Текст книги "Мой папа-сапожник и дон Корлеоне"
Автор книги: Ануш Варданян
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Вот с жиру и бесится.
– Нет, девки, если бы это не наша Люська была, которую мы вот так знаем, – подружка раскрывает ладонь и глядит прямо в центр. – Я бы сказала, что здесь кроется страшная тайна.
– Ну, например?
– Ну, например, Людмила влюбилась в Муслима Магомаева, когда он приезжал на гастроли. Ну и…
Подружки с горящими глазами ждут продолжения этого самого «ну и», но зачинщица рассказа неожиданно тушуется.
– Что, Таня? «Ну и…»-то что?
– Да ладно.
– Нет, ты скажи.
– Соблазнил он ее девочки, ясно?
– Да ну?
– Точно говорю. Она забеременела и, скрывая позор, выходит замуж.
– А почему нельзя за кого-нибудь из наших выйти, поближе да познакомее?
– Я же говорю, «скрывая позор». Как же поближе скроешь?
– Ну да. Тоже верно. Хотя ребеночком от Муслимчика я бы только гордилась.
Но это они моют косточки, подружки мамины, без нее, конечно. А когда рядом Люся, они – решительно на ее стороне. Вот, разместившись полукругом вокруг маминых юбок, они токуют. Пытаясь быть не слишком откровенными, они снова и снова кидают взгляды на жениха, нервно ерзающего на краешке стула в «мужском углу». А также на его армейских товарищей, выстроившихся за ним, как на фото. Девушки торопливо рассказывают маме о том, чего она, быть может, не знала:
– Как устроены мужчины?
– Как нужно проверять, не заныкал ли он малую толику зарплаты?
– Как сердцем почувствовать, есть ли у него любовница?
Это и многое другое, бесценное в семейной жизни. Но вновь и вновь девушки возвращаются к внешним данным жениха. Подробный анатомический анализ папиной, прямо скажем, непритязательной внешности заканчивается, впрочем, в его пользу. Основываясь на народной мудрости и вековом женском опыте, подруженьки заключают, что все не так плохо: если рост невелик, значит, мужик в корень пошел. Это подтверждается и больших размеров носом, конечно же, эквивалентом величины детородного органа. Согласно другой странной теории соответствий, нужно смотреть мужчине на руки – большая ладонь также сулит надежный, как в сберкассе, капитал, правда, совершенно не финансового рода. А у Хачика внушительные руки… Сколько еще глупостей было сказано… Но мама, моя прекрасная мама, ничего этого не слышит. Она смотрит на папу, и в душе ее звучит вальс Штрауса и другая небесная музыка, перекрывая постылого Мендельсона.
Глядя на своих родителей, я часто думаю о том, как женщины становятся женами президентов и прочих великих людей. Подумать только, что же делается в голове у женщины, если она знает то, о чем еще не догадывается мужчина! Женщины выбирают их – этих тонкошеих студентов, никому не известных журналистов, рассеянных и прыщавых молодых биологов, физиков, инженеров. Неужели они что-то предчувствуют, отказывая уверенным в себе отличникам, богатым сынкам и внушительным штангистам? Скорее всего, именно так. И это-то неосознанное ПРЕДчувствование, непостижимое, смутное, но настойчивое воспоминание о будущем, вело мою мать по красной ковровой дорожке к столу с регистрационной книгой, где на соответствующей странице оставила Люся Михайловская навсегда свою подпись, девичью фамилию и город Душанбе.
Нет, мой отец не стал и, скорее всего, уже никогда не станет президентом. Может быть, на том свете, хотя и сомнительно. Но мама все же не ошиблась.
Нет, все-таки я хочу знать, что он ей обещал?
Кроме большой свадьбы в родительском доме Люси, сыграли еще одну, импровизированную, в военчасти. Напились, конечно.
Мама неподвижно сидела на краешке неудобного железного яуфа, будто отдавала долг родине: семнадцать оголодавших мужиков жрали ее во все глаза. Но я точно знаю, что ни один мускул не дрогнул на лице моей юной матери. Она обнимала их всех своим лучистым медовым взглядом так нежно, так спокойно, что у парней рождалась и оперялась твердая вера в завтрашний день.
– Вещь, – лаконично заявил сержант-бульбаш и протянул отцу старинный нож, из рукоятки которого были старательно выковыряны драгоценные камни, а потом сказал: – Пили мы тут с одним археологом…
– Зарежешь, если изменять будет, – добавил, театрально поигрывая белесыми бровями, старшина-литовец и подарил новехонькую пару украденного из интендантской солдатского белья.
Зашел и капитан Савельев. Он подарил набор открыток «Таджикистан – солнечный край». Опрокинул стакан водки и затянул грустную песнь:
За рекой на горе
Лес зеленый шумит.
Под горой за рекой
Хуторочек стоит.
В том лесу соловей
Громко песни поет,
Молодая вдова
В хуторочке живет…
Далее следовал душещипательный и немного тревожащий рассказ о том, как некто, избирающий вместо прямых жизненных путей извилистые лесные тропы, долго зачем-то бродил по бурелому. Изможденный и угрюмый, он вышел к этому тайному дому на обочине всего мира и вместо того, чтобы попросить горсть еды, глоток воды и место для ночлега на сеновале, провел довольно времени, подглядывая за развеселой жизнью одинокой молодой женщины. Соглядатай влюбился и долго мучил себя, наблюдая, как женщина принимала у себя шумные компании всяких маргиналов – от разбойников до потусторонней лесной нечисти.
Не стерпел удалой,
Загорелась душа,
И, как глазом моргнуть,
Растворилась изба.
И с тех пор в хуторке
Уж никто не живет.
Лишь один соловей
Громко песню поет.
В гробовой тишине допел капитан до конца и ушел. К чему был этот клич истерзанной мужской души, никто не понял: ни мама, которая собиралась любить отца до гробовой доски и дальше, если получится, ни тем более отец, который не мог расшифровать тайного смысла фольклорной мудрости в силу недостаточного владения прекрасным языком Набокова и Стеньки Разина. Савельева нашли потом в подсобке между клозетом и спальнями в состоянии близком к помешательству. Он громко хохотал над письмом жены, которая оповещала капитана, что подыскала ему замену. Впоследствии капитан Савельев, оставшийся на службе в Душанбе, погиб, пытаясь примирить враждующих соседей в кровавой междоусобице девяностых.
Много бесполезных вещей получили в этот вечер папа с мамой, взяли всё, никого не обидели. И это было до… До села в горах, куда папа привез маму, до рождения троих детей (меня – включительно), до роковой любви отца к одной итальяночке и до самого главного в его жизни – романа Марио Пьюзо «Крестный отец».
Провидение в переводе на человеческий
Сколько бы я ни кружил по биографиям родственников, сколько бы ни колесил по выразительным рельефам их отношений, все равно мне придется возвращаться и возвращаться к книге Марио Пьюзо. Во встрече книги и Хачика Бовяна слышался отзвук скрипучего пера из небесной канцелярии. Этим пером бесполый и педантичный ангел заполнял папин формуляр и, выполняя распоряжение начальства, в графе «чудо» записал «максимум». Думаю, что точно такое же царапанье пера о плотную бумагу сопровождало первое свидание папы и мамы. Вот и мистер – сеньор – господин Пьюзо появился неспроста. Хачик Бовян не знал, как выглядит настоящее чудо, поэтому он не мог ни по достоинству оценить, ни ошибочно отринуть свершившийся факт – с ним произошло нечто экстраординарное. Он не умел молиться, но у него была совестливость блудного сына, впавшего в амнезию: «Помню, что нужно куда-то вернуться, да забыл куда, душит стыд, да не помню про что». Но я немного забегаю вперед, даю комментарии, оцениваю. Конечно же, вам лучше сделать свои выводы, когда я изложу суть событий. Итак, для отца и мамы началась новая счастливая жизнь в армянской глуши.
Мама любила читать, а папа нет. Не любил, и все. Хотя не видел в этом повода для гордости, но и не стыдился. Нет, Люся никак не провоцировала в муже тягу к печатному, а тем более к русскому слову. Наоборот, став женой Хачика, а что еще более важно – невесткой нашей суровой бабушки, моя будущая мать превратилась в настоящую армянскую матрону. Она не только быстро заговорила на этом древнем и сложном для славянской гортани языке, но и на родном-то стала звучать с отчетливым и тягучим акцентом. Бабушка научила невестку ткать ковры: и пушистые, с яркими цветами, и гладкие, с таинственным орнаментом зашифрованных посланий. Дедушка же научил Люсю писать и читать на нашем языке стародавних ашугов.
Дед был терпелив, так как учение это, в противоположность дойке коров, давалось маме с трудом: буквы, похожие на червячков и затейливых насекомых, разбегались перед Люсиными глазами, и не один раз она плакала от обиды и бессилья поймать их и сложить в слова. Но все преодолимо, и через пару месяцев мама с дедом осилили букварь.
Первое, что сделала мама, овладев грамотой, написала и прочла имя любимого супруга и благодетеля. Она не поленилась и полезла в армяно-русский словарь и с удивлением обнаружила, что не шутил супруг, сказав ей, что Хач – крест… Хачик – это крестик…
– Ты мой крестик, – слышал я все детство и думал, что мать нежно сетует на тяготы семейной жизни. Мол, несет хоть и не крест, но все же какой-никакой крестик. Несет и верует в лучшее.
Небольшое лингвистическое усилие – и вот уже переведено полное имя отца – Хачатур. Смысл его показался маме еще более логичным. Хачатур – крест дающий.
– Все математика, – шепчет мама.
С годами я понял, что имела в виду моя мама. Математикой она называла понятую по-своему теорию вероятности. Для нее она была скорее теорией невероятности, но чудесным образом «свышеустроенности», то есть гармонии. Не будучи по молодости религиозной, все чудесные хитросплетения судеб мама объясняла пользуясь научной терминологией. Могу сказать только, не так уж она и заблуждалась. В конце концов, именно из математиков вызрели великие мистики человечества, такие как Пифагор.
Я был вторым ребенком в семье. До меня появилась толстушка Света, а после худая, но впоследствии быстро переросшая нас Маринка-жердинка. Мы трое, а вместе с нами и наша мама, знали отца еще прежним: худощавым лысеющим сапожником с застенчивыми глазами человека, имеющего скрытый талант. Да, наш отец – сапожник. Это единственная его профессия. Как был сапожником и наш дед, пока не вышел на покой.
Шил папа заготовки для женских сапог, другого не доверяли, так как не считалось в обувном сообществе, что Хачатур Бовян владеет даром заклинателя шила и сапожного ножа. Но заготовки голенищ считались легкой работой. Раз в месяц папа отвозил свой задел в Ереван, в столицу. Там у зажиточного «цеховика» дяди Серопа – хозяина маленькой полуподпольной фабрики, папаша мой получал невеликие, но всегда желанные деньги. Погостив день-другой у столичных родственников, возвращался домой к нашему армянскому Генесарету, высокогорному маленькому озерцу, которое, конечно, не могло соревноваться со знаменитым Севаном, но, Боже, как же у нас красиво! Но не об этом сейчас. Возвращения отца ждали, потому что привозил он безделиц, которые интересно было распаковывать, предвкушая сюрприз, и разглядывать, пытаясь найти равновесие между разочарованием и благодарностью.
Итак, однажды между свертками в тонком пергаменте – презенты из ЦУМа, и кулями в сыром картоне – покупки из продовольственных магазинов, оказалась зажата книга. На обложке ее две крылатые ящерицы игриво покусывали друг другу хвосты и призывно косились на читателя.
– Марио Пьюзо, «Крестный отец», – бойко прочел я по-русски. Как-никак этот язык был для меня родным, как и армянский.
На дне той же сумки оказался толстый, обжигающий бесстыдной яркостью фотографий журнал – каталог итальянской обуви. Мы притихли. Книгу держал я, а полиграфическое чудо оказалось в руках у тощей Маринки. С этими неожиданными предметами, которым вскоре предстояло стать святынями, мы изумленно обернулись на отца. Никогда еще не привозил он книг или чего-либо подобного. Он смутился и сказал:
– В нарды выиграл.
И ушел к себе в мастерскую. Там по вечерам он обычно думал о жизни, которая казалась ему не слишком удачной, но и не прошедшей даром. Были ведь и другие люди – разбазарившие годы, не нашедшие любви, умершие в нищете и одиночестве. Ах, а ведь были и те, кто безудержно тратил силы свои и талант, не припрятывая мелочи по карманам. У этих счетчик включен и бешено наверчивает то ли цену подвигам, то ли сумму долга за них же.
А мы, когда отец ушел, загалдели, повалились на диван и стали разглядывать журнал. Перебивая друг друга, кричали, тыкали грязными пальцами в фотографии красоток, ножек или каких-нибудь бессовестных туфель-лодочек с хищными каблуками.
– А сюда, сюда посмотри! Вай-ме!
– А у этой ноги, как у тебя, – макароны.
– А ты тупая тыква! Вай, как краси-и-иво…
– Мама-джан, как коротко!
– Дуры, чем короче, тем красивее!
– Сам дурак!
– Мама, скажи ему, он пихается!
– Дети, не ссорьтесь!
Так мы бессмысленно провели пару часов. Вечерело. Стукнула дверь. Мать негромко, но внушительно сказала:
– Отец пришел, – она каждый раз говорила это негромко.
Так было всегда. Сколько я себя помню, было так: материнское «отец пришел» и несколько минут осторожной тишины.
Мы затихли и положили каталог на угол стола, где под бабушкиными очками обычно лежала еще не употребленная сегодняшняя газета. А книга так и осталась забытая в углу дивана. Ведь она была без волнующих фотографий и вообще без картинок.
Мать накрыла на стол. Отец начал есть. Она села напротив – глядеть на него. Мы наблюдали за ними из-за неплотно прикрытой двери. Мы знали наперед, по минутам, как сложится вечер. Вот отец ест – неторопливо, с достоинством человека, заработавшего свой хлеб. Мать негромко рассказывает ему о событиях дня. Она сидит спиной к двери. Мы видим ее красивый затылок, окруженный золотою косою-короной. За мамой то появлялся, то исчезал отец. Вот он смотрит на нее, слушает, перестал жевать. Половина его лица заслонена мамой, зато еще пронзительнее кажется черный, чуть навыкате глаз. Мы трепещем за дверью, потому что толстая Светка опять получила двойку по математике, я плевался в сестер, а Маринка ничего не ела, капризничала и хамила бабушке.
Мы знаем, что после ужина наш отец негромко позовет: «Дети». Мы выстроимся перед ним, и он молча станет смотреть на нас. Недолго, не сердито, но нам, как всегда, будет до жути страшно под этим взглядом. Потому что он наш создатель, мы чувствуем это сейчас. На эти несколько секунд нам покажется, что жизнь остановилась во всем мире, да и мир – весь вот здесь, в этом взгляде, и мы сами часть этого взгляда и мира. И совершенно неважно, кто из нас хамил, а кто плевался. Сейчас мы одно целое. Ни разу, ни за какие самые страшные детские провинности не тронул он нас и пальцем. Все его воспитание ограничивалось этими секундами жуткого молчания, какого-то первородного безмолвия. Потом отец погладит нас по головам, вздохнет, и мы сами выдохнем, загалдим, забегаем, и в доме снова появятся дети.
И на этот раз так было. Он погладил нас, посадил Маринку к себе на колено и водрузил на нос бабушкины очки, что он делал скорее для солидности, потому что читал все равно глядя на страницу поверх оправы. Раскрыл каталог итальянских штиблет и принялся разглядывать фотографии. Ухмылялся, крякал, бормотал под нос что-то вроде «и я бы мог» и неторопливо листал дальше. Но здесь произошло нечто странное. Неожиданно взгляд отца остановился на одной из фотографий: сначала глаза подозрительно повлажнели, а затем их будто заволокло каким-то туманом. Мы с сестрами, почувствовав неладное, перестали играть в стадо голодной саранчи, надкусывающей яблоки-ранет, что бабка приготовила для варенья, и заткнулись. Через отцовское плечо я разглядел страницу, к которой примерз его взгляд, и понял – папа влюбился. Он влюбился в модель. Нет, не в ту девушку, чьи дистрофичные ноги демонстрируют туфли в журнале, а модель обуви под номером 9900—013. Что здесь началось! В воздухе запахло переменами.
Не сильно рассчитывая на успех, а скорее повинуясь бессознательному чувству или же интуиции, которая, как оказалось, у него была развита беспримерно, отец вырезал купон в конце журнала, заполнил его – то есть написал цифровой код понравившейся ему модели обуви и наш адрес: СССР, Арм. ССР, Шамшадинский район… и послал в далекий город Милан. Писал, конечно, не сам, а рукою учителя английского, который убеждал его в том, что в английском и в итальянском языках совершенно одинаковые буквы, поэтому нет никакой, практически, разницы, на каком языке написано «СССР». Папа учителю, конечно, не поверил. Настоящий стопроцентный армянин, взращенный в атмосфере благоговения перед родным алфавитом, он никак не мог понять, как, каким образом одни и те же знаки могут быть использованы для начертания слов в совершенно разных языках. Недоверие свое он припрятал, потому что человек и так оказывает любезность. Да и не насмешничает над странной блажью односельчанина. Для подстраховки же отец, не мудрствуя лукаво, написал на отдельном листке письмецо по-армянски, номер сберегательной книжки, краткую автобиографию и фото, где был он запечатлен в своей сапожной мастерской в кожаном фартуке и с заготовкой сапога. Его немного смущало жирное пятно на авиаконверте с изображением легендарного крейсера «Аврора». Но мама его успокоила. Хачик послюнявил конверт, заклеил и даже посидел на нем для верности. А потом пошел на почту.
Папа шел по улицам. Мимо старой церкви, превращенной в зернохранилище, мимо магазина, перед которым собирались старики поделиться политическими новостями, мимо источника, близ которого встречались женщины посудачить всего лишь о деревенских событиях. Отец шел вдоль старинной каменной поильни, где путники могли передохнуть, а их утомленные дорогой ослы и лошади утолить жажду. Папа шел мимо обветшавшего за годы кинотеатра и постаревшего Арика, который приклеивал к доске афишу кинокартины «Любовь и голуби». Он шел мимо медпункта и школы. Все шел и шел, приближаясь к почте. И все заметили его в тот день. Даже ослы и мулы поднимали на Хачика удивленные и грустные глаза – куда ты идешь, оглашенный? А когда пришел папа на почту и послал свое письмо в далекий город Милан, он уже был не собой, а кем-то другим.
Терпение – иногда добродетель
Верьте мне: терпение – великое дело, вершина всех добродетелей. Я знаю, что говорю, я видел это. Терпение – дар и работа. И если одним оно не чуждо, то иным дается с трудом.
Папа начал ждать ответа. Чах, очень тосковал и из всех слов произносил только:
– Может быть, может быть…
Работа валилась из рук, но он не потакал унынию – за неделю сделал месячную норму на этот раз бордовых голенищ и отвез в столицу, в пыльно-розовый Ереван. А когда вернулся с выручкой, принялся ждать уже по-серьезному. Для начала он заболел – слег с простудой.
Армянский мужчина болеет так же, как и все мужчины мира. Сначала он говорит:
– Все… Я заболел, – и ложится на диван.
После таинственной паузы он уточняет:
– Я умираю.
Затем он межит веки и для верности накрывает их ладонью. За это время в комнате должны собраться домочадцы. Точно рассчитав время, болящий приоткрывает полные скорби глаза и укоризненно смотрит на жену, которая пытается шутить на тему дороговизны ритуальных услуг. Жена замолкает, посрамленная. На детей же он взирает с любовью – так глядят перед расставанием. А на мать – с чувством вины, так как она-старуха переживет его. В конце концов, простуженный мужчина велит похоронить себя «под раскидистым дубом» и, утомившись, наконец, засыпает. Здесь, считайте, кризис миновал. В остальное время армянский мужчина (если повезет родным) все же лечится.
Исцелять настоящего мужчину, неважно какой он национальности, не доставляет никакого удовольствия. Причин несколько:
– потому что он все время пристает с вопросом, где он мог подхватить эту заразу;
– потому что он вспоминает, что подхватил ее как раз в тот момент, когда дверь оказалась на минуту приоткрытой, а в комнату ворвался северный ветер, а он кричал: «Сквозняк! Сквозняк!» – а его никто не слышал;
– он сорок раз спрашивает, каковы побочные явления от употребления аспирина, кто изобрел пенициллин и нет ли, на взгляд домочадцев, у него аллергии на антибиотики.
Мужчина обожает лечиться, хотя ничего в этом не смыслит. И когда родная мать, искушенная в лечении собственного отпрыска как никто другой, отрицательно качает головой – нет, не было и вряд ли уже будет, нормальный мужчина требует дополнительной экспертизы.
Мой отец болел по-настоящему.
Я поражался терпению мамы, так как даже бабушка выходила из себя.
– Хачик! Я тебя растила, Хачик! – взмолилась она. – Нет у тебя никакой аллергии!
– Может, пришла…
– Откуда ей прийти, Хачик! Побойся Бога, пожалей эту бедную женщину, выпей таблетку…
Бабушка показывала на невестку. Мама стояла, прислонившись к дубовой балке, и держала в руках очередное отвергнутое отцом ароматное блюдо. Она грустно и сочувственно улыбалась ему. Затем мама тихо выскользнула на кухню, чтобы неслышно поставить тарелку с золотистыми ломтиками жареной картошки, посыпанными свежей кинзой и укропом, да чтобы унять беспокойные мысли, что прыгали в голове: «Нет, Люська, не можешь ты угодить мужу! Стыдно должно быть!» Я слышал ее мысли так же отчетливо, как другие слышат слова. Я не слишком вдавливал себя в понимание словосочетания «угодить мужу». Но точно знаю – именно этого хотела мама. И вдруг она повела себя странно. Мама уперлась руками в стол и постояла так над картошкой. Потом втянула в себя побольше воздуха, как ныряльщик перед прыжком в воду, схватила тарелку и – шварк ее в мусорный ящик. Получилось негромко, как и все, что делала мама, но убедительно. Кажется, ей стало легче. Заметив меня, она выбросила вверх руку с зажатым кулаком – гневный жест латиноамериканских революционеров «no pasaran!» – и, довольная, пошла дальше лечить отца. Я стоял открыв рот. Привела в смятение неожиданная догадка – рай не возник из ничего, он построен. Вот тебе раз! Я решил, что еще не готов узнать цену этого масштабного строительства.
Но, в основном, Хачик и вправду болел, а не придуривался. Он метался в бреду и приговаривал: «Еще подожду… я еще подожду…» Иногда его было так жалко, что маленькая Маринка подходила к кровати и прикладывала голову к папиной огромной подушке.
– Писем нет? – спрашивал отец.
– Писем нет, – отвечала Маринка.
Он вздыхал, и она вздыхала. Он закрывал усталые глаза, и она сладко зевала, он открывал глаза – она умудрялась уже заснуть.
– Мам, возьми девочку, – хрипло шептал отец.
Бабушка низко наклонялась над Мариной, просовывала под ее худое тельце узловатые полиартритные руки и взваливала ее на себя, принимала на грудь бесценный груз. Иначе поднять бабушка ничего не могла, болели кости.
Ответа из итальянского города Милана все не было. Папа настолько пал духом и раскапризничался, что не ел уже четыре дня. Мама пригрозила расправой:
– Не дам!
Он не отреагировал.
Мама легла рядом и сложила на груди руки:
– Ты не ешь, я тоже не буду. Умрем от голода. Дети тоже умрут от голода, пусть все умрут от голода.
Тогда папа, чтобы избежать вселенской катастрофы, слабым голосом попросил куриного бульона. Мама немедленно вскочила и радостно выбежала на крыльцо.
Наши куры по-хозяйски выхаживали по двору и клевали землю. Мама присмотрелась. Она была похожа на ястреба в поисках жертвы. Наконец она выбрала белого поджарого цыпленка – подростка по кличке Фарос. Мама нырнула в сарай и вернулась с деревянной плошкой зерна. Рассыпая его вокруг себя, мама призывала кур:
– Чу-чу-чу-чу-чу… Чив-чив-чив-чив… Сюда, сюда, сюда…
В голосе мамы я слышал фальшивые нотки, но куры явно глухи к полутонам. Когда Фарос, потеряв всякую бдительность, подошел слишком близко, он был схвачен моей родительницей и лишен жизни.
Это был ритуал, который я наблюдал неоднократно.
Длинным прутом мама очертила безупречный круг. Поместила жертву в центр и, прижав ее голову к земле, отсекла топором. Топорик всегда был под рукой – стоял прислонен к доскам сарая, рядом с косой и большими деревянными граблями. Кровь фонтаном полилась на землю, просачиваясь в ее глубины, смешивалась с ней. Потом она стала бить из Фароса какими-то толчками. Обезглавленный куренок стоял посреди этого пятачка и задумчиво ждал прихода смерти. Затем он несколько раз обежал по очерченной окружности и повалился на бок.
Подобные сцены я видел многократно, но каждый раз вожделенно и страшно впивался глазами снова. Бухало сердце – медленно и неточно. Я не понимал, почему птица бегает после смерти. А однажды я видел, как ей забыли начертить магический круг, и белая курочка бегала по двору и хрипела легкими, будто пыталась через открытые артерии зачерпнуть немного жизни. Представляете, бегает, такая, без головы, посреди ясного дня? А мне казалось, я различаю слова:
– Где моя голова?! Отдайте голову?! Верните вы мне мою голову, больше ничего не прошу.
Когда мама варила убитую куру, я смотрел на янтарные капли жира на поверхности бульона и слышал приятный и чуть сладковатый запах. В сок мертвой птицы мама бросила головку лука для чистоты цвета, затем пару кружочков моркови – для аромата и чуть присыпала резаной свежей зеленью – у меня потекли слюнки. Стало стыдно и томительно от ожидания развязки.
Папа попивал бульон из гильотинированной куры, а я глазел на него. Он отпил пару маленьких глотков и, кажется, не ощутил вкуса. Пригубил еще и отстранил от себя мамину руку с чашкой дымящегося супа:
– Хватит.
По идее, мама была преступницей, а отец заказчиком убийства. И сам я тоже ощущал невольное соучастие в этом деле. Сколько я перевидал уже куриного пуха и желтых бородавчатых лап в большущем ящике для компоста, сколько потрохов я отдал соседскому псу-брехуну?! И еще перевидаю, и еще брошу через ограду и буду смотреть, как грозный овчар-кавказец поедает внутренности очередной нашей жертвы. А также много других форм убийства я увижу в нашей благословенной горной Пасторалии – жертвенный баран с красным бантом на шее, что станет ароматным жарким, туповатая корова по кличке Пятно, что станет праздничным шашлыком, безымянная свинья, что станет новогодней ветчиной. Но в тот день, когда мама приговорила Фароса, я впервые задумался о необратимости смерти в раю. Для того чтобы рай существовал, необходимы убийства. Почему-то мне не стало тошно, и страшно мне не было, или еще как-либо нехорошо. Напротив, мне показалось, что нет ничего естественнее сцены, которую я только что увидел. Я подумал: «Когда женщина растит своих кур, потом сама же их убивает – это и есть жизнь в деревне».
Прошло несколько дней. Отец перестал бредить. Он уже стеснялся хныкать и не отказывался от пищи. Из солнечной Италии вести до нас пока не долетали. Началась вторая, и самая главная стадия его ожидания. Этот особенный момент наступил, когда папа начал ходить и однажды прошагал к дивану. Присел и под диванным валиком нашел ту самую книгу, которую всего три недели назад привез из города вместе с каталогом обуви. Скептически посмотрел на ящериц и прочитал:
– Крост-ний отэц… Кростний, – повторил он, – отэц…
Снова оглядел ящериц, даже провел по ним пальцем, раскрыл книгу и…
– «За всяким большим состоянием кроется преступление», – прочел он эпиграф по складам.
А потом:
– Бальзак… О, Бальзак! Это Бальзак сказал, Люся, – обрадовался он французскому писателю, как старому знакомому, и снова уставился в страницу.
И покатилось:
– «Америго Бонасера сидел в отделении уголовного суда № 3 Нью-Йорка, ожидая победы правосудия. Ждал, когда возмездие падет на головы негодяев, которые безжалостно изувечили его дочь и пытались над ней надругаться».
Отец в ужасе посмотрел на толстую Светку и тощую Маринку и спросил у мамы хриплым шепотом по-русски:
– Люсик, правосудие, что такое?
Наверное, именно тогда началось незаметное глазу перерождение смуглого армянина в нового русского.
– Правый суд, то есть справедливый, – ответила мать.
Отец кивнул. Прошелестел:
– Понял…
Мама взметнула голову от корзины с душистой овечьей шерстью, которую перебирала и пушила, готовясь к священнодействию с веретеном. Люся посмотрела на мужа, уже обычного сощурив близорукие глаза. Мамино сердце подпрыгнуло в груди. Она так и сказала бабушке:
– Мам, я у вас корвалолу откапаю?
Бабушка поджала губы в знак согласия, но без одобрения. Бабушка слыла у нас самой больной. Это знали все и чтили ее привилегию. Она была сердечница, гипертоник, страдала суставами и бессонницей. Про остальные болезни нам судить трудно, но от бабушкиной бессонницы по ночам тряслись стены – так громко она храпела. Теперь она чувствовала, что кто-то наступает на ее территорию. Бабушка занервничала:
– И мне накапай.
По дому поплыл лазаретный дух сердечных капель. Мама и бабушка опрокинули по стопке – за самочувствие. Но отец, всегда внимательный к здоровью домочадцев, кажется, не учуял мятного облака, нависшего над комнатой. Теперь мама и бабушка воззрились на отца вдвоем. Наступила выразительная тишина, замечать которую он и не собирался. Папа рассматривал буквицы на строке. Они складывались в слово «надругаться», и хмурился. Затем он оторвался от страницы и заявил:
– Люся, я все понял! Я читал и все понял. Какие-то подонки обидели дочку уважаемого человека, а судья отпустил гадов! Совсем не наказал сволочей – купили его. Как нашего Киракосяна, помнишь?
Мама, конечно, помнила. И бабушка помнила, и все мы. Да вся наша республика помнила эту историю. Минувшим летом только о том и говорили. Даже наш дедушка, закаленный борьбой с председателем колхоза и перегибами в политике по отношению к крестьянам, и тот не вынес и слег с сердцем. История и впрямь была жуткой, и мы – дети – слушали ее по многу раз, с отчаянным вожделением собирая и сочиняя новые леденящие душу подробности. Ведь каждая история в устах очередного рассказчика приобретает оригинальную интерпретацию. Однако по нашей с сестрами версии, в отличие от того, что говорили взрослые, судья Киракосян здесь был ни при чем.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?