Текст книги "Живой Есенин"
Автор книги: Антология
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
22
Но до конца зимы все-таки крепости своей не отстояли. Пришлось отступить из ванны обратно – в ледяные просторы нашей комнаты.
Стали спать с Есениным вдвоем на одной кровати. Наваливали на себя гору одеял и шуб. По четным дням я, а по нечетным Есенин первым корчился на ледяной простыне, согревая ее дыханием и теплотой тела.
Одна поэтесса просила Есенина помочь устроиться ей на службу. У нее были розовые щеки, круглые бедра и пышные плечи.
Есенин предложил поэтессе жалованье советской машинистки, с тем чтобы она приходила к нам в час ночи, раздевалась, ложилась под одеяло и, согрев постель («пятнадцатиминутная работа!»), вылезала из нее, облекалась в свои одежды и уходила домой.
Дал слово, что во время всей церемонии будем сидеть к ней спинами и носами уткнувшись в рукописи.
Три дня, в точности соблюдая условия, мы ложились в теплую постель.
На четвертый день поэтесса ушла от нас, заявив, что не намерена дольше продолжать своей службы. Когда она говорила, голос ее прерывался, захлебывался от возмущения, а гнев расширил зрачки до такой степени, что глаза из небесно-голубых стали черными, как пуговицы на лаковых ботинках.
Мы недоумевали:
– В чем дело? Наши спины и наши носы свято блюли условия…
– Именно!.. Но я не нанималась греть простыни у святых…
– А!..
Но было уже поздно: перед моим лбом так громыхнула входная дверь, что все шесть винтов английского замка вылезли из своих нор.
23
В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа, набивавшая залы литературных вечеров, литературных кафе и клубов.
Еще до всероссийского эпатажа имажинистов, во времена «Инонии» и «Преображения», печать бросила в него этим словом, потом прицепилась к нему, как к кличке, и стала повторять и вдалбливать с удивительной методичностью.
Критика надоумила Есенина создать свою хулиганскую биографию, пронести себя хулиганом в поэзии и в жизни.
Я помню критическую заметку, послужившую толчком для написания стихотворения «Дождик мокрыми метлами чистит», в котором он, впервые в стихотворной форме, воскликнул:
Плюйся, ветер, охапками листьев,
Я такой же, как ты, хулиган.
Есенин читал эту вещь с огромным успехом. Когда выходил на эстраду, толпа орала:
– «Хулигана»!
Тогда совершенно трезво и холодно – умом он решил, что это его дорога, его «рубашка».
Есенин вязал в один веник поэтические свои прутья и прутья быта.
Он говорил:
– Такая метла здоровше.
И расчищал ею путь к славе.
Я не знаю, что чаще Есенин претворял: жизнь в стихи или стихи в жизнь.
Маска для него становилась лицом и лицо маской.
Вскоре появилась поэма «Исповедь хулигана», за нею книга того же названия и вслед, через некоторые промежутки, «Москва кабацкая», «Любовь хулигана» и т. д., и т. д. во всевозможных вариациях и на бесчисленное число ладов.
Так Петр сделал Иисуса – Христом.
В окрестностях Кесарии Филипповой Иисус спросил учеников:
– За кого почитают меня люди?
Они заговорили о слухах, распространявшихся в галилейской стране: одни считали его воскресшим Иоанном Крестителем, другие Илией, третьи Иеремией или иным из воскресших пророков.
Тогда Иисус задал ученикам вопрос:
– А вы за кого меня почитаете?
Петр ответил:
– Ты Христос.
И Иисус впервые не отверг этого наименования.
Убежденность простодушных учеников, на которых не раз сетовал Иисус за их малую просвещенность, утвердила Иисуса в решении пронести себя как Христа.
Когда Есенин как-то грубо в сердцах оттолкнул прижавшуюся к нему Изадору Дункан, она восторженно воскликнула:
– Ruska lubow!
Есенин, хитро пожевав бровями свои серые глазные яблоки, сразу хорошо понял, в чем была для той лакомость его чувства.
Невероятнейшая чепуха, что искусство облагораживает душу.
Сыно– и женоубийца Ирод – правитель Иудеи и ученик по эллинской литературе Николая Дамаскина – одна из самых жестокосердных фигур, которые только знает человечество. Однако архитектурные памятники Библоса, Баритоса, Триполиса, Птолемаиды, Дамаска и даже Афин и Спарты служили свидетелями его любви к красоте. Он украшал языческие храмы скульптурой. Выстроенные при Ироде Аскалонские фонтаны и бани и Антиохийские портики, шедшие вдоль всей главной улицы, – приводили в восхищение. Ему обязан Иерусалим театром и гипподромом. Он вызвал неудовольствие Рима тем, что сделал Иудею спутником императорского солнца.
Ни в одних есенинских стихах не было столько лирического тепла, грусти и боли, как в тех, которые он писал в последние годы, полные черной жутью беспробудности, полного сердечного распада и ожесточенности.
Как-то, не дочитав стихотворения, он схватил со стола тяжелую пивную кружку и опустил ее на голову Ивана Приблудного – своего верного Лепорелло. Повод был настолько мал, что даже не остался в памяти. Обливающегося кровью, с рассеченной головой Приблудного увезли в больницу. У кого-то вырвалось:
– А вдруг умрет?
Не поморщив носа, Есенин сказал, помнится, что-то вроде того:
– Меньше будет одной собакой!
24
Собственно говоря, зазря выдавали нам дивиденд наши компаньоны по книжной лавке.
Давид Самойлович Айзенштадт – голова, сердце и золотые руки «предприятия» – рассерженно обращался к Есенину:
– Уж лучше, Сергей Александрович, совсем не заниматься с покупателем, чем так заниматься, как вы или Анатолий Борисович…
– Простите, Давид Самойлович, душа взбурлила.
А дело заключалось в следующем: зайдет в лавку человек, спросит:
– Есть у вас Маяковского «Облако в штанах»?
Тогда отходил Есенин шага на два назад, узил в щелочки глаза, обмерял спросившего, как аршином, щелочками своими сначала от головы до ног, потом от уха к уху, и, выдержав презрительнейшую паузу (от которой начинал топтаться на месте приемом таким огорошенный покупатель), отвечал своей жертве ледяным голосом:
– А не прикажете ли, милостивый государь, отпустить вам… Надсона… роскошное имеется у нас издание, в парчовом переплете и с золотым обрезом?
Покупатель обижался:
– Почему ж, товарищ, Надсона?
– А потому, что я так соображаю: одна дрянь!.. От замены этого этим ни прибыли, ни убытку в достоинствах поэтических… переплетец же у господина Надсона несравненно лучше.
Налившись румянцем, как анисовое яблоко, выкатывался покупатель из лавки.
Удовлетворенный Есенин, повернувшись носом к книжным полкам и спиной к прилавку, вытаскивал из ряда поаппетитнее книгу, нежно постукивал двумя пальцами по корешку, ласково, как коня по крутой шее, трепал ладонью по переплету и отворачивал последнюю страницу:
– Триста двадцать.
Долго потом шевелил губой, что-то в уме прикидывая, и, расплывшись наконец в улыбку, объявлял, лучась счастливыми глазами:
– Если, значит, всю мою лирику в одну такую собрать, пожалуй что на триста двадцать потяну.
– Что!
– Ну, на сто шестьдесят.
В цифрах Есенин был на прыжки горазд и легко уступчив. Говоря как-то о своих сердечных победах, махнул:
– А ведь у меня, Анатолий, за всю жизнь женщин тысячи три было.
– Вятка, не бреши.
– Ну, триста.
– Ого!
– Ну, тридцать.
– Вот это дело.
Вторым нашим компаньоном по лавке был Александр Мелентьевич Кожебаткин – человек, карандашом нарисованный остро отточенным и своего цвета.
В декадентские годы работал он в издательстве «Мусагет», потом завел собственную «Альциону», коллекционировал поэтов пушкинской поры и вразрез всем библиографам мира зачастую читал не только заглавный лист книги и любил не одну лишь старенькую виньеточку, сладковатый вековой запах книжной пыли, дату и сентябрьскую желтизну бумаги, но и самого старого автора.
Мелентьич приходил в лавку, вытаскивал из лысого портфельчика бутылку красного вина и, оставив Досю (Давида Самойловича) разрываться с покупателями, распивал с нами вино в задней комнатке.
После второго стакана цитирует какую-нибудь строку из Пушкина, Дельвига или Баратынского:
– Откуда сие, господа поэты?
Есенин глубокомысленно погружается в догадку:
– Из Кусикова!..
Мелентьич удовлетворен. Остаток вина разлит по стаканам.
Он произносит торжественно:
– Мы лени-и-вы и не любопы-ы-ытны!
Житейская мудрость Кожебаткина была проста:
– Дело не уйдет, а хорошая беседа за бутылкой вина может не повториться.
Еще при существовании лавки стали уходить картины и редкие гравюры со стен квартиры Александра Мелентьевича. Вскоре начали редеть книги на полках.
Случилось, что я не был у него около года. Когда зашел, сердце у меня в груди поджало хвост и заскулило: покойник в доме то же, что пустой книжный шкаф в доме человека, который живет жизнью книги.
Теперь у Кожебаткина дышится легче: описанные судебным исполнителем и проданные с торгов шкафы вынесены из квартиры.
Когда мрачная процессия с гробом короля испанского подходит к каменному Эскуриалу и маршал стучит в ворота, монах спрашивает:
– Кто там?
– Тот, кто был королем Испании, – отвечает голос из похоронного шествия.
Тяжелые ворота открываются перед «говорившим» мертвым телом.
Монах в Эскуриале обязан верить собственному голосу короля. Этикет.
Когда Александру Мелентьевичу звонят из типографии с просьбой немедленно приехать и подписать «к печати» срочное издание, а Жорж Якулов предлагает распить бутылочку, милый романтический «этикет» обязывает Кожебаткина верить своей житейской мудрости, что «не уйдет дело», и свернуть в грузинский кабачок.
А назавтра удвоенный типографский счет за простой машины.
25
В раннюю весну мы перебрались из Богословского в маленькую квартирку Семена Федоровича Быстрова в Георгиевском переулке у Патриарших прудов. Быстров тоже работал в нашей лавке.
Началось беспечальное житье.
Крохотные комнатушки с низкими потолками, крохотные оконца, крохотная кухонька с огромной русской печью, дешевенькие, словно из деревенского ситца, обои, пузатый комодик, классики в издании «Приложения к „Ниве“» в нивских цветистых переплетах – какая прелесть!
Будто моя Пенза. Будто есенинская Рязань.
Милый и заботливый Семен Федорович, чтобы жить нам как у Христа за пазухой, раздобыл (ах, шутник!) – горняшку.
Красотке в феврале стукнуло девяносто три года.
– Барышня она, – сообщил нам из осторожности, – предупредить просила…
– Хорошо. Хорошо. Будем, Семен Федорович, к девичью ее стыду без упрека.
– Вот! вот!
Звали мы барышню нашу бабушкой-горняшкой, а она нас: одного – «черным», другого – «белым».
Семен Федоровичу на нас жаловалась:
– Опять ноне привел белый…
– Да кого привел, бабушка?
– Тьфу! сказать стыдно.
– Должно, знакомую свою, бабушка.
– Тьфу! Тьфу!.. к одинокому мужчине, бессовестная. Хоть бы меня, барышню, постыдилась.
Или:
– Уважь, батюшка, скажи ты черному, чтобы муку не сыпал.
– Какую муку, бабушка? (Знал, что разговор идет про пудру.)
– Смотреть тошно: муку все на нос сыплет. И пол мне весь мукой испакостил. Метешь! Метешь!
Всякий раз, возвращаясь домой, мы с волнением нажимали пуговку звонка: а вдруг да и некому будет открыть двери – лежит наша бабушка-барышня бездыханным телом.
Глядь, нет, шлепает же ведь кожаной пяткой, кряхтит, ключ поворачивая. И отляжет камешек от сердца до следующего дня.
Как-то здорово нас обчистили. Из передней шубы вынесли и даже из комнаты, в которой спали, костюмы.
Грусть и досада обуяла такая, что прямо страсть. Нешуточное дело было в те годы выправить себе костюм и шубу.
Лежим в кроватях чернее тучи.
Вдруг бабушкино кряхтенье на пороге.
Смотрит она на нас лицом трагическим:
– У меня сало-о-оп украли.
А Есенин в голос ей:
– Слышишь, Толька, из сундука приданое бабушкино выкрали.
И, перевернувшись на животы, уткнувшись носами в подушки, стали кататься мы в непристойнейшем – для таких сугубо злокозненных обстоятельств – смехе.
Хозяйственность Семена Федоровича, наивность квартирки, тишина Георгиевского переулка и романтичность нашей домоуправительницы располагали к работе.
Помногу сидели мы за стихами, принялись оба за теорию имажинизма.
Не знаю, куда девалась неоконченная есенинская рукопись. Мой «Буян-Остров» был издан Кожебаткиным к осени.
Работа над теорией завела нас в фантастические дебри филологии.
Доморощенную развели науку – обнажая и обнаруживая диковинные, подчас основные, образные корни и стволы в слове.
Бывало, только продерешь со сна глаза, а Есенин кричит:
– Анатолий, крыса!
Отвечаешь заспанным голосом:
– Грызть.
– А ну, производи от зерна.
– Озеро, зрак.
– А вот тоже хорош образ в корню: рука – ручей, река – речь…
– Крыло – крыльцо…
– Око – окно…
Однажды, хитро прихромнув бровью, спросил:
– Валяй, производи от сора. – И, не дав пораскинуть мозгами, проторжествовал: – Сортир.
– Эх, Вятка, да ведь sortir[1]1
Выходить (фр.).
[Закрыть]-то слово французское…
Очень был обижен на меня за такой оборот дела.
Весь вечер дулся.
Казалось нам, что, доказав образный рост языка в его младенчестве, раз навсегда сделаем мы бесспорной нашу теорию.
Поэзия – что деревенское одеяло, сшитое из множества пестроцветных лоскутов.
А мы прицепились к одному и знать больше ничего не желали.
Так один сельский поп прилепился со всем пылом своего разума к иоду. Несокрушимую возымел веру в целительность и всеврачующую его благодать.
Однажды матушка, стирая пыль со шкафчика, сронила большую боржомную бутыль с иодом.
Словно расплавленная медь разлилась по полу.
Батюшка заголосил:
– Ах, господи Иисусе! ах, господи Иисусе! несчастие-то какое, господи Иисусе!
И живым манером, скинув порты и задрав рясу, сел пышными своими ягодицами в лужу иода, приговаривая при этом:
– И чтоб добро такое, господи Иисусе, не пропадало!
Матушку тоже приглашал.
– Садись и ты, Марфа Петровна, органами благодать впитывать!
Смех смехом, а правота правотой.
Стою на Окуловой горе в Пушкине. На закорках у меня двухгодовалый пострел мой – Кирилка. Смотрим оба на пламенно-красное заходящее солнце.
Кирилл протягивает ручонку в закат и говорит, сияя:
– Мяять (мяч).
Еще посмотрел и, покачав головенкой, переменил решение:
– Саал (шар).
И наконец, ухватив меня пребольно за нос, очень уверенный в своей догадке, произнес решительно:
– Неть. Неть – тисы (часы).
Каковы образы. Какова наглядность – нам в подтверждение – о словесных формированиях.
26
У Семена Федоровича где-то в Тамбовской губернии были ребятишки. Сообразил он их перевезти в Москву и по этому случаю начал поприсматривать нам другую комнату.
Сказал, что в том же Георгиевском хотели уплотниться князья В.
Семена Федоровича князь предупредил:
– Жидов и большевиков не пущу.
На другой день отправились на осмотр «тихой пристани».
Князю за шестьдесят, княгине под шестьдесят – оба маленькие, седенькие, чистенькие. И комнатка с ними схожая. Сразу она и мне, и Есенину приглянулась. Одно удивило, что всяческих столиков в комнатенке понаставлено штук пятнадцать: круглые, овальные, ломберные, чайные, черного дерева, красного дерева, из березы карельской, из ореха какого-то особого, с перламутровой инкрустацией, с мозаикой деревянной – одним словом, и не перечислить всех сортов. Есенин скромненько так спросил:
– Нельзя ли столиков пяточек вынести из комнаты?
Князь и княгиня обиделись. Оба сердито замотали головами и затуркали ножками.
Пришлось согласиться на столики. Стали прощаться. Князь, протянув руку, спрашивает:
– Значит, вы будете жить?
А Есенину послышалось вместо «жить» – «жид». Говорит испуганно:
– Что вы, князь, я не жид… я не жид…
Князь и княгиня переглянулись. Глазки их метнули недоверчивые огоньки.
Сердито захлопнулась за нами дверь.
Утром, за чаем, Семен Федорович передал князев ответ, гласящий, что «рыжий» (Есенин) беспременно уж жид и большевик, а насчет «высокого» они тоже не вполне уверены – во всяком случае, в дом свой ни за какие деньги жить не пустят.
Есенин чуть блюдечко от удивления не проглотил.
27
В весеннюю ростепель собрались в Харьков. Всякий столичанин тогда втайне мечтал о белом украинском хлебе, сале, сахаре, о том, чтобы хоть недельку-другую поработало брюхо, как в осень мельница.
Старая моя нянька так говорила о Москве:
– Уж и жизнь! Уж и жизнь! В рот не бери и на двор не ходи.
Весь последний месяц Есенин счастливо играл в карты. К поездке поднасобирались деньги.
Сначала садились за стол оба – я проигрывал, он выигрывал.
На заре вытрясем бумажники: один с деньжищами, другой пустой.
Подсчитаем – все так на так.
Есенин сказал:
– Анатолий, сиди дома. Не игра получается, а одно баловство. Только ночи попусту теряем.
Стал ходить один.
Играл свирепо.
Сорвет ли чей банк, удачно ли промечет – никогда своих денег на столе не держит. По всем растычет карманам: и в брючные, и в жилеточные, и в пиджачные.
Если карта переменится – кармана три вывернет, скажет:
– Я пустой.
Последние его ставки идут на мелок.
Придет домой, растолкает меня и станет из остальных уцелевших карманов на одеяло выпотрашивать хрусткие бумажки…
– Вот, смекай, как играть надо!
Накануне отъезда у нас в Георгиевском Шварц читал свое «Евангелие от Иуды».
Шварц – любопытнейший человек. Больших знаний, тонкой культуры, своеобразной мысли. Блестящий приват-доцент Московского университета с вдохновенным цинизмом проповедовал апологию мещанства. В герани, канарейке и граммофоне видел счастливую будущность человечества.
Когда вкусовые потребности одних возрастут до понимания необходимости розовенького цветочка на своем подоконнике, а изощренность других опростится до щелканья желтой птички, наступит золотой век.
На эстраде всегда Шварц был увлекателен, едок и острословен.
Как несправедливо, что маленькая черная фигурка, с абсолютной круглой бледной головой и постоянным в глазу моноклем на широком шнуре, ушла, не оставив после себя следа.
Походил он на палку черного дерева с шаром из слоновой кости вместо ручки.
Шварц двенадцать лет писал «Евангелие от Иуды».
Впервые его прочесть решил у нас – тогда самых молодых, самых «левых», самых бесцеремонных к литературным богам и божкам.
Объяснял:
– Мне нос важен. Чтобы разнюхали: с тухлятинкой или без тухлятинки. А на сей предмет у этих носы самые подходящие.
На чтение позвали мы Кожебаткина и еще двух-трех наших друзей.
«Евангелие» Шварцу не удалось.
Видимо, он ожидал, что три его печатных листика, на которых положено было двенадцать лет работы, поразят по крайней мере громом «Войны и мира».
Шварц кончил читать и в необычайном волнении выплюнул из глаза монокль.
Есенин дружески положил ему руку на колено:
– А знаете, Шварц, ерунда-а-а!.. Такой вы смелый человек, а перед Иисусом словно институтка с книксочками и приседаньицами. Помните, как у апостола сказано: «Вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам»? Вот бы и валяли. Образ-то какой можно было закатить. А то развел патоку… да еще «от Иуды».
И, безнадежно махнув рукой, Есенин нежно заулыбался.
Этой же ночью Шварц отравился.
Узнали мы о его смерти утром.
В Харьков отходил поезд в четыре. Хотелось бежать из Москвы, заткнув кулаками уши и придушив мозг.
На вокзале нас ждали. В теплушке весело потрескивала железная печка. В соседнем вагоне ехали красноармейцы.
Еще с Москвы стали они горланить песни и балагурить. Один, голубоглазый, с добрыми широкими скулами, ноздрями, расставленными как рогатка, и мягким пухлым ртом, чудесно играл на гармошке.
На какой-то станции я замешкался с кипятком. Поезд тронулся. На ходу вскочил в вагон к красноармейцам.
Не доезжая Тулы, поезд крепко пошел.
Вдали по насыпи бежала большая белая собака, весело виляя хвостом.
Голубоглазый отложил гармонь и, вскинув винтовку, неожиданно выстрелил.
Собака, только что весело вилявшая хвостом, ткнулась носом в землю, мелькнула в воздухе белыми лапами и свалилась с насыпи в ров.
Довольный выстрелом, красноармеец повернул ко мне свое мягкое, широкоскулое лицо с пухлым ртом, расползшимся в добродушную улыбку:
– Во как ее…
И еще одна подобная же улыбка как заноза застряла у меня в памяти.
Во дворе у нас жил водопроводчик. Жена его умерла от тифа. Остался на руках неудачливый (вроде как бы юродивенький) мальчонка лет пяти.
Водопроводчик все ходил по разным учреждениям, по детским домам пристраивать мальчика.
Я при встречах интересовался:
– Ну как, пристроили Володюху?
– Обещали, Анатолий Борисович, в ближайшем будущем.
В следующий раз сообщал:
– Просили наведаться через недельку.
Или:
– Сказали, чтоб маненько повременил.
И все в том же духе.
Случилось, что встретил я водопроводчика с другим ответом:
– Пристроил, Анатолий Борисович, пристроил моего Володюху.
И с тою же улыбкой – в ласковости своей хорошо мне знакомой – рассказал, каким образом пристроил: взял на Ярославском вокзале билет, сел с Володюхой в поезд, а в Сергиеве, когда мальчонка заснул, тихонько вышел из вагона и сел в поезд, идущий в Москву.
А Володюха поехал дальше.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?