Текст книги "Тебе единому согрешила"
Автор книги: Анна Мар
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Она снова ходила на мессу и снова читала религиозные томики с надушенными названиями. Втайне она сознавала, что в своих религиозных исканиях и порывах топталась на месте. Правда, она исповедывалась и причащалась каждую субботу. Но это доставляло ее совести очень небольшое облегчение. Аббаты были терпеливы, благожелательны и бессильны. Аббат Клоз недавно отказал вести ее душу, холодную и как бы засохшую. Он резко предостерегал Мечку от излишнего анализа. В унынии она роптала. Слепая вера умерла еще в юности, изнасилованная прозой и пошлостью. Вера через разум не могла зародиться, ибо Мечке недоставало знаний. Она могла применить к себе слова Мицкевича: «Через чудо – это слишком скоро, через науку – это слишком долго».
Мечка молилась перед распятием, раны которого оживали при закате. Она распростиралась на полу, когда аббат высоко поднимал Бога, ставшего плотью и укрытого в солнце облатки. Она вкладывала всю душу в кротчайшую из молитв: «Ангел Божий возвестил Деве Марии», и рыдала в исступлении, повторяя слова псалма Fxpandi manus meas ad te…
Если она оставалась холодной к самому Богу, тем пламеннее любила Его алтари. С упоением слушала она irfeme и орган, не пропускала ни месс, ни вечерен, мечтала о богомольном путешествии в Рим, Лурд или Ченстохов. Она всем сердцем прилепилась к готическим, воздушным куполам, расписным окнам, благоухающим алтарям и темным притворам. Она была заворожена изяществом ветхих, тускло-золотых покрывал, мелодичным звяканьем матовых кадильниц, белизной длинных кружев на комжах аббатов, благородной роскошью их орнатов. Конфессионалы с таинственными занавесками волновали ее до изнеможения, и она влюблялась в тишину, насыщенную подавленными вздохами, ароматами и любовью.
Таким образом, она стала католичкой без Бога, верной служанкой без господина, фанатичной рабыней мертвых вещей, миражных настроений. Она усвоила себе языческое обожание ритуала, горячечную любовь к клиру. Она так исступленно полюбила форму, что стала довольствоваться ею, как чем-то настоящим, божественным, сверхъестественным. Правда, порой ее душа достигала экстаза и низводила с неба Божество, равнодушное к мольбам и страданию. Правда, временами она чувствовала Бога, почти осязала Его. Временами она снова переполнялась высшей, трепетной, пламенной любовью к Иисусу. И как ни редки были эти минуты благодати, чистоты, прозрачности сердца, они сильно укрепляли Мечку. Воспоминание о них не умирало в ее душе, и когда тоска по небу превышала силы, она шла к ним на поклонение.
* * *
Однажды, сидя в саду, Мечка услышала скрип щебня. Она оглянулась.
К ней шел высокий, широкоплечий, немолодой ксендз, держа в руках соломенную шляпу. Она заметила белизну его лба, красивую форму головы, резкое противоречие между внимательным, проницательным взглядом и очень нежным рисунком рта. Но даже и в губах было противоречие, – он были чувственны, добры, насмешливы и скорбны. Это противоречие восхитило Мечку. Она встала навстречу, улыбаясь.
Он представился.
– Ксендз Ришард Иодко.
Он сел на скамью, как раз против Мечки у фонтана, и рассказал, что привез поклоны от Лузовских. Тэкля прихворнула дорогой. Эта маленькая женщина недолговечна, без сомнения! Стэня уже уехала к бабушке.
Мечка слушала его с громадным удовольствием. Радость струилась в этом человеке. Ей казалось, что она стоит, вся залитая солнцем и овеянная свежестью моря. Какой он был сильный, простой… Она смотрела на него с восхищением, беспричинно улыбаясь. Потом они пошли и сидели долго в ее комнате. Хозяйка-немка сервировала им чай, поглядывая на них не без лукавства. Мечка знала теперь, что ксендз Иодко – настоятель в южном городке У., что у него вышли неприятности с правительством и что, обыкновенно, он много путешествует. Он с некоторым изумлением пересмотрел ее книги.
– Ах, не будьте дэвоткой!..
Когда ксендз Иодко ушел, Мечка осталась в некотором волнении.
– Право же, он – чудесный человек, – бормотала она, пряча подальше томики с надушенными названиями.
На другой день ксендз Иодко служил мессу в костёле св. Антония Падуанскаго.
Мечка подумала, что этот костёл, залитый светом, голубой, радостный, весь в цветах, особенно подходил к нему самому.
Она сказала ему в то утро:
– Я бы хотела исповедаться у вас…
Ксендз Ришард уклонился:
– Разве здесь мало аббатов?
В конце недели он зашел к ней проститься.
Как и в первую встречу, Мечка сидела в саду. Солнце горело на ее; волосах. Он снял соломенную шляпу и смочил ее в бассейне. Его пальто с пелериной слегка раздувалось.
– Не правда ли, – сказал он, шутя и брызгая на нее водою, – не правда ли, мы еще встретимся с вами?
После его отъезда она ходила несколько дней, словно в тумане. Ее мысли к нему были молитвами, и ее восхищение перед ним – нежным и очень грустным. Когда из Вены она получила его первое письмо, ласковое и чуть-чуть насмешливое, ей показалось это целым событием.
Она стала ежедневно ходить на почту. Биоро смотрел на нее жалкими глазами.
Ей пришла мысль: уехать из Н-ска и жить в У., около ксендза Иодко. В сущности, она давно хотела выбрать новый город, ибо она знала, как перемена возрождает человека. Кроме того, она не была связана ни материально, ни духовно, ни с кем и ни с чем.
Она ходила растерянная по Женеве, и только после настоящей борьбы с самой собой ей удалось потушить это желание.
«Неужели же я стану делать новые глупости?»
И она думала о печалъном примере Тэкли.
«Нет, привязаться к ксендзу… Нет…» Она снова обедала у мадам Гоншэ. Там были перемены. Коммивояжер, парижанка, доктор давно уехали. У красивой бельгийки умерла ее маленькая дочь, обевшись фруктами на кухне. И теперь молодую женщину развлекали наперебой. Агент страхового общества занял квартиру Лузовских и за общим столом чувствовал себя главной персоной. В день своего отъзда Мечка застала мадам Гоншэ на кухне. Швейцарка торжественно указала на громадную корзину. Между нежными белыми нарциссами, розами и ирисами торчали пупырчатые желтовато-синие зарезанные куры, круглые аппетитные хлебцы, овощи, бутылки с чем-то, фрукты не первого качества.
– Вы должны были давно уехать, мадам! – воскликнула швейцарка, – этот климат поедал вас.
И она занялась счетом, мгновенно позабыв о Мечке.
Мечка зашла и на почту. Она не ждала писем, но ей хотелось увидеть Биоро.
Увидев ее, Биоро принужденно улыбнулся.
– Мадам вернется обратно?
– Я не знаю, месье.
– Мадам осталась довольна Женевой?
– Да, месье.
Они пожали друг другу руки, чтобы уже никогда не встретиться в жизни.
Осенний вечер, в который уезжала Мечка, был нежен и ровен. Мечка медленно гуляла по вокзалу. С удовольствием смотрела она на вагоны.
Глава вторая
В Н-ске дом, где жила Мечка, был старый, с темным подъездом, без швейцара. Нижний этаж занимала контора господина Пашица, второй переполняли жильцы, а в третий недавно переехал сам хозяин. На одном углу улицы красовалась гостиница, еще не снявшая летних парусиновых маркиз, на другом – сквер. Сквозь редкие деревья можно было видеть, как по ту сторону бегал трам и как по широким ступеням банка подымались люди.
Тощий, развинченный господин Пашиц сделал визит Мечке. Он просил ее похлопотать у ксендза Игната Рафалко о постоянной скамье в костёл для французского консула, считая Мечку дамой-патронессой с дэвоткой. Мечка засмеялась и отослала его к самому ксендзу. Однако знакомство состоялось.
В ближайшее воскресенье она поехала к Лузовским.
Осенний день быль великолепен, и публика гуляла, как весною, в городском саду, и в скверах, и около церквей.
Дом Лузовских стоял почти за городом, глубоко запрятавшись в саду, а к нему примыкал пустырь. На нем Мечка заметила множество битых бутылок. Bce они сверкали и переливались на солнце, как опрокинутые зеркала, среди выжженной травы и камней. От заката нежно розовела земля, заборы, осенние листья деревьев. В голубом небе парила какая-то птица.
Мечка вспомнила, что именно на этом пустыре убили ксендза Пшелуцкого. У нее началось сильное сердцебиение, и она кашляла, кашляла без перерыва, с росинками пота на лбу.
Тэкля и Лузовский показали ей всю квартиру. Обстановка была помещичья. Библиотека с портретами Скарги, Костюшко, Мицкевича занимала целую комнату. Окна ее выходили на пустырь.
– Я провожу здесь целый день, – сказала Тэкля.
– Она ни за что не хочет, чтобы я продал дом, – тихо пожаловался Лузовский.
Мечка представила себе одиночество этой женщины в старом доме, с неотступными мыслями о прошлом.
Она уехала от Лузовских совершенно расстроенная.
Мечку посетил Ружинский, антрепренер и создатель кабаре «Синий топаз». Он был в плоской шапочке и плаще не первой свежести. Его круглое лицо с красным носом выражало почти детское добродушие. Не успел он представиться, как явился художник Тарасов, а за ним поэт Улинг.
Все трое уселись вокруг стола и просили Мечку принять участие в судьбе кабаре. По их словам, им нужно было лицо в административную комиссию, Знающее хорошо польскую колонию и могущее отстаивать интересы кабаре перед ксендзом Игнатием. Это лицо, естественно, будет получать не деньги, а почет и уважение. И Ружинский с жаром распространялся: кабаре арендует помещение у костёльного совета, ибо Польский Дом на костёльной земле. Председатель совета, – ксендз Игнатий. От него зависит, прибавить или убавить цену на зал, от него зависит и сама сдача зала в наём. Они добавили, что весь город заинтересован «Синим топазом». Две газеты, враждовавшие между собою, на время объединились и писали хвалебные статьи учредителям. Самые интеллигентные люди в Н-ске заявили, что кабаре нужно, как воздух. По проекту участников «Синий топаз» вместит литературную, музыкальную, художественную и драматическую секции и «даст широкую свободу всякой талантливой инициативе». Кабаре будет устраивать концерты, выставки, балы и, кроме того, иметь постоянную труппу. Ружинский сознался, что артисты собраны «с бору да с сосенки». Но это никого не пугало.
После некоторого колебания Мечка согласилась. Она решила, что общение со многими людьми сразу, будет полезно для нее. За последнее время она слишком уходила в самоё себя и, страдая, становилась черствой.
Ружинский и Тарасов откланялись. А Улинг остался. Он ходил взад и вперед, раскачиваясь и заложив руки в карманы. Длинные волосы пачкали ему воротничок. Его грустные светлые глаза несколько раз пристально остановились на Мечке.
– О, – бормотал он, – я очень страдаю!
И после паузы:
– Знаете, как я вас называю мысленно?
– Нет.
– Всех скорбящих радость.
Желая от него отделаться, она встала и предложила ему чудесную сорванную камелию.
– Жаль, она без запаха.
– Я принес вам когда-то камелию с запахом, только вы не приняли ее.
Она сделала вид, что не слышит.
Поздно вечером Мечка складывала и перебирала свои книги. Она положила на ночной столик Гюисманса и в постели читала его. Но это творчество, холодное, тягостное и двусмысленное, только утомляло душу. Ее угнетало внезапно появившееся равнодушие к костёлу. Она приходила туда так, как будто это стало ее скучной привычкой. Проповедь ксендза Игнатия была сухая, затверженная пошлость. Капеллан отличался ханжеством и нетерпимостью. Красивый викарий Северин путался и заикался на кафедре, изрекая нечто вроде следующих истин: «Бог – есть Бог, Дева Мария – Дева Мария».
В сущности, польская колония шла в костёл, как на пункт своего сборища. Все они ссорились между собою, сплетничали, итриговали, и казалось, пороки ксендза Игнатия заразили всю паству. Мечка испытывала бессильное раздражение.
Мысль о ксендзе Иодко терзала ее. Этот человък уже вошел в ее жизнь и имел на нее влияние даже издали. Письменно он обещал приехать в Н-ск среди зимы. Она страстно ждала его, оправдываясь сама перед собою.
«Я впечатлительна. Внешность играет для меня огромную роль. Ксендз Иодко с его движениями медвеженка и с детским ртом нравится мне. Только нравится? Больше. Интересует, влечет. Я уверена, что у него на исповеди я буду избавлена от циничной грубости ксендза Игнатия и от двусмысленных вопросов ксендза-капеллана, и от благодушного равнодушия ксендза Северина. Он пропишет мне первые правила душевной гигиены и не слишком допотопные лекарства».
И добавляла почти с отчаянием:
«Если он не поможет мне, то кто же?»
* * *
Польский Дом, каменное здание очень неопределенной архитектуры, перестроенное из прежнего старого, было рядом с плебанией. Затем шел сад и готический небольшой костёл. Соседство кабаре шокировало не одну Мечку. Многие из поляков демонстративно отвертывались от ярко-голубых афиш «Синего топаза».
Самое здание было еще сырое, но относительно приличное. Лучше всего казалась зала модерн с круглыми низкими ложами в два яруса и с галлерей. Сцена годилась только для любителей. Ее ровный светло-зеленый занавес скрывал убогие декорации и лестничку вниз к уборным. Они были холодны, малы, без мебели. В нижнем этаже помещался второй небольшой зал, канцелярия и буфет. Дамская комната приютилась недалеко от вешалки, мужской не было. Предполагалось, что мужчины будут курить в раздевальной и там же довольствоваться зеркалом. Прислуга – поляки – говорила по-русски лучше, чем по-польски.
Сегодняшнее собрание членов кабаре «Синий топаз» оказалось многолюдным. Сюда пришли люди совершенно неизвестные в городе, а также и те, которые именовали себя «голосами из публики». Эти господа очень мешали собранию. Выяснилось скоро, что «Синий топаз» будет только кабаре, а не чем-то исключительным. Местные музыканты, художники, литераторы демонстративно покидали зал. Остался один художник Тарасов, сконфуженный, но втайне довольный. Декорации и панно переходили под его «высокую руку».
Около одиннадцати часов еще никто ни о чем не столковался, однако половины публики уже не было. Остальные вздохнули свободно, баллотировались и наскоро создали программу первого спектакля. В административную комиссию вошли Ружинский, артист Фиксман, его жена Эрна, художник Тарасов, журналист Позынич и Мечка Беняш. При голосовании увидели, что в члены кабаре попали сотрудники только одной газеты, более богатой и влиятельной. Это сильно раздражало многих. В нижней зале собрались подозрительные молодые люди и странно одетые барышни, просившие работы, Ружинскому понадобилось добрых полчаса, чтобы успокоить и отпустить всю эту компанию.
И снова Мечка подумала:
«Балаган возле костёла! Какая оскорбительная для верующих небрежность».
* * *
Первый спектакль «Синего топаза» шел с аншлагом. Зал украсили громадными панно художника Тарасова – фантастические женские фигуры в легких тканях с лилиями, звездами, драконами и водопадами. В нижней зале повесили шаржи на участников кабаре. Публика не поняла шутки и разглядывала их изумленно-недоверчиво.
В городе ходили преувеличенные слухи обо всех этих великолепиях. Те, кто не достал билета, смиренно просили входных.
Многочисленные знакомые спрашивали Мечку, как они должны относиться к «Синему топазу». Все боялись быть в смешном положении.
Мечка стояла на лестнице, когда приехали Лузовский и Тэкля. Их сопровождал почему-то Костя Юраш. Тэкля быстро подошла к Мечке.
– Ксендз Игнатий здесь? – спросила она, слегка задыхаясь.
Его еще не было, но он взял ложу для себя и викариев.
Первый раз Мечка сказала устало и грустно:
– Ксендз Игнатий не заслуживает ваших чувств. Вы ослеплены, мой друг.
– Может быть, – возразила та, бледнея, – но все равно… Никто, ничто не поможет мне.
Действительно, убедить ее в том, что ксендз Игнатий не святой, было невозможно. Ее чувство к нему походило на длительный сон наяву, умопомрачение, гипноз.
Сам Лузовский остался около Мечки. Его бледное лицо страдальчески морщилось.
– Какой вздор, – бормотал он – какой вздор.
Мечка почувствовала к нему острую жалость и решила дать ему высказаться. И он высказался.
– Я накануне разорения. Когда я буду нищим, я пущу себе пулю в лоб, но теперь я хочу любить свою жену. Тэкля чувствует ко мне отвращение. Да, отвращение… С этим уже ничего не поделаешь.
И с жестом отчаяния:
– О, если бы не письма Стэни!.. Девушка привязана ко мне.
Программа вечера оказалась несложной. Лекция о театре кабаре, скучно прочитанная скучным литератором. Монолог Шницлера, в котором Ивановская костюмом походила на нимфу. Затем музыка молодого композитора, неизбежная декламация и какой-то полуфокус. Когда опустили занавес, публика мешкала уходить. Ружинский воспользовался этим, и предложить ужин совместно с публикой.
Артисты, плохо разгримированные, таскали стулья и столы преувеличенно оживленно. В ложах смотрели на это, как на добавление к спектаклю, но участвовать никому не пришло в голову.
Молодой богач Рикс, с фиалковыми глазами, сказал Мечке:
– В Париже подобные вещи легки, как кружево… А здесь вместо кабаре – грубая пародия.
В ложе верхнего яруса Мечка заметила настоятеля – ксендза Игнатия, потом викария, ксендза Северина и за ними болезненного капеллана. Они кланялись. Она пошла к ним.
Ксендз Игнатий рассыпался в комплиментах. Капеллан тонко улыбался. «Я здесь случайно», – говорило его худое овальное лицо с воспаленными глазами. Мечка знала его по проповедям: винегрет из общих мест, подогретый ложным пафосом, и приправленный залежавшимся национализмом. Сейчас она попробовала поболтать с ним. Он отвечал осторожно, подыскивая выражения, посмеиваясь, когда хотел скрыть свои мысли. На ее вопросы о ксендзе Иодко капеллан морщился. По его мнению, ксендз Иодко был смел, едва ли не модернист. Мечка подумала, что ксендзы всегда дурно говорят друг о друге, и оглянулась на ксендза Северина. Этот в бинокль старательно рассматривал зал. Он был иделом местных дам, благодаря своей красоте, томности, слабости и порочности. Во всей его высокой фигуре со впалой грудью разливалась какая-то болезненная лень. Он заведывал приютом для мальчиков. По секрету рассказывали, что своими выхоленными руками он бьет их больше, чем нужно. Около его губ, действительно, легла глубокая складка сладострастной изысканной жестокости.
Неожиданно, но шутливо Мечка заметила:
– Как странно видеть вас ксендзом!
Он кокетливо засмеялся, опуская бинокль и отвечая двусмысленно:
– Это всегда бывает, если замешается третий…
Ксендз Игнатий грубо расхохотался.
– Любовь – не картошка… правда?..
Пыльный воздух душил Мечку. И, чувствуя себя усталой, смутно-печальной и лишней, она тяжело кашляла, откидываясь в ложе.
Наконец, ксендзы удалились. За столиками тоже редело. В группе артистов произносили тосты и говорили речи.
* * *
«Синий топаз» ставил спектакль за спектаклем, но дела его, несмотря на аншлаги, были далеко не блестящи. Никаких секций, кроме драматической, в нем не оказалось. Никаких трюков он с малыми средствами придумать не мог. Публика шутя называла его «рестораном». Сюда являлись для свиданий, а не для зрелища. Можно было смело сказать, что публика приходила сюда всегда одна и та же. Если пропускали один спектакль, то, значить, смотрели два следующих. Неизменно в партере сидел Божановский, архитектор города и Польского Дома, корректный, внимательный, благодушный. Рядом с ним Лузовские и Войцарский, интимный друг ксендза Игнатия, хитрый, двуличный старик, недавно женившшся на юной консерваторке. Темные грустные глаза последней, очень похожие на глаза Тэкли, трогали Мечку. Дальше, около профессора Оскерко, бросалась в глаза великолепными обнаженными плечами его глупенькая жена Эмма. В городе рассказывали, что профессор всячески ругал и бил ее, даже при свидетелях. С нею часто гуляла в фойе директорша, пепельная блондинка, безукоризненного поведения, слывущая ханжой и благотворительницей. Всегда здесь бывала семья адвоката Кульчицкого, многочисленная, тщеславная, дородная, державшая сторону ксендза Игнатия в его спорах с прихожанами и хотевшая главенствовать в польской колонии. Неизбежно являлся адвокат Шептицкий и собирал вокруг себя группу передовых людей города. Среди золотой молодежи блистал молодой Рикс и сыновья банкира Никольского. Некоторые дамы также были аккуратны. Жена инженера Войнарович, с тысячными бриллиантами, приезжала ко второму акту. Ее сейчас же находила красавица Пиотровская, стройная блондинка, скандализировавшая польскую колонию своими романами и кутежами. Надменно щеголяла соболями жена банкира Фирсова. Посещал «Синий топаз» и французский консул, чахоточный брюнет, гулявший под руку с господином Пашицем. Он говорил уныло Мечке о своей жене:
– Мадам хочет танцовать, но где же теперь танцуют?
Мечка заметила, что французская колония держалась особняком и выделялась туалетами своих дам. Купечество обыкновенно, занимало ложи. Невозможно было запомнить и перечесть все богатые еврейские семьи, терпеливо выносящие кабаре из-за его почти целиком еврейской труппы.
Но самым аккуратным посетителем кабаре можно было считать ксендза Игнатия Рафалко. Странно одинокий в толпе, красный, сладкий, то заискивающий, то надменный, он вызывал тихие насмешки. Он заговаривал с артистами, с мелкими служащими, делал вид, что каждый пустяк его беспокоит, и охотно торчал за кулисами. Многие находили непристойным его всегдашнее сидение в ложе первого яруса, когда Ивановская играла полуобнаженной. В критических местах он надевал очки, и это было нелепо до жалости. Завидя ксендза, режиссер Фиксман ругался. Актрисы высказывали циничные предположения.
Мечка бледнела от негодования. Когда она возвращалась к себе, ее лицо болело от тысячи улыбок, которые она раздарила за вечер. Сотни раз она спрашивала себя:
– Зачем я впуталась в эту историю?
Она чувствовала, как нечто липкое оседает на ее душу.
Последнее время она неохотно посещала зрительный зал, а проходила чаще за кулисы. Актрисы косились на нее. Все они жаждали богатых любовников, дорогих туалетов, быстрого успеха и полной праздности в будущем. Общая уборная порождала обоюдные колкости и безобразные непристойности. Мужчины были также мелочны и сварливы. Фиксман затевал истории из-за пустяков, а Ружинский не успевал мирить всех. Ссорились рабочие с механиком, суфлер с бутафором, буфетчик с контролерами.
Здесь же толкался отвратительный старик, по воскресеньям просивший милостыню у костёла. Его поставили на колосники. Во время спектакля в щелочку декораций он наблюдал за игрою актрис с видом сатира.
Одной из неприятностей для Мечки был еще Улинг. Она прощала ему социалистические утопии, еврейский акцент, безобразную внешность, низкое происхождеше, нищету, лень, распущенность, но не могла выносить его нечистоплотности.
– Право же, вы чересчур небрежны, – говорила она, краснея.
Он пожимал плечами.
– Это мой стиль. Я физически грязен. Душа моя тоже грязна.
И, чтобы смягчить дурное впечатление, он читал ей свои музыкальные стихи, закрывая глаза. Он обвинял себя в подражании Ришпену только потому, что обожал его «Богохульства».
Однажды Улинг объявил ей легким тоном, скрывая ноющее беспокойство, что оставил своих родителей, бедных ремесленников, живших около фабрики за валом, и снял отдельную комнату.
– Зачем? – спросила она рассеянно.
– Для ваших посещений, разумеется.
Из жалости она промолчала. Из того же побуждения навестила его. В дешевой мещанской комнате, рядом с терракотовыми крестьянками он повесил портрет Бетховена и крупную фотографию Мечки.
– Теперь я в чудесном обществе.
Она почувствовала его руки на своих плечах.
Она уклонилась, оскорбленная и сконфуженная. Она не могла понять, чего он хочет от нее. Его безумная любовь не была для нее, разумеется, ни основанием, ни оправданием.
– Вы будете знамениты, – проговорила она со слабой попыткой утешить, – у вас будет куча денег, и вы создадите себе прочную семью. В вашем народе – дружные семьи.
Он перебил грубо:
– Я люблю вас! Я не хочу ждать!
Она села, положила подбородок на кисти рук и спросила без интереса:
– За что вы меня любите?
Из умных глаз Улинга посыпались насмешливые искры.
– Какой вопрос!.. Разве на это можно ответить?
Ей стало неприятно, что она позволила ему говорить о любви. И она торопливо ушла, не обещая вернуться.
* * *
Для Мечки настало очень вялое время. Казалось, пошлая суета «Синего топаза» вошла в ее душу. Как это случилось? Она не знала. Она была, без сомнения, больна, ее терзала бессонница, лихорадка, тоска.
По утрам она вставала, мертвенно бледная, с опухшими темно-лиловыми веками, и оставалась праздной, дурно одетой, питаясь убогими новостями кабаре или плоскими романами.
Целыми часами у нее топился камин. Влюбленная в прыгающий веселый огонь, она просиживала здесь в полудреме, сгорбленная и унылая, как старуха. От золотой груды углей тянуло жаром.
Ее тело переставало дрожать и ныть, и душа тоже приходила в некоторое равновесие. Она думала о ксендзе Иодко. Мало-помалу он превратился в тень, в мечту, которая приснилась.
Оживление, надежда, странная радость, плеснувшие от него, забылись, стерлись, потускнели. Он писал ей нередко, но писал о ней же, не сообщая о себе ничего, кроме кратких слов: «я здоров», «я занят». Это не удовлетворяло Мечку. Конечно, она посещала костёл. Часто она прослушивала мессу, не открывая молитвенника, без единого жеста и слова, не сводя глаз только со свечей.
Свечи имели для нее всегда притягательную, таинственную силу… Трепещущее пламя, овальный синий лепесток, по краям желтоватый, не уставало танцевать, рваться, качаться, словно хотело оторваться от ствола и улететь к Богу.
Месса кончалась. Ксендз читал Zdrowas Marya и уходил с мальчиком, надев свой берет.
Теперь становилось тихо, совсем тихо, ибо зимними утрами народу почти не было. И Мечка начинала плакать бессильными, почти гневными слезами. Эти крики ее голодной души в небо, которое разумом она считала пустым, а сердцем – населенным, эти вечные колебания между сомнением и уверенностью, желанием верить и равнодушием, от усталости к энергии, от иронии к благоговению, – ах, как все это разбивало ее! Ей хотелось вернуться к сосредоточенному состоянию, жить, как в Женеве, среди месс, молитвенников, ксендзов, с неотступной мыслью о небе.
Может быть, она прюбретет Бога трудом, скромной регулярностью своих релипозных обязанностей, неустанным чтешем св. отцовъ?
Бог посещает внезапно. Ей надо терпеливо ждать Его и смиренно приготовить не упреки, а чистую душу. Она сознавала, что все эти благочестивые мысли отравлялись чудовищно-искренней иронией. Она вспоминала тогда о дьяволе… ведь, по учению костёла, дьявол всегда бродит около нас. И эта ирония – от дьявола, без сомнения.
А вернувшись домой, и греясь у камина, она думала с горечью, что в приключениях своей души в погоне за чем-то отвлеченным и, вернее всего, несуществующим она растеряла единственное сокровище – цельность.
Мечка писала ксендзу Иодко:
«У меня нет ничего нового, кроме новых рецептов. И это самое ужасное. Мною овладела черная меланхолия. От тупого равнодушия к людям я перехожу буквально к ненависти. Когда кто-нибудь обращается ко мне, я жду услышать глупость или гадость. Иногда мне приходится потолкаться среди людей полчасика, тогда я не могу отрешиться от ощущения, будто я в синематографе. Люди здоровые кажутся мне животными, а если они больны, я обвиняю их в симуляции. Я не знаю, зачем я живу. Когда-то я мечтала поверить в Бога и этим освятить все то, что я сделаю, и сделаю в будущем, но… но… ведь, прежде чем поверить в Иисуса, Его нужно полюбить. Не вы ли сами говорили мне это? Но я никогда не полюблю Иисуса. Это герой не моего романа. И перед Наполеоном Первым у меня больше восхищения. Голгофа не выше св. Елены».
На этот раз ксендз Иодко ответил, что он согласен исповедывать ее. Пусть она хорошо подготовится. Он приедет скоро.
Листок бумаги задрожал в руке Мечки. Несколько раз она глубоко вздохнула. Ах, видеть его, говорить с ним, идти рядом всю жизнь – слишком большое счастье! Она же боялась счастья, как опасности. Не было ли оно немного вульгарным?
К этим неясным, спутанным мыслям Мечка возвращалась с болезненной настойчивостью.
* * *
Несколько плохих спектаклей в «Синем топазе» открыли собою целый ряд неудач для кабаре.
Управление Польским Домом перешло из рук костёльного совета к новому обществу «Польский клуб». На выборах в члены правления ксендз Игнатий был провален. В местной газете появилось письмо адвоката Кульчицкого, громовая защита ксендза. Ему возражали. Над этим инцидентом очень подсмеивались.
Наконец, ксендз Игнатий напечатал нечто вроде оправдания. Он чувствовал себя неважно и прятался на спектаклях за кулисами. Впрочем, его наглости и скандалам не было конца. Так, он целый год преследовал швейцара за женщину, с которой тот жил, не повенчавшись. Швейцар наградил его пощечиной. Тогда он забегал по синдикам, бесстыдно разглашая эту историю и слезно прося защиты. Швейцара уволили, но репутация ксендза окончательно пошатнулась.
Публика, последних спектаклей была новая, бледная, скептическая публика окраин. Партер торжественно пустовал. Впрочем, его уже давно не видели полным. Ложи заняли контрамарочники. Они покровительственно аплодировали во время действия и издевались в фойе.
Группа молодежи высмеивала панно Тарасова, а его самого вслух называли «декадентской выдрой».
Взбешенный художник пришел за кулисы и грозился выйти из кабаре.
Барышни, слонявшиеся под руку в нижнем зале, говорили громко и небрежно:
– Ничего особенного… Лучше было бы сходить в драму…
Пришлось уговаривать буфетчика, который жаловался на грубость ксендза и материальные убытки.
– Кабаре нужно спасать, – заметила Мечка Фиксману.
– Мы спасем его на Рождестве, – ответил тот, не без цинизма рассматривая ее фигуру.
Ружинский мрачно рассмеялся.
Публика насмешливо осматривала эту группу.
После спектакля артисты собрались в канцелярии. Все были злы, усталы и тревожны. Решили идти к Тарасову пить чай и совещаться. Мечка хотела уклониться. Ее упросили. В ней заговорило товарищеское чувство, и она согласилась. Была метель. Они с трудом шли по глубокому снегу и гнулись от бешеного ветра.
Мечка шла под руку с Ружинским. Долетали отрывистые возгласы и слова артистов, то возмущенные, то циничные, то насмешливые.
Красивая Эрна громко смеялась. Она расшалилась и бегала по сугробам, распахнув жакет.
В угрюмой бедной студии Тарасова топилась железная печь. Старуха принесла грязный самовар. Булки лежали в бумажном пакет, лимон удалось найти между книгами, но к чаю никто не притронулся.
Фиксман вынул полосатую феску с кисточкой и натянул ее до носу. Он дремал. В эту минуту ему все было безразлично. Эрна смотрела на него с откровенным презрением. Ружинский жаловался на всеобщее легкомыслие. Улинг сказал Мечке:
– Зачем вы здесь? Вы нас ненавидите… вам тут не место.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.