Текст книги "Доктор"
Автор книги: Андрей Грек
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
IV
В больнице я любил всё. Мне нравилось, как, например, валит пар из распахнутой форточки пищеблока, и как несколько прикормившихся возле больницы собак, скулящих и перебирающих от нетерпения лапами, ждут повариху Наталью – весёлую, толстую бабу, – которая скоро вынесет миску с объедками.
Или мне нравилось наблюдать, как, наподобие белого флага, треплется сетчатый лёгкий мешок, что надет на трубу вентиляции прачечной, чтобы в него набивалась летящая вата и нитки. Этот бьющийся белый мешок напоминал корабельный вымпел; и сходство больницы с ковчегом, спасающим множество самых различных людей – это сходство опять приходило на ум.
Мне даже нравилось, как гудят лифты, как хлопают двери и как мелкой дробью стучат в коридорах колеса каталок: все эти звуки говорили о том, что больница живёт и работает, дышит – и я, вместе с ней, тоже двигаюсь, тоже дышу.
В дежурные ночи, когда я лежал на диване в своём кабинете и слышал сквозь дрёму все звуки бессонной больницы – тогда я испытывал странное чувство: как будто громада больницы находится где-то внутри меня самого. С урчаньем гудели водопроводные трубы – казалось, гудящее это урчанье я слышу внутри своего живота. Скрипят где-то двери или половицы, а мне мерещится, что хрустят мои собственные суставы. По коридору стучат, приближаясь, колеса каталки: как будто во мне, всё сильнее и громче, стучит моё сердце…
Можно было подумать, больница была мной самим, а я, в полудрёме лежащий внутри ее чрева, был целой огромной больницей, был чем-то таким, что вмещало в себя и больных, и палаты, вмещало пожарные лестницы и коридоры, гулкие залы реанимации и оперблока – то, что вмещало весь этот родной и любимый мной мир.
Но больше всего я любил оперировать. Уже в раздевалке, где мы облачались в просторные, тёплые – только-только из автоклава – штаны и рубахи, я начинал себя чувствовать лет на десять моложе. Вот странно: при всей любви к чистой, добротной одежде – я и в других терпеть не мог затрапеза и неаккуратности – затрёпанное белье оперблока мне всегда нравилось. И пусть мы, хирурги, потешно выглядели в этих штопаных, драных, линялых портах и рубахах – ни дать, ни взять, оборванцы в исподнем – но мне было приятно напяливать эти лохмотья. Неужели тогда, в мои самые благополучные годы, я уже как бы предчувствовал, что меня ожидает судьба оборванца-бродяги?
Переодевшись, шёл мыть руки. Шипела тугая струя, обмылок мелькал в потиравших друг друга ладонях, и серая пена вспухала меж пальцев. Казалось, я мою сейчас не одни только руки – но очищаю и душу. Все суетно-мелкое, лишнее – будто смывалось струей воды. Пожалуй, нигде, кроме как в оперблоке, я не бывал так спокоен и собран, никогда так отчётливо не сознавал, что я в мире есть, и я миру – нужен. И круглое зеркало, что висело над раковиной, подтверждало моё ощущение: в нём отражался спокойный, уверенный взгляд человека, которому ясно, зачем он живёт.
Подняв руки – с локтей капало, и на подоле рубахи расплывались мокрые пятна – я быстро входил в операционную залу.
– Добрый день! – бросал я в ее гулко-кафельное пространство.
Мне вразнобой отвечали врачи, санитарки и сестры – и только больной, что лежал на столе обнажённый, с дыхательной трубкой во рту, не мог ничего сказать. Несмотря на обилие здесь и людей, и приборов, и самых разнообразных предметов, от пластмассовых вёдер до ярко сияющих ламп, пространство, в котором мы все находились, казалось огромным и гулким – как в храме. Здесь каждый звук, каждый жест становился как будто весомей себя самого.
Меня и облачали, как будто священника в храме. Подавали халат – я вставлял руки в его тёплые рукава – завязывали на затылке тесёмки марлевой маски и надевали на руки перчатки. Нужный размер попадался нечасто – пальцы мои были слишком длинны – и я, как на что-то чужое, секунду-другую смотрел на тугие, резиной облитые, кисти.
В эти секунды всегда становилось немного не по себе. Казалось: вдруг я не смогу сделать то, чего от меня все ждут – вдруг пошатнётся моя репутация блестящего, как выражались больные, хирурга?
Но тревога всегда проходила, стоило взять в руку скальпель и сделать разрез. Трудно поверить, но в эти минуты в душу приходит покой, именно ради которого, может быть, хирурги так любят операционную. Странное, вроде бы, дело: откуда присходит этот покой к тем, кто делает самую беспокойную в мире работу? Но, по мере того, как все глубже ты погружаешься в рану – электрокоагулятор пищит, струйки сизого дыма взвиваются от обугленных тканей – ты так облегченно поводишь плечами, так шумно вздыхаешь, как будто с тебя сняли ношу, убрали тот груз, что лежал на плечах – и теперь ты спокоен и счастлив. Ты уж не ты, не тот прежний и часто тяжёлый себе самому человек, одинокий, стареющий, грузный – но ты вдруг становишься частью чего-то живого, огромного, частью того, что сейчас подхватило тебя и несёт в бесконечном и сложном потоке работы. Тебе сейчас нужно одно: не противиться этой таинственной силе, а с ней совпадать – тогда вся операция будет идти так, как нужно, как будто сама по себе. Ты увидишь, что руки твои надсекают, пальпируют, вяжут и шьют уже словно сами собой – а ты лишь удивляешься, глядя на них, до чего же сноровисто, ловко все получается. Вот это и есть настоящее счастье хирурга: когда, кажется, можно совсем отойти от стола – а набравшая ход операция все равно будет длиться. Словно ты уж давно растворился, исчез в этом кафельном гулком пространстве, в сиянии ламп – но продолжают скрипеть лигатуры и звякать зажимы, ножницы туго хрустят, надсекая рубцы, и вот уже видно, как в ране, такой измочаленно-страшной сначала, ткани словно срастаются, все мало-помалу приходит в порядок, и уже недалёк тот момент, когда операция – словно сама по себе – завершится…
V
Не всегда, разумеется, всё получалось так гладко. Бывало, сойдёт семь потов, пока выделишь какой-нибудь, запаянный насмерть, желудок – и успеешь не раз проклясть день и час, когда ты пошёл в хирургию. То ли сам будешь не в лучшей форме, то ли больной попадётся такой неудобный, что все в нем не так, не с руки – но порой операция превращается в каторжную, изводящую нервы, работу. Пыхтишь, обливаешься потом, орёшь на своих ассистентов – а, когда сам оперируешь плохо, то и помощники, кажется, больше мешают, чем помогают – и устаёшь, в конце концов, так, будто все это время ты проработал в кузнице молотобойцем.
Переодевшись, приходишь к себе в кабинет измочаленный, еле живой, а в дверь уже стучат пациенты: «Мы к вам, доктор, на консультацию…»
Но зато в конце дня, когда, наконец, посмотрел всех больных, написал все бумаги, сходил еще раз в реанимацию к тем, кого оперировал – вот тогда можно тихо-спокойно и посидеть в ординаторской. Раньше, еще молодым, я все время куда-то спешил: то в поликлинику на подработку, то за сыном в детсад, то просто домой, чтоб побыть там с Валюшей, да поспать-отдохнуть после бессонных полутора суток дежурства.
А потом спешить стало некуда. Жену схоронил шесть лет назад – диагноз «лейкоз» прозвучал, словно гром среди ясного неба, а сын давно вырос, женился, и Машеньке, внучке, уже было три года. Сын, прямо скажем, пошёл не в меня. Он сутками не отходил от компьютера; Сергею было нужно одно: чтоб ему не мешали существовать в виртуальной реальности, то есть в мире, которого нет. Смешно и стыдно сказать, но мне с ним как-то и не о чём стало поговорить: моя хирургия и его компьютеры находились словно на разных планетах.
В свою жену сын был влюблён так же, как и в компьютеры: он был от нее без ума. Стоило при нем произнести слово «процессор», «программа» или «Наташа» – как на его полном лице расплывалась улыбка совершенно счастливого человека. Ну, да бог с ним – его, в конце концов, жизнь, его выбор, и не мне решать, как и с кем ему жить. Мои-то собственные отношения с невесткой складывались, мягко говоря, холодновато, так что домой меня не тянуло еще и по этой причине. Я бы, конечно, давно разменял нашу трёхкомнатную квартиру, и жил бы отдельно, но дом наш был старым, подписанным к сносу, и никаких операций обмена или купли-продажи мы совершить не могли. Терпели и жили, надеялись на расселение – и в этих надеждах прошло уже несколько лет. Я был словно прикован к этой квартире, опостылевшей мне после Валиной смерти, и к чужой для меня семье сына. Если б не Машенька, внучка – мне бы и вовсе не с кем было ни посмеяться, ни поговорить в своём собственном доме.
То ли дело в больнице, с друзьями-коллегами, рядом с которыми прожита целая жизнь. Эти люди мне были ближе родных. Вот, скажем, Кирилл Митрофанович, наш патриарх. Старику было крепко за восемьдесят, но он исправно ходил на работу, и даже еще оперировал, причём очень неплохо, в добротно-старинной манере – большие разрезы и редкие швы – в том стиле советской военно-хирургической школы, который сложился у Митрофаныча еще на войне, в медсанбате, да так и остался на целую жизнь.
За те четверть века, что я проработал в больнице, Митрофаныч нисколько не изменился: старик словно был заспиртован. Такой же бугристый и голый череп, такие же кисти тяжёлых, с набрякшими венами, рук – и утробный, как будто из-под земли доносящийся, голос. Митрофаныч говорил мало, но всегда очень смачно, и многие из его выражений разошлись по больнице в виде присказок и поговорок.
– Ну что, Гриша? – гудел его бас. – Не пора ли по стопочке? А то чувствую – силы в упадке, пора влить горючего.
– Отчего же не влить, Кирилл Митрофанович? – отвечал я ему, доставая коньяк. – День отработали, можно и выпить.
Рюмка совсем пропадала в громадной руке старика.
– Ну, побудем живы! – гудел он, опрокидывал рюмку, и кадык крупно дёргался на его жилистой шее.
– А вы, молодёжь? – обращался я к вечно куда-то спешащим коллегам. – Не составите старикам компанию?
– Нет, шеф, спасибо, мы за рулём, – отвечали обычно они, второпях одеваясь. – Как-нибудь после, когда будет время.
– То есть, когда постареете, – усмехался я, чувствуя, как теплеет в груди после выпитой рюмки. – Что ж, я и сам был такой же: всё, помню, куда-то бежал, всё пытался себя самого обогнать…
Теперь мы с Митрофанычем, два одиноких вдовца, никуда не спешили. Сидели то молча, задумавшись – со стариком было очень легко и спокойно молчать – то вели неторопливые разговоры. Уж Митрофанычу было, о чем рассказать: чего стоил один его год на войне, в медсанбате!
– …А в сорок четвёртом, под Лидой, тоже был интересный случай. Я тебе, Гриш, не рассказывал? Ну, тогда слушай…
Он садился удобнее в продавленном кресле, почёсывал свой лоснящийся череп, и начинал:
– Прорывается к нам, к медсанбату, немецкая рота… Вокруг бой, пальба, крики – конец, в общем, света. А мы что? Мы оперируем – что нам еще остаётся? Ребят же не бросишь, которые ранены. Делаем ампутацию – тут врывается в нашу палатку какой-то эсесовский псих с автоматом. Орёт дурным матом, и дёргает, сука, затвором! Укокошил бы всех нас, как пить дать, только «шмайссер» его, нам на счастье, заело. А у меня как раз, Гриша, в руке ампутационный нож – ну, ты знаешь, длинный такой. Им еще поросят резать удобно… – Старик засмеялся, мотнул головой и так сжал, приподняв, свой громадный кулак, словно в нем и сейчас блестел нож. – И я немца того в живот – пырь! Он, понятное дело, захрюкал, да и завалился… Гриш, налей мне еще – горло сохнет!
Я наливал, старик выпивал, прокашливался, и продолжал рассказ:
– Да… Ну, и дальше себе оперируем. Закончили ту ампутацию, потом еще что-то было, не помню. Короче, всех наших вроде прооперировали. А тот немец в углу всё хрипит, да ногами сучит: никак, гад, кончаться не хочет! Что будешь делать? Говорю сёстрам: ладно, давайте его тоже на стол – погляжу на его требуху. И ты знаешь, Гриш, часа два с ним возился – так я лихо его раскромсал тем ножом. Кишечника метра два удалил, левую почку убрал и селезёнку выбросил. И ведь немец-то – что ты думаешь – выжил! Потом, уже после войны, разыскал меня даже, письмо написал: спасибо, мол, доктор…
Старик не то кашлял, не то отрывисто-глухо смеялся. А потом, утомлённый воспоминаниями и рассказом, он вдруг засыпал: прямо в кресле, уронив на грудь голову, напоминавшую кожистый череп какого-то древнего ящера. «Вот динозавр! – думал я. – Человек вымирающей, редкой породы: теперь-то народ измельчал…»
Уходить всё равно не хотелось, и я бывал рад, когда дежуривший доктор обращался ко мне за советом.
– Шеф, не посмотрите одного мужика? Живот у него вроде мягкий, но что-то он мне не нравится.
Шли смотреть мужика – мне он тоже не нравился – и вскоре брали его на ревизию. Нередко я мылся вместе с дежурным хирургом: отчего, думал я, не помочь молодым? Учитель мой, знаменитый Савельев, тоже, случалось, мне ассистировал. «Не жалей, Гришка, сил, чтоб учить молодых, – говаривал он. – Иначе кто после нас оперировать будет?»
Так что нередко рабочий мой день завершался уже поздним вечером, когда оставалось лишь время добраться до дома, помыться, поесть что-нибудь, да заснуть – до назойливо-резкого звона будильника.
VI
Так я и жил, проводя дни на работе, а ночи – в своей комнатёнке, в окружении книг, медицинских журналов и фотографий покойной жены, улыбавшейся со стены так застенчиво и виновато, словно она уже в юности знала о будущей ранней кончине.
И я думать не думал, что в жизни моей, незаметно катящейся к старости, случатся серьёзные перемены. Самое большее, на что я рассчитывал – это покупка отдельной квартиры, в которой я жил бы уже совершенно спокойно, не дёргая нервы себе и домашним.
Но человек предполагает, а судьба располагает, как любила говаривать моя мудрая бабка. Рухнуло всё неожиданно – среди полного, как говорится, благополучия.
Началось всё со взгляда. Я шёл коридором своего отделения и увидел, что на сестринском посту сидит молодая незнакомая женщина в белом халате. Она, склонив голову набок – так, что крыло ярко-рыжих волос закрывало лицо – что-то быстро писала. На мои шаги она вскинула голову и посмотрела мне прямо в глаза. Взгляд ее был глубоким и тёплым: он будто светился. Я даже замедлил шаги, не сводя глаз с лица незнакомки, и тут же почувствовал боль в левой руке.
Я так хорошо это помню, потому что вот точно такую же боль, прохватившую руку от кисти к плечу, я испытал спустя несколько месяцев, на операции, в тот момент, когда проколол себе палец. Сейчас даже кажется, что всё это было единым событием: словно взгляд незнакомки, укол и болезнь – всё случилось одновременно.
Пробормотав что-то вроде приветствия – красавица мне улыбнулась в ответ – я прошёл в ординаторскую и сразу же, от порога, спросил:
– Кто это там, в коридоре?
– Какой вы, шеф, наблюдательный! – засмеялся Володя Агапов. – Это Оленька Фокина, наш новый терапевт.
– А что она делает здесь, в хирургии?
– Как что? Больных консультирует. Что-то вы, шеф, стали очень уж строгим: кто, зачем, почему? У нас же всё-таки не монастырь, и красивые женщины нам не помеха…
– Она, кстати, замужем, – зевнув, перебил его болтовню Стас Семирудный, измученный трудным дежурством. – Так что не слишком-то разгоняйтесь, коллеги.
– Замужем? Это же замечательно! – оживился Володя, известный ходок. – Проще всего соблазнить молодую замужнюю женщину. Изо всех мужчин она разочарована пока только в собственном муже, а все остальные ей кажутся лучше, чем он. Это даёт нам, соблазнителям, шанс почти стопроцентный. Шеф, вы согласны со мной?
– Хватит трепаться, – прервал я его. – Ты лучше скажи: Хидятуллину перевязал?
– Обижаете, шеф! Работа – это святое. Сначала работа, а девочки, как говорится, потом. Да, перевязал: стало получше. А Оленька, хоть вы почему-то и сердитесь – всё-таки прелесть…
Прошло несколько дней. Всякий раз, проходя мимо сестринского поста, я испытывал непонятное мне самому беспокойство. Так бывает в начале болезни, в продроме: когда ты, например, простудился, но единственным признаком недомогания пока что является необъяснимое беспокойство, да еще непривычная чуткость, ранимость и взгляда, и слуха. Цвета, звуки, запахи тогда кажутся слишком назойливыми – так, что хочется скрыться от них в тишину и в потёмки.
Так вот и я, в эти несколько дней, испытывал чувство неясной тревоги, томившей мне душу. «Да что же случилось? – пытался я вспомнить причину того беспокойства. – Больные как будто в порядке, годовой отчёт я вчера сдал, внучка здорова… Что еще может меня волновать?» И чем непонятнее оставалась причина тревоги, тем сильнее она меня беспокоила. Я даже и спать стал не так крепко, как раньше: кошмары терзали мой сон, и я поднимался с постели разбитый, как будто всю ночь оперировал.
А потом, в полумраке больничного коридора, я опять натолкнулся на сероглазый светящийся взгляд, на улыбку, и всё стало ясно: да, меня беспокоит вот именно это лицо, этот взгляд…
– Добрый день! – прозвенело меж стен коридора.
– Добрый день, – пробурчал я угрюмо. – Вы к нам снова на консультацию?
– Нет, – она вскинула брови. – Я просто шла мимо. Но вы, кажется, сердитесь, когда видите здесь посторонних?
– Какая же вы посторонняя? – Я заставил себя улыбнуться. – Напротив, я очень вам рад.
– Правда? – Лицо ее вновь осветилось улыбкой. – Ну, слава богу! А я-то уж думала: вот сейчас тебя, Олька, погонят отсюда метлой…
Мы засмеялись: она звонко и молодо, а я словно кашляя, словно чем-то давясь.
– Может, чаю хотите? – сам для себя неожиданно, предложил я ей вдруг.
– Конечно, хочу, – легко согласилась она. – А лимон у вас есть? Я лимоны ужасно люблю…
VII
В то наше первое с ней чаепитие я разглядел Ольгу внимательней. Ни тонкие брови, ни нос с небольшою горбинкой не отвлекали от главного: от огромных светящихся глаз и от губ, то упрямо поджатых, то расплывавшихся в ясной улыбке.
Как радушный хозяин, я угощал ее и развлекал разговором.
– Так вы где, говорите, учились? – спрашивал я, наливая чай в чашки. – В Энске? Выходит, мы с вами окончили одну alma mater.
– Да, только вы чуть пораньше, – улыбалась моя собеседница.
– Всего лет на двадцать: пустяк…
– А вы и вправду, Григорий Александрович, выглядите очень молодо. Взгляд у вас совершенно мальчишеский.
– Что ж, спасибо. Но это всё, Оленька, потому, что в моих глазах отражаетесь вы. А сидела бы здесь какая-нибудь старушка – и я бы с ней рядом казался почти стариком.
– Так просто? Выходит, всё дело в возрасте собеседника? – поднимала она свои тонкие брови.
– Конечно. И вообще мы, хирурги, любим всё упрощать. Так же, кстати, как вы – усложнять.
– То есть мы, терапевты?
– Ну да, терапевты – и женщины.
Секунду задумавшись, Ольга кивала:
– Пожалуй, вы правы. – И вдруг, ни с того, ни с сего, начинала смеяться.
Смеялась она так легко, заразительно – что было нельзя не смеяться с ней вместе. Аж прослезившись от смеха, она посмотрела таким повлажневшим, признательным взглядом, словно я сделал ей что-то очень хорошее.
– Вы меня уморили, – вздохнула она измождённо, счастливо. – Давно я так не смеялась…
Общий смех сразу сделал нас ближе: уже начинало казаться, что я знаю Ольгу давно.
– Расскажите мне, как вы учились, – просила она, отпивая парящийся чай. – Вы где тогда жили? В общаге?
– Конечно. Нас жило в комнате семеро, и поэтому уединиться там с девушкой было великой проблемой. Так, бывало, и просишь приятелей: да сходили б вы, черти, в кино!
– А они?
– А они говорят: «у нас денег нет», или «нам надо учиться – у нас завтра зачёт…»
– И что же тогда?
– Ну, делать нечего: поведёшь сам подружку в кино, или пойдёшь с ней шататься по городу. Я за шесть лет так Энск изучил, что экскурсии мог бы водить.
– Ну, а как же насчёт… – глаза Ольги становились лукавыми.
– Насчёт этих глупостей, вы хотите сказать? Да как-то выкручивались. Вы ж понимаете: если двое собрались заняться любовью, то помешать им почти невозможно. Конечно, зимой было трудно: все по подъездам, по лестницам тёрлись. Придёшь утром в общагу, а всё пальто, и штаны, и ботинки в побелке.
– Представляю, какой у вас был тогда вид! – Ольга опять начинала смеяться. – Нет, я с вами точно умру, – махала она на меня своей тонкой рукой. – Сделайте что-нибудь, доктор, мне плохо!
И я, помню, подумал: «Раз ты смеёшься легко, то, наверное, плачешь тоже легко. У таких, как ты, лёгких женщин смех и слёзы всегда рядом – ты даже, наверное, можешь смеяться и плакать одновременно…»
Она вдруг спохватилась:
– Да что ж я сижу? Мне же надо за дочкой, в садик.
– У вас уже дочь? – удивился я.
– Да, ей три года. А чему вы так удивились?
– Нет, ничему. Просто вы очень молодо выглядите.
– Что ж, спасибо – и за комплемент, и за чай. У вас здесь очень славно.
– Вот и заходите почаще.
– Спасибо, зайду непременно…
Я встал, чтобы ее проводить. Уже возле двери она обернулась и, прощаясь, легко прикоснулась к моей левой руке.
– Еще раз спасибо. До встречи, – сказала она.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Ее зрачки сузились, взгляд потемнел, и лицо напряглось. «Что с вами, Оля?» – хотел я спросить, но она повернулась и зашагала по коридору. Я смотрел, как ее рыжие волосы колыхались над белым халатом.
Сильная боль вдруг пронзила мне левую руку – как раз там, где Ольга коснулась ее. «Что за чёрт?» – с досадой я потряс кистью, словно желая стряхнуть эту боль, но она прицепилась ко мне не на шутку.
Вернувшись к себе в кабинет, я долго стоял у окна. Боль понемногу стихала, зато нарастала тревога. «Что это было?» – думал я то ли о приступе боли, то ли об Ольге и нашей с ней встрече, то ли обо всем этом одновременно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?