Текст книги "Книга Блаженств"
Автор книги: Анна Ривелотэ
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
– Кто это? – почти шепотом спросила Матильда.
– Serpapagosta, – сурово и торжественно ответил Павлик, – ты можешь его потрогать.
Трогать чудовище Матильде не хотелось, несмотря на всю его притягательность. От него еще пахло химикатами, слабо, но ощутимо. Мати попятилась и забралась с ногами на тахту. Она сидела, переводя взгляд с отца на чучело и обратно; отец достал из-под стола бутылку с надписью HAVANA CLUB и плеснул себе в стакан.
Это сейчас Матильда понимает, что заворожившее ее имя Serpapagosta складывалось из испанских serpiente, papagayo и mangosta. А в тот вечер детское восприятие вычленило из него английское «сэр»: уважительное обращение так шло к Мистеру Папагосте.
– На свете есть много удивительных существ, Матюша, которых мы никогда не увидим. Есть желтоперый царёк-василиск – у него хвост змеи и петушиное тело на четырех лапах. Есть грифон – спереди он орел, а сзади лев. Есть мантикора с львиным телом, человечьим лицом и жалом скорпиона. Они живут там, куда нам с тобой входа нет. Но я мог бы сделать их для тебя, понимаешь?.. Я бы мог.
Павлик раскачивался в кресле-качалке. Его стакан опять был пуст.
– А почему?.. Почему мы не можем попасть туда, где живет чудесное зверье?
– Потому что мы в тюрьме, дочка. Время – наша тюрьма.
На глаза Павлика навернулись пьяные слезы. В моменты алкогольного озарения он особенно ясно видел временны´е границы, в которые он заточен. Вот здесь – рождение, там – смерть, а все, что между, – это путь от стены до стены, и когда ты узнаешь, сколько шагов в длину твоя тюремная камера, тебя не станет.
Он мог бы заняться фотографией, или живописью, или бальзамированием трупов – суть одна: получить иллюзию пусть крохотной, но все же власти над временем. Останавливать, замораживать течение жизни. Да, женщина, которую ты сфотографировал, состарится и умрет; дом, запечатленный тобой на городской акварели, разрушится, и на его месте выстроят новый; человеческие останки рано или поздно обратятся в прах. Но снимок, и картина, и мумия попадают в будущее, в котором уже нет оригинала. И рыжая лисица, язык пушистого пламени, все длит и длит свою последнюю охоту, пока ее душа одолевает вплавь безбрежный лисий Стикс.
Путешественники былых времен не приврали ни на йоту, описывая чудищ, которых в нашем мире нет. Наш мир – настоящее, и еще чуть-чуть до и чуть-чуть после. Нам никогда не повстречать Левиафана, потому что никому не под силу оказаться в соседней камере чужого времени, откуда нам отправили весть о Левиафане.
За окном лил дождь, с подоконников текло. Павлик плакал. Мати сидела у него на коленях, обняв за шею. Сэр Папагоста, презревший границы времени, сражался с невидимым врагом за их свободу, и они были близки, как никогда. Все трое.
Мама Нина, лежа в постели, мастурбировала, держа в свободной руке книгу – на случай, если в комнату заглянет Матильда.
Наутро было воскресенье. Небо расчистилось, и в манговой роще кричали птицы. Проснувшись, Матильда первым делом направилась в мастерскую. Отец был ровно на том месте, где она его оставила накануне: лежал на тахте, накрытый цветным пододеяльником. Выглядел он неважно. Мати налила в стакан воды из бутылки. Павлик выпил и закашлялся. Мати прижалась губами к его лбу.
– Павлик, у тебя жар. Ты болен?
– Ерунда, детка. Это просто похмелье. А впрочем, ты права, я болен. Только матери не говори, хорошо?
– Ты пойдешь к доктору?
– Сегодня воскресенье. Я полежу, а если не пройдет, завтра же отправлюсь к доктору.
– А что сказать маме?
– Скажи, что я занят. Покрываю лаком сушеную морскую звезду.
Матильда медлила у двери.
– Пап… Вы с мамой больше совсем не хотите быть друзьями?
– Ну что ты, детка. Хотим. Просто мама никак не может решить, что для нее важнее: чтобы я был ее другом или чтобы я перестал возиться с чучелами. И я жду, когда она определится.
– Но ты-то уже решил, что лучше возиться с чучелами, чем быть ее другом. Беда с вами. Ладно, поправляйся. Мистер Папагоста присмотрит за тобой.
Когда дверь за дочерью затворилась, Павлик закрыл глаза ладонью. Он был готов провалиться сквозь землю.
Матильда вышла во двор. Ее всегдашний дружбан Костя Храмцов сидел на скамейке, лениво остругивая палочку перочинным ножом. При виде Матильды он оживился.
– О, Матюха, привет! Пойдешь со мной за мороженым? Мне мама денег дала, только мне одному неохота.
– Нет, не пойду.
Матильда чинно присела рядом с Костей, сложив руки на коленях. Костя недоверчиво покосился на нее.
– Почему?
– У меня папа болеет.
– А что, мамы дома нет?
– Есть. Но мы решили ей не говорить, чтоб не волновалась.
– Понятно. Нам когда бабушка звонит, мы тоже ей не говорим, если кто-то болеет. У нее сердце слабое. У твоей мамы слабое сердце?
– Нет. Просто, когда она волнуется, то всегда на нас кричит.
– А чем твой папа болеет?
– Не знаю. У него температура.
– Это потому, что он мертвых зверьков трогал.
– Иди в жопу.
Матильда поднялась со скамейки и пошла к дому.
– Мотя, подожди! Ну хочешь, я один за мороженым схожу и тебе принесу? – кричал вслед Костя. Матильда не хотела.
Войдя в квартиру, она скинула шлепанцы и проскользнула мимо кухни, где мать мыла размороженный холодильник. Ей хотелось как-нибудь помочь Павлику, и для начала она решила раздобыть для него термометр. Аптечка лежала в тумбочке под маминым трюмо, и Матильда надеялась выкрасть ее незаметно. Но в тот момент, когда она, стараясь не греметь пузырьками, выносила аптечку из комнаты, на пороге возникла Нина.
– Ты же пошла во двор?
– Там никого не было из ребят, и я вернулась.
– А лекарства куда потащила?
– У меня кукла заболела, надо ее полечить. Я в больницу играю.
– Кукла? Ты сказала – кукла?
Нина выдернула аптечку из рук дочери. У Матильды, как у любой девчонки, были куклы, но играть с ними она не любила, предпочитая носиться во дворе с соседскими детьми или рисовать.
– Ну-ка, стой. Тебя отец послал?
– Папа не посылал меня.
– Я сейчас разберусь, кто у нас тут в больницу играет.
Нина скорым шагом прошла по коридору и резко толкнула дверь в мастерскую. Павлик дремал, натянув пододеяльник до подбородка. Его встрепанные светлые волосы слиплись от пота. Нина почувствовала укол нежности и раскаяния, но это ее не остановило. Ей нравилось думать о себе как о волевой женщине.
– Павел, ты вставать не надумал?
– Нет, не надумал. – Павлик нехотя открыл глаза. Нина наклонилась и дотронулась ладонью до его лба.
– Так, всё понятно. Я иду и вызываю тебе «скоряк».
– Это еще зачем?
– Сколько времени прошло с тех пор, как ты мангустом порезался? Три недели? Отлично. Самый что ни на есть инкубационный период.
– Нина, уймись, это не бешенство. При бешенстве жара нет.
– Рассказывай мне! Да мне все равно, честно говоря, что ты от него подхватил, бешенство или сифилис. Не будешь ты у меня тут заразный дома лежать. Думаешь, ты Евгений Базаров, да? Сдам тебя на хрен в госпиталь, а пока тебя будут там лечить, всю эту твою адскую лавочку с землей сровняю и негашеной известью засыплю.
Для наглядности Нина подошла к полке и сбросила на пол несколько банок. Одна из них разбилась, и в воздух поднялось алебастровое облачко. Павлик вскочил с тахты. Нина метнулась к столу, чтобы схватить ненавистное чучело. В этот момент ее гнев был сильнее, чем страх перед заразой. Но Павлик ее опередил, загородив чучело своей широкой костистой спиной.
– Нина, если ты тронешь этого зверя, я оторву твою голову и сделаю из нее экспонат. Медузу Горгону сделаю. Обошью змеями и прибью над тахтой.
Какое-то время Нина сверлила мужа глазами, но каменеть от ее взгляда он пока не собирался.
– Да и черт с тобой. – Нина вышла из мастерской; через несколько секунд хлопнула дверь ванной и зашумела вода. То, что Нина пошла плакать, еще не означало, что инцидент исчерпан, и Павлику было заранее себя жаль.
Обычно Мати засыпала раньше, чем голова коснется подушки. Но в тот вечер сон долго не шел к ней. Она не могла отвлечься от мыслей о Павлике; ее будоражила эта внезапно открывшаяся близость, как если бы она вдруг обнаружила место, где подземный ручей его тайной, внутренней жизни выходит на поверхность. Матильда предвкушала свою грядущую вхожесть в эту жизнь, словно маленький паж, только что получивший место при дворе. Она воображала себя хранительницей тайного сада, населенного фантастическими существами – разве отец не сказал, что мог бы сделать их для нее? Это была не та вещь, которой хотелось бы хвастаться перед школьными приятелями, это было что-то эксклюзивное, что она могла разделить только с Павликом и, как знать, может, с матерью, если бы мать вдруг захотела принять участие в этой тайне.
Углубленная в фантазии, Матильда начала было подремывать, но вдруг темный квадрат окна озарился горячим и почему-то шумным светом. Почти сразу волна света отхлынула; Мати вылезла из постели, подошла к окну и выглянула во двор. Там пылал дымный костерок; рядом никого не было. Завороженная пламенем, Матильда стояла у окна, пока огонь не погас сам собой, и только тогда решительно направилась в комнату матери.
Нина в халате сидела на диване. Ее безбровое лицо было вымазано сметаной. Лоб Нины обрамлял венчик опаленных волос. Видимо, она переборщила с бензином, и оттого взрыв получился слишком сильным. Когда на пороге возникла Матильда, Нина привычно буркнула:
– Чего бродишь? Тебе давно спать пора, – но тут же осеклась. Дочь смотрела на нее исподлобья, пристально и яростно, так, как один Павлик умел смотреть, и от этого взгляда Нина почувствовала, как под слоем сметаны на лбу проступает пот. Неистовая красота Матильды, недетская, нездешняя красота, на которую Нина давно перестала обращать внимание, вдруг явилась ей так ясно, словно самый воздух вокруг стал вдвое прозрачнее. Нина рефлекторно вся поджалась; острое ощущение собственного несовершенства, чувство вины, внезапное осознание своего убожества и неотвратимости поражения навалились на нее с такой силой, что она не могла пошевелиться. Матильда, плоть от плоти ее, стояла перед ней, как разгневанный маленький ангел, над которым у Нины не было ни малейшей власти.
– Нина, вы сожгли Сэра Папагосту.
– О чем ты, дочка, по какому погосту?.. Он был заразный, ты же сама видишь.
В этот момент огромное чучело бурого медведя, стоящего на задних лапах, склонилось над Ниной и бесшумно срезало ее голову двумя рядами крепких желтых зубов. Черные губы, испачканные сметаной, растянулись в ухмылке. Комната накренилась; по наклонному полу покатились клубки ежей. Лакированный краб взбирался по чьей-то ноге. С потолка посыпались почтовые открытки. Потом всё погасло.
Судорожные припадки у Матильды никогда больше не повторялись.
Милая, милая доктор Агния. Будь проклята эта «Река Найкеле». Когда я писала ее, нет, когда я питала ее, когда я входила в нее по колено, по бедро, по ребро, когда золотые уста мои отверзались, чтобы выплюнуть серебро, чтобы выкрошить прямо с зубами мою неуклюжую жизнь, я не знала, чем может кончиться весь этот душевный стриптиз. Хотя кому было знать, как не мне, столько раз повторявшей, что материей движут слова. Мне, столько раз убеждавшейся в этом воочию – да что там, не только слова, даже точки и многоточия. И какой же паршивый лукавец, какой изворотливый бес нашептал мне закончить книгу, и как он в нее пролез? Это он, больше было некому, взял перо и, пока я сплю, на самой последней строчке после слова «люблю» поставил жирную точку.
А теперь по реке Найкеле, по холодной ее воде уплыла любовь моя, Агния, далеко, в никуда, в нигде. Это pointofnoreturn, мой невозвратный предел, и, наверное, наступило время серьезных дел.
(Здесь идет гитарное соло.)
Я должна написать настоящий роман, большой и связный, местами загадочный, но в целом понятный; для себя, для тебя, для всех, я не могу идти на попятный. Это было б не по-самурайски, это как обмануть ожидания, ты ведь знаешь, я не умею выдумывать себе оправдания. Да, я не чувствую смелости, только слабость и дрожь, я боюсь не поймать чего-то там, где кончается рожь и начинается пропасть, выронить все слова, но я буду пытаться, покуда буду жива. И прости мне античный пафос, моя дорогая док, мы же неисправимы, вспомни: наши парни играли рок.
Это песня, которую я не спою Агнии. Я всё никак не решусь ей сказать, что моя love story окончена. У меня есть на это причины. Мы сидим на ее продавленном диване, а между нами на подносе – угощение, всё как мы любим. Коньяк «Черный аист» в китайских фарфоровых чашечках, мясная нарезка, лепешка с кунжутом и терпкий голубой сыр. Я говорю о Матильде, о Книге Блаженств, о ромовых снах.
– Кстати, как там Йоши? – спрашивает Агния.
Тогда Йоши забрал меня у подруги на Авиамоторной, я сама попросила его об этом: была пьяна в дым, и Игорь сказал мне по телефону, что не хочет меня видеть. Можно было остаться у подруги, но это было бы ей в тягость, и Йоши приехал за мной. Москва прощалась с первым президентом, гостиницы были переполнены. Мы ездили от отеля к отелю, нигде не находя места, как в старые добрые времена. В одном из них отыскался незанятый люкс, и я с готовностью вывалила на ресепшен все наличные деньги.
Я заказала в номер какую-то еду; Йоши отказался от ужина и надолго заперся в ванной. Когда он вернулся, я уже спала, неловко свернувшись на диване в гостиной. Он подхватил меня на руки и отнес в спальню.
Наверное, ради этого всё и затевалось. Я знала, что прошлое обязательно обнаружит себя в Йоши, выдаст себя – жестом ли, словом, – и ждала этого. Чтобы именно так, легко и осторожно, стараясь не разбудить, он поднял меня, как поднимал сотни раз за те десять лет, что мы были вместе. Не для физической близости мы искали эту гостиницу, но для чего-то гораздо более интимного, бессловесного, нашего, чего-то, о чем тоскуешь наедине с новым любовником. Простыни были свежими, белыми и мягкими, как французская булка на сломе; поверх громоздились целые горы душистых подушек. Мы спихнули их на пол и зарылись друг в друга – я думала, до утра.
Проснувшись, я обнаружила, что Йоши уже нет рядом: к тому времени он уже выскользнул из постели и сидел в гостиной, тихонько играя на гитаре. Вспомнилось, что всякий раз, когда мне случалось ему звонить ночью или под утро, он говорил: «Ты же знаешь, я никогда не сплю».
Мы спустились к завтраку. Йоши был весел и голоден, я – слаба и похмельна. С какой-то печальной отстраненностью я наблюдала, как он накладывает для себя кушанья: вместо одной столовой тарелки он выбрал две пирожковые, и еда не умещалась на них. Считать ли изменой нашим новым возлюбленным то, что происходило между нами той ночью – и позже, в других отелях?.. Не было секса, была циркуляция теплых токов, восполняющих некие страшные потери. Будто, разорвав любовную связь, вдруг ставшую мучительной, мы стали уязвимы, и проницаемы, и открыты для любого вреда и ущерба. В нас разверзлись огромные бреши – и тепло, кровь, самая жизнь покидали наши тела. Нам нужны были эти краткие воссоединения, по крайней мере до тех пор, пока мы не научились жить порознь. Не пленниками, нет, – пациентами отелей мы стали той весной.
Странное дело, но я повсюду нахожу себе войну. Извергая из себя текст, тот самый, который стал потом «Рекой», я не просто излагала историю нашей любви. Я вела отчаянную битву за красоту, утверждала ее власть в каждом мгновении своей жизни. Позволяя всему больному – болеть, всему жалкому – взывать к состраданию, всему возвышенному – парить на недосягаемой высоте, красота упорядочивала мой мир и усмиряла сердце. Мне казалось, вот теперь, когда составлена дивно подробная карта моего чувства к Йоши, я смогу держать по ней путь комфортно и плавно, и вечно, как собиралась.
Но пути больше не было. Мы расстались прежде, чем книга пошла в печать, и, не находя иных причин, я списала любовное поражение на действие неких магических сил, запущенных моим текстом. Когда поставлена последняя точка в истории, рассказанной от первого лица, рассказчик исчезает вместе с реальностью самой истории. Даже если после этого он продолжает сидеть против вас, глядя вам в глаза, готовый ответить на ваши вопросы, подтвердить или опровергнуть ваши догадки. Это уже не тот человек, с которым все случилось: огонь потушен, схлынула вода и отгремели медные трубы, а вот он новенький, обтесанный, умудренный. Как знать, может, для Йоши я просто больше не была той же самой. Он перестал узнавать меня, взглянув на нашу любовь моими глазами.
Если спросить Матильду, какой день рождения запомнился ей больше всего, она не задумываясь ответит: двенадцатилетие. Впрочем, по порядку. Хотя в этой истории хронологическая последовательность только все осложняет.
Семья Матильды вернулась в Союз в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году, проведя на Кубе три с половиной года. Матильде не было грустно уезжать. Скорее, ей было любопытно. Воспоминания о Москве, о старых друзьях со временем вытерлись, потускнели, и ей хотелось их обновить. Она представляла, как возвратится в прежнюю школу, встретится с одноклассниками, – наверное, они выросли так, что их не узнать. Мати не думала о том, что, скорее всего, уже никогда не сможет вернуться на Кубу, потому что отец выполнил всю свою работу на строительстве атомной электростанции в Сьенфуэгосе, и двери в вечное карибское лето закроются за ними, как только их самолет покинет аэропорт Хосе Марти. Смутная догадка, мимолетное беспокойство посетили ее только тогда, когда во время пересадки в Шенноне одна из советских семей не явилась на борт. Это была семья ее приятеля Кости Храмцова. Был скандал, рейс задержали, но найти беглецов по горячим следам не удалось, и самолет улетел без них. Всю дорогу до Москвы пассажиры обсуждали происшествие: слыханное ли дело, измена Родине! За это по закону вроде полагался расстрел. Но Матильде казалось, что все эти взрослые люди не слишком уверены в своей правоте. Она почему-то была спокойна за Костю, его родителей и брата. Жить там, где хочется, – это нормально, думала она. Если они вдруг расхотели возвращаться в Москву, в чем же предательство? Люди часто переезжают из дома в дом, из города в город. Почему бы не Шеннон, не Гавана?
Нина не принимала участия в обсуждении. Она, откинувшись, лежала в кресле и делала вид, будто спит, а на самом деле отчаянно боролась с душившими ее слезами. Это были слезы жгучей зависти. Она завидовала не тому, что Храмцовы, получив политическое убежище где-нибудь на Западе, обретут свободу и заживут райской жизнью в мире капитала. Нина завидовала Костиной матери, ее счастью быть женой настоящего мужчины, смелого до безрассудства, решительного, честного и отважного. Героя, о каком Нина могла только мечтать. И еще – той степени близости и доверия, которая существовала между супругами. Они ведь были как Бонни и Клайд, одни против всех, совершенно уверенные друг в друге. Вместе, ради счастья семьи, они могли предать Родину, но друг друга – никогда.
Павлик склонился над Ниной, чтобы спросить, как она себя чувствует. Нина дернула головой и уставилась в окно, в комковатую гущу облаков. В эту минуту она ненавидела Павлика – самой настоящей, беспримесной ненавистью. То было ее педагогическое фиаско. Впервые за тринадцать лет совместной жизни она поняла, что никогда не сумеет переделать мужа, уже не сумела. Ей придется расстаться с ним – или принять таким, каков он есть, с пивом, с чучелами, с молчанием, с необъяснимыми приступами бешенства или – более редкими – нежности. Придется смириться раз и навсегда, принять в свою жизнь всё, что он тащит с собой и от чего она так настойчиво хотела избавиться.
Но страшнее всего было продолжение этой мысли. По праву матери она могла требовать от Мати послушания, уважения, внимания – а Мати могла ей во всем этом отказать. По праву свободного человека. Нине невыносимо было думать, что в голове дочки варятся свои собственные мысли, что она вынашивает свои собственные планы, с самого начала, может даже с того дня, когда Нина произвела ее на свет, и эта внутренняя жизнь Матильды ей неподвластна.
Нина порывисто обняла Матильду; никогда прежде она не делала этого с такой страстью и с такой мукой. Малышка, сокровище, аленький мой цветочек, думала Нина, ты всегда будешь только моя, – бессильное, отчаянное упрямство. Однажды, придя домой, она застанет там чужую девушку, отзывающуюся на сладкое имя ее дочери, девушку с остро-синими Павликиными глазами, с его худобой, его картавым «р» – и окончательно утратит еще одну иллюзию.
Пятый «Б» принял Матильду холодно. Не помогли ни кубинские ракушки, ни ирландские жвачки, щедро раздариваемые на переменах. Вместо непоседы Матюшки Палс со смешными белобрысыми косичками в класс вернулась длинноногая независимая девица, чьей снисходительности никто не хотел искать. Одноклассницы косо смотрели на ее сиреневое шерстяное платье, которое она носила вместо обычного форменного, а рассказы о Кубе слушали с недоверием. Успеваемостью Матильда не блистала: на острове детей не особо принуждали к учебе; тамошний климат больше располагал к морским прогулкам, шумным играм по вечерам и сонной лени в часы сиесты. Заискивать перед ребятами или учителями, добиваясь их расположения, она и не подумала. Самовольно уселась за последнюю парту и рисовала в кубинском блокноте все, что придет в голову, пока блокнот не отбирали.
Так кончились вторая четверть и скучные зимние каникулы. Мати одна ходила в кино по детскому абонементу, смотрела все подряд: «Приключения Рыжего Майкла», «Таро – сын дракона» и бог весть что еще. Тогда дети поголовно были увлечены перепиской с зарубежными сверстниками из социалистических стран. Одноклассницам шли письма от незнакомых девчонок из Чехословакии, Югославии и ГДР, письма в пухлых конвертах с конфетными фантиками, открытками, переводными картинками и прочим импортным мусором. Матильде было жаль, что Костя Храмцов не слал ей писем, а переписываться с кем попало ей не хотелось.
Однажды Нину вызвала для беседы классная руководительница. Нина приготовилась к тому, что речь пойдет об отметках, которые становились все хуже. Но учительницу, как оказалось, больше беспокоило то, что Мати совсем не общается с другими детьми. Ее не травили, не устраивали ей бойкотов, но и друзей у нее не было.
– Но ведь она не страдает от этого, – пожала плечами Нина.
– Может быть, она просто скрывает это? – предположила преподавательница.
Тогда-то Нина и затеяла ту злополучную вечеринку в честь двенадцатилетия Матильды. Предполагалось, что это будет грандиозный детский праздник. С морем воздушных шаров, пепси-колой, огромным заказным тортом из кондитерской ресторана «Прага», пиццей по кубинскому рецепту, танцами под кассетный магнитофон, игрой в фанты, и что уж еще они сумеют придумать. Приглашения для всех без исключения одноклассников Мати изготовила сама, вырезала из плотной бумаги и разрисовала цветными фломастерами. По правде сказать, некоторых она совсем не хотела видеть в своем доме в качестве гостей, но мать настояла.
Приглашения были вежливо приняты. Восемнадцатое марта в тот год пришлось на пятницу; отмечать день рождения было решено в воскресенье. В два часа дня Матильда в наимоднейшем голубом платье с рукавом «летучая мышь», с водопадом локонов на голове, побаливающей от сна на бигуди, бесцельно слонялась по квартире. На ее руке тикали подаренные родителями часики: на циферблате львенок из мультика ловил сачком механическую бабочку. Бабочка трепыхала крыльями. Заказной торт оплывал шоколадом. На сервировочном столике высилась гора тарелок, подоконник был уставлен бутылками с газировкой. Павлик ушел к приятелю, чтобы не смущать гостей дочери, предварительно заперев на ключ дверь в свою мастерскую.
Часики всё тикали; мать отгоняла Матильду от пиццы, веля дождаться гостей, но гости никак не шли. В четыре раздался звонок в дверь, Мати бросилась в прихожую. На пороге стояла Лёка Михельсон с букетом тюльпанов. Матильда скисла, но виду не подала.
Странная особа была Лёка Михельсон. Как и Матильда, в классе она была новенькая. Лёку воспитывала бабушка, наверное, поэтому в ее поведении сквозило что-то старушечье. Она укладывала волосы в пучок на затылке, всегда была аккуратно одета и вежлива, носила большие очки и училась на пятерки. Лёку ставила в пример учительница русского языка: в ее тетрадях не было ни одной помарки, но самым удивительным был ее почерк. Размашистый, округлый, абсолютно взрослый почерк. Михельсон мастерски подделывала любые подписи и за небольшое вознаграждение могла черкнуть «записку от родителей» в случае прогула. Ее никогда не интересовали предметы повальных увлечений сверстниц, будь то записи «итальянцев», анкеты или Андрюшка Аксенов из параллельного класса. Она подкармливала голубей и бродячих котов и вязала крючком воротнички для школьного платья, к которому прикалывала дурацкую брошь с камнем.
Пройдя в гостиную, Лёка чинно уселась на диван. Нина помчалась ставить цветы в вазу и в пятый раз кипятить остывший чайник, а Матильда стала хвастаться подарком. Лёка посмотрела на нее поверх очков и спросила:
– Ну а ты? Что ты мне подаришь?
– Я?! – Матильда растерялась.
– Да, ты. У меня ведь тоже день рождения восемнадцатого марта.
– Прости, я не знала! Подожди минутку.
Матильда метнулась в свою комнату, чтобы извлечь из коробки какую-нибудь кубинскую безделицу, вроде кулона из скорлупы кокосового ореха, и в прихожей налетела на мать.
– Лёка-то, оказывается, тоже именинница! А подарок я не приготовила.
– Подожди, сейчас что-нибудь придумаем.
Нина вернулась в гостиную и открыла антресоль мебельной стенки. Там, среди полотенец и постельного белья, она прятала разные вещицы специально для таких случаев. На глаза ей попалась дефицитная двадцатичетырехцветная упаковка фломастеров, но когда Нина потянула ее, из антресоли выпал цветастый шерстяной платок – идиотский презент свекрови.
– Оленька, посмотри-ка! – Нина, сияя, помахала фломастерами перед бесстрастным лицом Михельсон. Лёка помотала головой:
– Благодарю вас, Нина Даниловна. Я не рисую фломастерами. Матюше пригодятся, – и добавила примирительно: – Подарите мне лучше платок.
– Но… Девочки не носят такие платки.
– Плевать, что они там носят, эти девочки. Главное, чтобы мне нравилось.
– Пожалуйста. – Нина растерянно подняла с пола платок и подала Лёке. Та невозмутимо сняла очки и протерла краем платка.
– Спасибо огромное!
В тот день никто из гостей больше не появился. Матильда была расстроена. Не тем, что веселой вечеринки не получилось, а самим фактом своего поражения. Получается, никому, кроме очкастой Михельсон, она неинтересна? Мати отказывалась в это верить. Она выскользнула из-за стола, оставив маму с Лёкой у телевизора, и закрылась в своей комнате. Она размышляла, не стоял ли за таким поведением одноклассников какой-нибудь заговор и что ждет ее завтра в школе. Так называемые бойкоты были в большой моде: обычно неформальная лидерша класса выбирала себе жертву и проводила с приближенными разъяснительную беседу, в ходе которой жертва заочно обвинялась в чем-нибудь неблаговидном. Приближенные, которым льстила эксклюзивная монаршая откровенность, выражали готовность проучить зарвавшуюся жертву, и начиналась травля. Все, кто не входил в круг приближенных, оповещались о готовящейся расправе письменно. На меньшинство, отказавшееся принять участие в издевательствах, также распространялся бойкот, так что смелых обычно не находилось.
В один прекрасный день с ребенком, избранным в качестве жертвы, вдруг переставал разговаривать весь класс. Но это было забавно лишь до тех пор, пока жертва искала общения. Когда она замыкалась, нужно было придумывать что-то новенькое. Например, исписать обидными надписями все стены в раздевалке или подъезде дома. Проводить жертву домой всем классом, угрожающе безмолвно следуя за ней по пятам. Караулить ее у подъезда, а потом, когда она выйдет в магазин или библиотеку, начать свистеть и матерно ругаться. Матильда мысленно готовилась к чему-то подобному, когда в комнате возникла Лёка Михельсон.
Лёка уселась на диван рядом с Матильдой и закинула ногу на ногу. Мати отметила, что вместо колготок на ней чулки с подвязками, вроде тех, что носила бабушка.
– Горюешь, что никто не пришел?
– Да не особо. Ты же пришла.
– Я подумала, раз уж мы родились в один день…
Михельсон внезапно замолчала, будто вдохнула немоты. Матильда с удивлением разглядывала ее не по-детски усталое лицо, большие и горькие темные глаза. «Наверное, она такая грустная, потому что у нее нет папы с мамой. Должно быть, у них с бабушкой не очень-то счастливая жизнь», – подумала Матильда. Кто бы знал, как она была права.
– Ненавижу восемнадцатое марта, – сказала Лёка.
– Почему?
Лёка пристально взглянула на Мати.
– Послушай, Матильда, давным-давно никому не говорила, но тебе я скажу. Не спрашивай, почему именно тебе. Мне кажется, тебе нужно это знать. Ты когда-нибудь слышала о кон-трамотах?..
Так Матильда узнала об Идущих Вспять – людях, проживающих жизнь в обратном направлении, от старости к детству. Контрамотам неведомо, где, когда и при каких обстоятельствах они родились. Зато им доподлинно известны год и день их собственной смерти. В пожилом возрасте они неопытны и оттого беспомощны, но это не бросается окружающим в глаза: все считают, что старики просто впали в детство. Потом они молодеют и вступают в пору зрелости, будучи при этом юны душой и жадны до новизны. Когда приходит молодость, а за ней – юность, они – воплощенный опыт. Продолжая стремительно молодеть, Идущие Вспять превращаются в усталых и мудрых детей, затем в младенцев, и наконец, умирают.
– Восемнадцатое марта – это не день моего рождения. Это день моей смерти, – призналась Лёка.
– Так что получается…
– Получается, что мне осталось жить двенадцать лет без двух дней, моя дорогая Матильда. И если уж кому и грустить в этот день, то явно не тебе.
Матильда рассмеялась:
– По крайней мере, если завтра по дороге в школу кто-то попадет под автомобиль, то явно не ты, моя дорогая Михельсон.
– Я не буду просить тебя сохранить в секрете то, что ты обо мне знаешь, хотя бы в ближайшие двенадцать лет.
Ты просто знай, что, если проболтаешься, у меня и у Альбины будут большие проблемы. Особенно у Альбины. – Лёка чистила мандарин, не поднимая на Матильду глаз.
– Альбина – это твоя бабушка?
– Ну как тебе сказать. Бабушка – это ее роль. Вообще, она моя подруга. Говорят, родителей не выбирают. Но мы, Идущие Вспять, можем сами выбрать тех людей, которые будут с нами до самого конца. Ну, до того конца, где у вас – начало. Обычно это наши друзья. Понимаешь, когда я стану совсем крошечной, разучусь разговаривать и ходить, обо мне должен будет кто-то заботиться. Кормить из бутылочки, менять пеленки. Альбина согласна сделать это для меня. А потом, дойдя до состояния эмбриона, без пуповины, связывающей меня с матерью, я умру, и она меня похоронит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.