и не знали, чем мне угодить. Я швырял прямо на пол зажимы и ножницы – инструменты гремели по кафелю – и орал дурным матом:
– У нас что, зажимов нет поприличнее?! Что вы суете мне это дерьмо?!
Сами руки мои мне мешали: они были неловкими, словно чужими. Порою казалось, что оперирую вовсе не я, а другой человек…
Привезли, помню, тяжёлое ножевое ранение. Молодой наркоман, с головы до пят покрытый татуировками – по всему телу переплетались драконы и змеи – был взят прямо из наркопритона. Парню воткнули в живот большой кухонный нож, и его деревянная рукоять качалась в такт пульсу, пока раненого везли на каталке в операционную.
Открыв живот, отчерпав кровь и сгустки, я долго не мог отыскать: откуда так сильно кровит.
– Да растяните же рану! – рычал я на ассистентов. – Я ни черта здесь не вижу!
– Мы стараемся, шеф, – бормотал Семирудный, уже весь потный от напряжения.
– Плохо стараетесь, – фыркал я, разгребая ладонями петли кишок. – Ага, вроде вижу: Петровна, давай скорей шить!
Нож пересёк селезёночную брыжейку, и было никак не добраться до короткой, плевавшейся кровью, артериальной культи. К тому же, и руки меня плохо слушались: пальцы заметно дрожали. Я старался работать как можно быстрее, но в суете, как назло, всё получалось не так, как надо. Одна лигатура порвалась, затем я обронил и потерял в глубине раны иглу – попробуй, найди ее там, в луже крови, а когда наконец уже с третьей попытки вкололся под брызгавший кровью сосуд, то игла с хрустом вонзилась в мой собственный палец! Я попал, видно, в нерв, потому что боль прохватила всю левую руку до самого сердца.
– Твою мать! – заорал я на весь оперблок. – Только этого мне не хватало!
– Что случилось? – перепугалась Петровна, операционная медсестра.
– Что, что… Палец себе проколол, – второпях затянув лигатуру, я показал сестре повреждённую руку.
– Царица небесная! – запричитала Петровна. – Да что ж за напасть: никогда не бывало такого! Сейчас-сейчас, милый, мы тебя чем-нибудь обработаем…
Я сдёрнул разорванную перчатку и обмыл руку спиртом.
– Батюшки-святы! – Петровна никак не могла успокоиться. – Вдруг этот дурень чем-либо болен? Не заразиться бы тебе, Александрыч…
– Да что уж теперь, – отвечал я сестре. – От судьбы не уйдёшь. Ее, как говорится, на хромой козе не объедешь…
Но Петровна – добрейшая тётка, с которой мы отстояли бок о бок все двадцать пять лет, всё качала седой головой.
– Тебе, Александрыч, поменьше работать бы надо, – с укором сказала она. – На тебе ж лица нет: худой, бледный. И руки, сам видишь, стали плясать: разве дело?
– Ладно, Петровна, – пообещал я сестре. – Вот летом в отпуск пойду: отосплюсь, откормлюсь, ты меня не узнаешь!
– Тебя-то я, милый, и в маскарадном костюме узнаю, – вздыхала Петровна. – Лишь бы ты сам себя не позабыл…
XVII
Про случай с пораненным пальцем я скоро забыл: до того ли мне было?
Забыл и про то, как мы всем отделением сдавали анализ на ВИЧ – это была ежегодная обязательная проверка, – забыл и о многом другом, что случилось в тот месяц.
Работал и оперировал я по-прежнему много: надо было хоть чем-то занять бесконечное, вязкое время. Внутри меня словно горели костры – муки ревности не давали покоя и душа моя корчилась в этом незримом огне. Бывало, я подходил в ординаторской к зеркалу и поражался тому, что в нём отражается не лицо человека, которого в эту минуту пытают, но отражается благопристойная физиономия доктора в модных очках, с ироничной улыбкой на бледном лице, и опять мне казалось: тот, кто смотрит из зеркала – это вовсе не я…
Тяжелее всего было то, что наши с Ольгой пути неизбежно пересекались – я встречал ее то на больничных планёрках, то во время моих консультаций в терапевтическом отделении, то, когда ее звали к нам в хирургию. Я и ждал, и надеялся встретить ее – даже, стыдно сказать, нарочно ходил в терапию по разным пустяшным делам, чтоб увидеть там Ольгу – и, в то же самое время, опасался тех встреч и страдал от них. Потому что, как только я видел вдали, в коридоре, стремительно-лёгкий ее силуэт – костры ревности, чуть притухшие было за несколько дней, разгорались в моей душе с новой силой.
А иногда, хоть такое бывало и редко, я встречал в глазах Ольги прежний блеск и улыбку – видно, поссорившись с новым любовником, она с теплотой вспоминала меня – и я тогда, как идиот, улыбался в ответ. После этих улыбок, сбивающих с толку, меня ожидали бессонные ночи: с перебоями в сердце, с тяжёлым, все тело моё сотрясавшим, ознобом.
Я начал быстро терять в весе. То есть худеть-то я стал еще раньше, в самом начале нашего с Ольгой романа; но тогда во мне был явный телесный избыток, и потеря десятка ненужных мне килограммов была только на пользу. Пока жил в Москве, чуть-чуть поправился – и вот опять начал таять. За месяц, лишившись и аппетита, и сна, я похудел на четырнадцать килограммов. И теперь уж не только знакомые обращали на это внимание, но и почти посторонние люди говорили мне:
– Доктор, а вам самому не пора ли обследоваться? Вид у вас, что-то, простите, совсем не цветущий…
Да, цветущим меня было трудно назвать. Под глазами темнели круги, щеки обвисли бульдожьими складками, и одежда болталась на мне, как на вешалке.
Обследоваться, конечно, я и думать не думал. К чему? Сам я свою болезнь знал – вот только сегодня повстречал ее дважды, в приёмном покое и в лаборатории, а официальная медицина за болезнь это тяжкое состояние не признавала. Зато народная речь, та давно выставила мне диагноз. «Он по ней сохнет», – так это всегда называлось, и точней этих слов трудно было найти.
Так, в угаре, прошёл почти месяц. Неожиданно мне позвонили из лаборатории по диагностике СПИДа и попросили сдать кровь повторно.
– А что такое? – спросил я.
– Знаете, доктор, – смущённо забормотал в трубке женский голос, пробивавшийся сквозь фонящие гулы и треск. – У нас партия реактивов оказалась просрочена, и мы многих просим прийти на повторный анализ.
– Ладно, зайду, – буркнул я и в сердцах бросил трубку.
Странно, но я тогда не заподозрил ничего особенного. Заехал в лабораторию, сдал кровь повторно, и выбросил это из головы.
Через несколько дней мне позвонили опять, и тот же самый растерянный голос, опять едва слышный из-за помех, попросил меня, не откладывая, приехать к ним в лабораторию.
– Мне что, больше нечего делать?! – заорал я в трещавшую трубку. – У меня сегодня две операции!
– Доктор, это очень серьёзно, – ответили мне, и потом побежали короткие, как бы тоже растерянные, гудки.
Конечно, когда я на такси снова ехал в лабораторию, то примерно себе представлял, о чем может быть разговор. Видимо, у меня нашли антитела к ВИЧ – и теперь меня ожидало, как говорил городничий у Гоголя, пренеприятнейшее известие. Но, странное дело, пока такси везло меня по нарядному майскому городу – готовились праздновать День Победы – я не испытывал никаких особенных чувств. Может, вымотался в операционной, или сказалась бессонная ночь, а, скорее всего, я так устал от переживаний последнего месяца, что не мог ни на что реагировать живо. Я тупо разглядывал улицы, по которым мы ехали, и тупо слушал какую-то итальянскую песню, что доносилась из автомобильного радио.
На светофоре притормозили, и мое внимание привлекла пара бомжей, рывшихся в мусорном баке. Они доставали старую обувь, бутылки, какую-то рвань. Эти два оборванца копошились так весело, так увлечённо, как будто сроду не знали занятия лучше, чем это. Один из бомжей – бородатый, лохматый – даже помахал мне рукой: давай, мол, сюда, здесь добра на всех хватит! Меня всего передёрнуло, я отвернулся – но, когда мы поехали дальше, эта пара весёлых бомжей не выходила у меня из головы.
На двери кабинета заведующей лабораторией висела табличка: «Ивлева О.П.». Миловидная женщина лет сорока, сидевшая за большим столом с телефонами, видимо, знала меня – потому что она тотчас встала, когда я вошёл.
– Здравствуйте, Григорий Александрович, – протянула она мне горячую, тонкую руку. – Вы меня не помните?
– Лицо ваше помню, а где мы встречались – увы…
– Вы маму мою оперировали, лет уж пятнадцать назад: у нее был рак желудка. И, знаете, мама жива до сих пор!
– Что ж, очень рад.
– Да вы садитесь, пожалуйста…
Я сел к столу. На доктора Ивлеву было жалко смотреть. Она растерянно перебирала лежащие на столе бумажки, она то краснела, то вдруг бледнела – и никак не решалась заговорить. Что ж, надо было ей помогать.
– Да вы не волнуйтесь, – улыбнулся я ей, и улыбка, как это ни странно, далась мне легко. – Я ведь примерно себе представляю, о чем вы хотите сказать. Видимо, у меня нашли антитела к ВИЧ?
Доктор Ивлева судорожно кивнула.
– Да не волнуйтесь вы так, ради бога! – утешал я ее. – Ну, с кем не бывает – дело, как говорится, житейское…
Удивительно, до чего я спокойно, легко это все говорил – даже вдруг рассмеялся. Ивлева с недоумением уставилась на меня. Может быть, она думала: я не в себе – раз способен смеяться в такую минуту?
Но я в самом деле испытывал странное облегчение. То угарное, дымное, злое, что томило меня все последние дни и недели – оно, наконец, было названо, и в душе у меня как-то вдруг посветлело. «Так это болезнь! – думал я почти с радостью. – Стало быть, всё дело в вирусе? Поэтому я и худею, поэтому у меня дрожат руки, а по ночам бьёт озноб…»
Доктор Ивлева все не могла прийти в себя от изумления.
– Григорий Александрович, вы… Да вы сами не понимаете, какой вы человек! – заговорила она, когда, наконец, обрела дар речи. – Я поднимала в архиве истории, я всё знаю. Ведь вы, можно сказать, совершили подвиг: спасали раненого, а сами…
– Ради бога, оставьте – какой там подвиг! – махнул я рукой. – Сам, дурак, проткнул себе палец иглой – вот и весь героизм. Да и было бы, кого там спасать: наркоман, уголовник, пародия на человека…
Но Ивлева продолжала смотреть на меня, как на икону.
– Знаете, доктор, – сказала она сдавленным голосом. – Я и не знала, что такие люди бывают. Я про таких только в книжках читала…
Из ее карих глаз неожиданно потекли слезы. Пожав плечами, я встал, попрощался и вышел – оставив за дверью плачущего врача.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?