Текст книги "Хромая судьба"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Мокрец прищурил глаза.
– Даже не однофамилец, – сказал он. – Мне говорили, Банев, что завтра вы выступаете в гимназии…
Виктор не успел ответить. За спиной у него двинули кресло, и молодцеватый баритон произнес:
– А ну, зараза, пошел отсюда вон!
Виктор обернулся. Над ним возвышался губастый Фламин Ювента, или как его там, – словом, племянничек. Виктор глядел на него не больше секунды, но уже чувствовал сильнейшее раздражение.
– Вы это кому, молодой человек? – осведомился он.
– Вашему приятелю, – любезно сообщил Фламин Ювента и снова гаркнул: – Тебе говорят, мокрая шкура!
– Одну минуточку, – сказал Виктор и встал. Фламин Ювента, ухмыляясь, смотрел на него сверху вниз. Этакий юный Голиаф в спортивной куртке, сверкающей многочисленными эмблемами, наш простейший отечественный штурмфюрер, верная опора нации с резиновой дубинкой в заднем кармане, гроза левых, правых и умеренных. Виктор протянул руку к его галстуку и спросил, изображая озабоченность и любопытство: «Что это у вас такое?» И когда юный Голиаф машинально наклонил голову, чтобы поглядеть, что у него там такое, Виктор крепко ущемил его нос большим и указательным пальцем. «Э!» – ошеломленно воскликнул юный Голиаф и попытался вырваться, но Виктор его не выпустил и некоторое время старательно и с ледяным наслаждением крутил и выворачивал этот наглый крепкий нос, приговаривая: «Веди себя прилично, щенок, племянничек, штурмовичок вшивый, сукин сын, хамло…» Позиция была исключительно удобной: юный Голиаф отчаянно лягался, но между ними было кресло, юный Голиаф месил воздух кулаками, но руки у Виктора были длиннее, и Виктор все крутил, вращал, драл и вывертывал, пока у него над головой не пролетела бутылка. Тогда он оглянулся: на него, раздвигая столы и опрокидывая кресла, с грохотом неслась вся банда – пятеро, причем двое из них очень рослые. На мгновение все застыло, как на фотоснимке, – черный Зурзмансор, спокойно откинувшийся в кресле; Тэдди, повисший в прыжке над стойкой; Диана с белым свертком посередине зала; а на заднем плане в дверях – свирепое усатое лицо швейцара; и совсем рядом – злобные морды с разинутыми пастями. Затем фотография кончилась, и началось кино.
Первого верзилу Виктор очень удачно сшиб ударом по скуле. Тот исчез и некоторое время не появлялся. Но другой верзила попал Виктору в ухо. Кто-то еще ударил его ребром ладони по щеке – видимо, промахнулся по горлу. А еще кто-то – освободившийся Голиаф? – прыгнул на него сзади. Все это было грубое уличное хулиганье, опора нации, – только один из них применял бокс, а остальные жаждали не столько драться, сколько увечить: выдавить глаз, разорвать рот, лягнуть в пах. Будь Виктор один, они бы его искалечили, но с тыла на них набежал Тэдди, который свято исповедовал золотое правило всех вышибал – гасить любую драку в самом зародыше, а с фланга появилась Диана, Диана Бешеная, оскаленная ненавистью, непохожая на себя, уже без белого пакета, а с тяжелой оплетенной бутылью в руках; и еще подоспел швейцар, человек хотя и пожилой, но, судя по ухваткам, бывший солдат – он действовал связкой ключей, словно это был ремень со штыком в ножнах. Так что когда из кухни прибежали два официанта, делать им было уже нечего. Племянничек удрал, забыв на столике свой транзистор. Один из молодчиков остался лежать под столом – это был тот, которого Диана свалила бутылью, остальных же четверых Виктор с Тэдди, подбадривая друг друга удалыми возгласами, буквально вынесли из зала на кулаках, прогнали через вестибюль и пинками забили в вертящуюся дверь. По инерции они вылетели наружу сами и только там, под дождем, осознали полную победу и несколько успокоились.
– Сопляки паршивые, – сказал Тэдди, закуривая сразу две сигареты – себе и Виктору. – Манеру взяли – каждый четверг буянить. Прошлый раз недоглядел – два кресла сломали. А кому платить? Мне?
Виктор щупал распухшее ухо.
– Племянничек ушел, – сказал он с сожалением. – Так я до него как следует и не добрался.
– Это хорошо, – сказал Тэдди деловито. – С этим губастым лучше не связываться. Дядюшка у него знаешь кто, да и сам он… опора Родины и Порядка, или как они там называются… А драться ты, господин писатель, навострился. Такой, помню, хлипкий сопляк был – тебе, бывало, дадут, а ты и под стол. Молодец.
– Такая уж у меня профессия, – вздохнул Виктор. – Продукт борьбы за существование. У нас ведь как – все на одного. А господин президент за всех.
– Неужели до драки доходит? – простодушно удивился Тэдди.
– А ты думал! Напишут на тебя похвальную статью, что ты-де проникнут национальным самосознанием, идешь искать критика, а он уже с компанией – и все молодые, задорные крепыши, дети президента…
– Надо же, – сказал Тэдди сочувственно. – И что?
– По-разному. И так бывает, и эдак.
К подъезду подкатил джип, отворилась дверца, и под дождь, прикрываясь одним плащом, вылезли молодой человек в очках и с портфелем и его долговязый спутник. Из-за руля выбрался Голем. Долговязый с острым, каким-то профессиональным интересом смотрел, как швейцар выбивает через вертящуюся дверь последнего буяна, еще не вполне пришедшего в себя. «Жалко, этого с нами не было, – шепотом сказал Тэдди, указывая глазами на долговязого. – Вот это мастер! Это тебе не ты. Профессионал, понял?» – «Понял», – тоже шепотом ответил Виктор. Молодой человек с портфелем и долговязый рысцой пробежали мимо и нырнули в подъезд. Голем неторопливо двинулся было следом, уже издали улыбаясь Виктору, но дорогу ему заступил господин Зурзмансор с белым свертком под мышкой. Он что-то проговорил вполголоса, после чего Голем сразу перестал улыбаться и вернулся в машину. Зурзмансор пробрался на заднее сиденье, и джип укатил.
– Эх! – сказал Тэдди. – Не того мы с тобой били, господин Банев. Люди кровь из-за него проливают, а он сел в чужую машину и уехал.
– Ну, это ты зря, – сказал Виктор. – Больной, несчастный человек, сегодня он, завтра ты. Мы с тобой сейчас пойдем и выпьем, а его в лепрозорий повезли.
– Знаем мы, куда его повезли! – непримиримо сказал Тэдди. – Ничего ты не понимаешь в нашей жизни, писатель.
– Оторвался от нации?
– От нации не от нации, а жизни нашей ты не знаешь. Поживи-ка у нас: который год дожди, на полях все погнило, дети от рук отбились… Да чего там – ни одной кошки в городе не осталось, от мышей спасенья нет… Э-эх! – сказал он, махнув рукой. – Пошли уж.
Они вернулись в вестибюль, и Тэдди спросил швейцара, уже занявшего свой пост:
– Что? Много наломали?
– Да нет, – ответил швейцар. – Можно считать, что обошлось. Торшер один покалечили, стену загадили, а деньги я у этого… у последнего отобрал, на вот, возьми.
На ходу считая деньги, Тэдди прошел в ресторан. Виктор последовал за ним. В зале опять установился покой. Молодой человек в очках и долговязый уже скучали над бутылкой минеральной воды, меланхолично пережевывая дежурный ужин. Диана сидела на прежнем месте, очень оживленная, очень хорошенькая, и даже улыбалась занявшему свое кресло доктору Р. Квадриге, которого обычно не жаловала. Перед Р. Квадригой стояла бутылка рому, но он был еще трезв и потому выглядел странно.
– С викторией! – мрачно приветствовал он Виктора. – Сожалею, что не присутствовал при сем хотя мичманом.
Виктор рухнул в кресло.
– Красивое ухо, – сказал Р. Квадрига. – Где ты такое достал? Как петушиный гребень.
– Коньяку! – потребовал Виктор. Диана налила ему коньяку. – Ей и только ей обязан я викторией своею, – сказал он, показывая на Диану. – Ты заплатила за бутылку?
– Бутылка не разбилась, – сказала Диана. – За кого ты меня принимаешь? Но как он упал! Боже мой, как он чудесно свалился! Все бы так…
– Приступим, – мрачно сказал Р. Квадрига и налил себе полный стакан рому.
– Покатился, как манекен, – сказала Диана. – Как кегля… Виктор, у тебя все цело? Я видела, как тебя били ногами.
– Главное цело, – ответил Виктор. – Я специально защищал.
Доктор Р. Квадрига со скворчанием всосал в себя последние капли рома из стакана, совершенно как кухонная раковина всасывает остатки воды после мытья посуды. Глаза у него сразу посоловели.
– Мы знакомы, – поспешно сказал ему Виктор. – Ты – доктор Рем Квадрига, я – писатель Банев…
– Оставь, – сказал Р. Квадрига. – Я совершенно трезв. Но я сопьюсь. Это единственное, в чем я сейчас уверен. Вы не можете себе представить, но я приехал сюда полгода назад абсолютно непьющим человеком. У меня больная печень, катар кишок и еще что-то с желудком. Мне абсолютно запрещено пить, а я теперь пьянствую круглые сутки… Я абсолютно никому не нужен. Никогда в жизни этого со мной не бывало. Я даже писем не получаю, потому что старые друзья мои сидят без права переписки, а новые – неграмотны…
– Никаких государственных тайн, – сказал Виктор. – Я неблагонадежен.
Р. Квадрига снова наполнил стакан и принялся прихлебывать ром, как остывший чай.
– Так лучше действует, – сообщил он. – Попробуй, Банев. Пригодится… И нечего на меня смотреть! – сказал он вдруг Диане бешено. – Потрудитесь скрывать свои чувства! А если вам не нравится…
– Тихо, тихо! – сказал Виктор, и Р. Квадрига скис.
– Они ни черта во мне не понимают, – сказал он жалобно. – Никто. Только ты немножко понимаешь. Ты меня всегда понимал. Только ты очень грубый, Банев, и всегда меня ранил. Я весь израненный… Они теперь боятся меня ругать, они теперь только хвалят. Как похвалит какая-нибудь сволочь – рана. Другая сволочь похвалит – другая рана. Но теперь все это позади. Они еще не знают… Слушай, Банев! Какая у тебя замечательная женщина… Я тебя прошу… Попроси ее, пусть придет ко мне в студию… Да нет, дурак! Натурщица! Ты ничего не понимаешь, я такую натурщицу ищу десять лет…
– Аллегорическая картина, – пояснил Виктор Диане. – «Президент и Вечно Юная Нация»…
– Дурак, – грустно сказал доктор Р. Квадрига. – Вы все думаете, что я продаюсь… Ну, правильно, было! Но я больше не пишу президентов… Автопортрет! Понимаешь?
– Нет, – признался Виктор. – Не понимаю. Ты хочешь писать свой портрет с Дианы?
– Дурак, – сказал Р. Квадрига. – Это будет лицо художника…
– Моя задница, – объяснила Диана Виктору.
– Лицо художника! – повторил Р. Квадрига. – Ты ведь тоже художник… И все, кто сидит без права переписки… и все, кто лежит без права переписки… И все, кто живет в моем доме… то есть не живет… Ты знаешь, Банев, я боюсь. Я ведь тебя просил: приди, поживи у меня хоть немного. У меня вилла, фонтан… А садовник сбежал. Трус… Сам я там жить не могу, в гостинице лучше… Ты думаешь, я пью, потому что продался? Дудки, это тебе не модный роман… Поживешь у меня немного и разберешься… Может быть, ты даже их узнаешь. Может быть, это вовсе не мои знакомые, может быть, это твои. Тогда бы я понял, почему они меня не узнают… Ходят босые… смеются… – Глаза его вдруг наполнились слезами. – Господа! – сказал он. – Какое счастье, что с нами нет этого Павора! Ваше здоровье.
– Будь здоров, – сказал Виктор, переглянувшись с Дианой. Диана смотрела на Р. Квадригу с брезгливой тревогой. – Никто здесь не любит Павора, – сказал он. – Один я урод какой-то.
– Тихий омут, – произнес доктор Р. Квадрига. – И прыгнувшая лягушка. Болтун. Всегда молчит.
– Просто он уже готов, – сказал Виктор Диане. – Ничего страшного…
– Господа! – сказал доктор Р. Квадрига. – Сударыня! Я считаю своим долгом представиться! Рем Квадрига, доктор гонорис кауза…
Виктор пришел в гимназию за полчаса до назначенного времени, но Бол-Кунац уже ждал его. Впрочем, он был мальчиком тактичным, он только сообщил Виктору, что встреча состоится в актовом зале, и сейчас же ушел, сославшись на неотложные дела. Оставшись один, Виктор побрел по коридорам, заглядывая в пустые классы, вдыхая забытые ароматы чернил, мела, никогда не оседающей пыли, запахи драк «до первой крови», изнурительных допросов у доски, запахи тюрьмы, бесправия, лжи, возведенной в принцип. Он все надеялся вызвать в памяти какие-то сладкие воспоминания о детстве и юношестве, о рыцарстве, о товариществе, о первой чистой любви, но ничего из этого не получалось, хотя он очень старался, готовый умилиться при первой возможности. Все здесь оставалось по-прежнему – и светлые затхлые классы, и поцарапанные доски, парты, изрезанные закрашенными инициалами и апокрифическими надписями про жену и правую руку, и казематные стены, выкрашенные до половины веселой зеленой краской, и сбитая штукатурка на углах – все оставалось по-прежнему ненавистно, гадко, наводило злобу и беспросветность.
Он нашел свой класс, хотя и не сразу; нашел свое место у окна, но парта была другая, только на подоконнике все еще виднелась глубоко врезанная эмблема Легиона Свободы, и он живо вспомнил одуряющий энтузиазм тех времен, бело-красные повязки, жестяные копилки «в фонд Легиона», бешеные кровавые драки с красными и портреты во всех газетах, во всех учебниках, на всех стенах, – лицо, которое казалось тогда значительным и прекрасным, а теперь стало дряблым, тупым, похожим на кабанье рыло, и огромный клыкастый брызжущий рот. Такие юные, такие серые, такие одинаковые… И глупые, и этой глупости сейчас не радуешься, не радуешься, что стал умнее, а только – обжигающий стыд за себя тогдашнего, серого, деловитого птенца, воображавшего себя ярким, незаменимым и отборным… И еще стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько нахвастался, что теперь просто невозможно отступить, а на другой день – оглушительный гнев отца и пылающие уши, и все это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм… Плохо дело, думал он. А вдруг через пятнадцать лет окажется, что и нынешний я так же сер и несвободен, как и в детстве, и даже хуже, потому что теперь я считаю себя взрослым, достаточно много знающим и достаточно пережившим, чтобы иметь основания для самодовольства и для права судить.
Скромность и только скромность, до самоуничижения… и только правда, никогда не ври, по крайней мере – самому себе, но это ужасно: самоуничижаться, когда вокруг столько идиотов, развратников, корыстных лжецов, когда даже лучшие испещрены пятнами, как прокаженные… Хочешь ты снова стать юным? Нет. А хочешь ты прожить еще пятнадцать лет? Да. Потому что жить – это хорошо. Даже когда получаешь удары. Лишь бы иметь возможность бить в ответ… Ну ладно, хватит. Остановимся на том, что настоящая жизнь есть способ существования, позволяющий наносить ответные удары. А теперь пойдем и посмотрим, какими они стали…
В зале было довольно много ребятишек и стоял обычный гам, который стих, когда Бол-Кунац вывел Виктора на сцену и усадил под огромным портретом президента – даром доктора Р. Квадриги – за стол, покрытый красно-белой скатертью. Потом Бол-Кунац вышел на край сцены и сказал:
– Сегодня с нами будет беседовать известный писатель Виктор Банев, уроженец нашего города. – Он повернулся к Виктору. – Как вам удобнее, господин Банев, чтобы вопросы задавали с места или в письменном виде?
– Мне все равно, – сказал Виктор легкомысленно. – Лишь бы их было побольше.
– В таком случае, прошу вас.
Бол-Кунац спрыгнул со сцены и сел в первом ряду. Виктор почесал бровь, оглядывая зал. Их было человек пятьдесят – мальчиков и девочек в возрасте от десяти до четырнадцати лет – и они смотрели на него со спокойным ожиданием. Похоже, тут одни вундеркинды, подумал он мельком. Во втором ряду справа он увидел Ирму и улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ.
– Я учился в этой самой гимназии, – начал Виктор, – и на этой самой сцене мне довелось однажды играть Озрика. Роли я не знал, и мне пришлось сочинять ее на ходу. Это было первое, что я сочинил в своей жизни не под угрозой двойки. Говорят, что теперь стало учиться труднее, чем в мое время. Говорят, у вас появились новые предметы, и то, что мы проходили за три года, вы должны проходить за год. Но вы, наверное, не замечаете, что стало труднее. Ученые полагают, что человеческий мозг способен вместить гораздо больше сведений, нежели кажется на первый взгляд обыкновенному человеку. Надо только уметь эти сведения впихнуть… – Ага, подумал он, сейчас я им расскажу про гипнопедию. Но тут Бол-Кунац передал ему записку: «Не надо рассказывать о достижениях науки. Говорите с нами как с равными. Валерьянс, 6 кл.» – Так, – сказал Виктор. – Тут некий Валерьянс из шестого класса предлагает мне разговаривать с вами как с равными и предупреждает, чтобы я не излагал достижения науки… Должен тебе сказать, Валерьянс, что я действительно намеревался сейчас поговорить о достижениях гипнопедии. Однако я охотно откажусь от своего намерения, хотя и считаю долгом проинформировать тебя, что большинство равных мне взрослых имеет о гипнопедии лишь самое смутное представление. – Ему было неудобно говорить сидя, он встал и прошелся по сцене. – Должен вам признаться, ребята, что я не любитель встречаться с читателями. Как правило, совершенно невозможно понять, с каким читателем имеешь дело, что ему от тебя надо и что его, собственно, интересует. Поэтому я стараюсь каждое свое выступление превращать в вечер вопросов и ответов. Иногда получается довольно забавно. Давайте начну спрашивать я. Итак. Все ли читали мои произведения?
– Да, – отозвались детские голоса. – Читали… Все…
– Прекрасно, – сказал Виктор озадаченно. – Польщен, хотя и удивлен. Ну, ладно, далее… Желает ли собрание, чтобы я рассказал историю написания какого-нибудь своего романа?
Последовало недолгое молчание, затем в середине зала воздвигся худой прыщавый мальчик, сказал: «Нет», – и снова сел.
– Прекрасно, – сказал Виктор. – Это тем более хорошо, что, вопреки широко распространенному мнению, ничего интересного в историях написания не бывает. Пойдемте дальше… Желают ли уважаемые слушатели узнать о моих творческих планах?
Бол-Кунац поднялся и вежливо сказал:
– Видите ли, господин Банев, вопросы, непосредственно связанные с техникой вашего творчества, лучше было бы обсудить в самом конце беседы, когда прояснится общая картина.
Он сел. Виктор сунул руки в карманы и снова прошелся по сцене. Становилось интересно или, во всяком случае, необычно.
– А может быть, вас интересуют литературные анекдоты? – вкрадчиво спросил он. – Как я охотился с Хемингуэем. Как Эренбург подарил мне русский самовар. Или что мне сказал Зурзмансор, когда мы встретились с ним в трамвае…
– Вы действительно встречались с Зурзмансором? – спросили из зала.
– Нет, это я шучу, – сказал Виктор. – Так что мы решим насчет литературных анекдотов?
– Можно вопрос? – сказал, воздвигаясь, прыщавый мальчик.
– Да, конечно.
– Какими бы вы хотели видеть нас в будущем?
Без прыщей, мелькнуло в голове у Виктора, но он отогнал эту мысль, потому что понял: становится жарко. Вопрос был сильный. Хотел бы я, чтобы кто-нибудь сказал мне, каким я хочу видеть самого себя в настоящем, подумал он. Однако надо было отвечать.
– Умными, – сказал он наугад. – Честными. Добрыми… Хотел бы, чтобы вы любили свою работу… и работали бы только на благо людей. (Несу, подумал он. Да и как тут не нести?) Вот примерно так…
Зал тихонько зашумел, потом кто-то спросил, не вставая:
– Вы действительно считаете, что солдат главнее физика?
– Я?! – возмутился Виктор.
– Так я понял из вашей повести «Беда приходит ночью».
Это был белобрысый клоп десяти лет от роду. Виктор крякнул. «Беда» могла быть плохой книгой и могла быть хорошей книгой, но она ни при каких обстоятельствах не была детской книгой. Она до такой степени не была детской книгой, что в ней не разобрался ни один из критиков: все сочли ее порнографическим чтивом, подрывающим общественную мораль и национальное самосознание. И что самое ужасное, белобрысый клоп имел основания полагать, что автор «Беды» считает солдата «главнее» физика – во всяком случае, в некоторых отношениях.
– Дело в том, – сказал Виктор проникновенно, – что… как бы тебе сказать… всякое бывает.
– Я вовсе не имею в виду физиологию, – возразил белобрысый клоп. – Я говорю об общей концепции книги. Может быть, «главнее» не то слово…
– Я тоже не имею в виду физиологию, – сказал Виктор. – Я хочу сказать, что бывают ситуации, когда уровень знаний не имеет значения.
Бол-Кунац принял из зала и передал ему две записки: «Может ли считаться честным и добрым человек, который работает на войну?» и «Что такое умный человек?» Виктор начал со второго вопроса – он был проще.
– Умный человек, – сказал он, – это тот человек, который сознает несовершенство, незаконченность своих знаний, стремится их пополнять и в этом преуспевает… Вы со мной согласны?
– Нет, – сказала, приподнявшись, хорошенькая девочка.
– А в чем дело?
– Ваше определение не функционально. Любой дурак, пользуясь этим определением, может полагать себя умным. Особенно, если окружающие поддерживают его в этом мнении.
Да-а, подумал Виктор. Его охватила легкая паника. Это тебе не с братьями-писателями разговаривать.
– В какой-то степени вы правы, – сказал он, неожиданно для себя переходя на «вы». – Но дело в том, что вообще-то «дурак» и «умный» – понятия исторические и, скорее, субъективные.
– Значит, вы сами не беретесь отличить дурака от умного? – Это из задних рядов – смуглое существо с прекрасными библейскими глазами, стриженное наголо.
– Отчего же, – сказал Виктор. – Берусь. Но я не уверен, что вы всегда со мной согласитесь. Есть старый афоризм: дурак – это просто инакомыслящий… – Обычно это присловье вызывало у слушателей смех, но сейчас зал молча ждал продолжения. – Или инакочувствующий, – добавил Виктор.
Он остро ощущал разочарование зала, но не знал, что еще сказать. Контакта не получалось. Как правило, аудитория легко переходит на позиции выступающего, соглашается с его суждениями, и всем становится ясно, кто такие дураки, причем подразумевается, что здесь, в этом зале, дураков нет. В худшем случае аудитория не соглашалась и настраивалась враждебно, но и тогда бывало легко, потому что оставалась возможность язвить и высмеивать, а одному спорить с многими нетрудно, так как противники всегда противоречат друг другу, и среди них всегда найдется самый шумный и самый глупый, на котором можно плясать ко всеобщему удовлетворению.
– Я не совсем понимаю, – произнесла хорошенькая девочка. – Вы хотите, чтобы мы были умными, то есть, согласно вашему же афоризму, мыслили и чувствовали так же, как и вы. Но я прочла все ваши книги и нашла в них только отрицание. Никакой позитивной программы. С другой стороны, вам хотелось бы, чтобы мы работали на благо людей. То есть фактически на благо тех грязных и неприятных типов, которыми наполнены ваши книги. А ведь вы отражаете действительность, правда?
Виктору показалось, что он нащупал, наконец, дно под ногами.
– Видите ли, – сказал он, – под работой на благо людей я как раз понимаю превращение людей в чистых и приятных. И это мое пожелание не имеет никакого отношения к моему творчеству. В книгах я пытаюсь изобразить все, как оно есть, я не пытаюсь учить или показывать, что нужно делать. В лучшем случае я показываю объект приложения сил, обращаю внимание на то, с чем нужно бороться. Я не знаю, как изменять людей, если бы я знал, я был бы не модным писателем, а великим педагогом или знаменитым психосоциологом. Художественной литературе вообще противопоказано поучать или вести, предлагать конкретные пути или создавать конкретную методологию. Это можно видеть на примере крупнейших писателей. Я преклоняюсь перед Львом Толстым, но только до тех пор, пока он является своеобразным, уникальным по отражательному таланту зеркалом действительности. А как только он начинает учить меня ходить босиком или подставлять щеку, меня охватывают жалость и тоска… Писатель – это прибор, показывающий состояние общества, и лишь в ничтожной степени – орудие для изменения общества. История показывает, что общество изменяют не литературой, а реформами или пулеметами, а сейчас еще и наукой. Литература в лучшем случае показывает, в кого надо стрелять или что нуждается в изменении… – Он сделал паузу, вспомнив о том, что есть еще Достоевский и Фолкнер. Но пока он придумывал, как бы ввернуть насчет роли литературы в изучении подноготной индивидуума, из зала сообщили:
– Простите, но все это довольно тривиально. Дело ведь не в этом. Дело в том, что изображаемые вами объекты совсем не хотят, чтобы их изменяли. И потом они настолько неприятны, настолько запущены, так безнадежны, что их не хочется изменять. Понимаете, они не стоят этого. Пусть уж себе догнивают – они ведь не играют никакой роли. На благо кого же мы должны, по-вашему, работать?
– Ах вот вы о чем!.. – медленно сказал Виктор.
До него вдруг дошло: боже мой, да ведь эти сопляки всерьез полагают, будто я пишу только о подонках, что я всех считаю подонками, но они же ничего не поняли, да и откуда им понять, это же дети, странные дети, болезненно умные дети, но всего лишь дети, с детским жизненным опытом и с детским знанием людей плюс куча прочитанных книг, с детским идеализмом и с детским стремлением разложить все по полочкам с табличками «плохо» и «хорошо». Совершенно как братья-литераторы…
– Меня обмануло, что вы говорите, как взрослые, – сказал он. – Я даже забыл, что вы – не взрослые еще. Я понимаю, это непедагогично – так говорить, но говорить это приходится, иначе мы никогда не выпутаемся. Все дело в том, что вы, по-видимому, не понимаете, как небритый, истеричный, вечно пьяный мужчина может быть замечательным человеком, которого нельзя не любить, перед которым преклоняешься, полагаешь за честь пожать его руку, потому что он прошел через такой ад, что и подумать страшно, а человеком все-таки остался. Всех героев моих книг вы считаете нечистыми подонками, но это еще полбеды. Вы считаете, будто и я отношусь к ним так же, как вы. Вот это уже беда. Беда в том смысле, что так мы никогда не поймем друг друга.
Черт его знает, какой реакции он ожидал на свою благодушную отповедь. То ли они начнут смущенно переглядываться, или лица их озарятся пониманием, или некий вздох облегчения пронесется по залу в знак того, что недоразумение благополучно разъяснилось и теперь можно все начинать сначала, на новой, более реалистической основе… Во всяком случае, ничего этого не произошло. В задних рядах снова встал мальчик с библейскими глазами и спросил:
– Вы не могли бы нам сказать, что такое прогресс?
Виктор почувствовал себя оскорбленным. Ну конечно, подумал он. А потом они спросят, может ли машина мыслить и есть ли жизнь на Марсе. Все возвращается на круги своя.
– Прогресс, – сказал он, – это движение общества к такому состоянию, когда люди не убивают, не топчут и не мучают друг друга.
– А чем же они занимаются? – спросил толстый мальчик справа.
– Выпивают и закусывают квантум сатис, – пробормотал кто-то слева.
– А почему бы и нет? – сказал Виктор. – История человечества знает не так уж много эпох, когда люди могли выпивать и закусывать квантум сатис. Для меня прогресс – это движение к состоянию, когда не топчут и не убивают. А чем они там будут заниматься – это, на мой взгляд, не так уж существенно. Если угодно, для меня прежде всего важны необходимые условия прогресса, а достаточные условия – дело наживное…
– Разрешите мне, – сказал Бол-Кунац. – Давайте рассмотрим такую схему. Автоматизация развивается в тех же темпах, что и сейчас. Тогда через несколько десятков лет подавляющее большинство активного населения Земли выбрасывается из производственных процессов и из сферы обслуживания за ненадобностью. Будет очень хорошо: все сыты, топтать друг друга ни к чему, никто друг другу не мешает… и никто никому не нужен. Есть, конечно, несколько сотен тысяч человек, обеспечивающих бесперебойную работу старых машин и создание машин новых, но остальные миллиарды друг другу просто не нужны. Это хорошо?
– Не знаю, – сказал Виктор. – Вообще-то это не совсем хорошо… Это как-то обидно… Но должен вам сказать, что это все-таки лучше, чем то, что мы видим сейчас. Так что определенный прогресс все-таки налицо.
– А вы сами хотели бы жить в таком мире?
Виктор подумал.
– Знаете, – сказал он, – я его как-то плохо себе представляю, но если говорить честно, то было бы недурно попробовать.
– А вы можете представить себе человека, которому жить в таком мире категорически не хочется?
– Конечно, могу. Есть люди, и я таких знаю, которые там бы заскучали. Власть там низачем не нужна, командовать некем, топтать незачем. Правда, они вряд ли откажутся – все-таки это редчайшая возможность превратить рай в свинарник… или в казарму. Они бы этот мир с удовольствием разрушили… Так что, пожалуй, не могу.
– А ваших героев, которых вы так любите, устроило бы такое будущее?
– Да, конечно. Они обрели бы там заслуженный покой.
Бол-Кунац сел, зато снова поднялся прыщавый юнец и, горестно кивая, заговорил:
– Вот в этом все дело… Не в том дело, понимаем мы реальную жизнь или нет, а в том дело, что для вас и ваших героев такое будущее вполне приемлемо, а для нас – это могильник. Конец надежд. Конец человечества. Тупик. Вот потому-то мы и говорим, что не хочется тратить силы, чтобы работать на благо ваших жаждущих покоя и по уши перепачканных типов. Вдохнуть в них энергию для настоящей жизни уже невозможно. И как вы там хотите, господин Банев, но вы показали нам в своих книгах – в интересных книгах, я полностью «за», – показали нам не объект приложения сил, а показали нам, что объектов для приложения сил в человечестве нет, по крайней мере – в вашем поколении… Вы сожрали себя, простите, пожалуйста, вы растратили себя на междуусобные драки, на вранье и на борьбу с враньем, которую вы ведете, придумывая новое вранье… Как это у вас поется: «Правда и ложь, вы не так уж несхожи, вчерашняя правда становится ложью, вчерашняя ложь превращается завтра в чистейшую правду, в привычную правду…» Вот так вы и мотаетесь от вранья к вранью. Вы просто никак не можете поверить, что вы уже мертвецы, что вы своими руками создали мир, который стал для вас надгробным памятником. Вы гнили в окопах, вы взрывались под танками, а кому от этого стало лучше? Вы ругали правительство и порядки, как будто вы не знаете, что лучшего правительства и лучших порядков ваше поколение… да попросту недостойно. Вас били по физиономии, простите, пожалуйста, а вы упорно долбили, что человек по природе добр… или, того хуже, что человек – это звучит гордо. И кого только вы не называли человеком!..
Прыщавый оратор махнул рукой и сел. Воцарилось молчание, затем он снова встал и сообщил:
– Когда я говорил «вы», я не имел в виду персонально вас, господин Банев.
– Благодарю вас, – сердито сказал Виктор.
Он ощущал раздражение: этот прыщавый сопляк не имел права говорить так безапелляционно, это наглость и дерзость… дать по затылку и вывести за ухо из комнаты. Он ощущал неловкость – многое из сказанного было правдой, и он сам думал так же, а теперь попал в положение человека, вынужденного защищать то, что он ненавидит. Он ощущал растерянность – непонятно было, как вести себя дальше, как продолжать разговор и стоит ли вообще продолжать… Он оглядел зал и увидел, что его ответа ждут, что Ирма ждет его ответа, что все эти розовощекие и конопатые чудовища думают одинаково, и прыщавый наглец только высказал общее мнение и высказал его искренне, с глубоким убеждением, а не потому что прочел вчера запрещенную брошюру, что они действительно не испытывают ни малейшего чувства благодарности или хотя бы элементарного уважения к нему, Баневу, за то, что он пошел добровольцем в гусары, и ходил на «рейнметаллы» в конном строю, и едва не подох от дизентерии в окружении, и резал часовых самодельным ножом, а потом, уже на гражданке, дал по морде спецуполномоченному, который предложил ему подписать донос, и шлялся без работы с дырой в легких, и спекулировал фруктами, хотя ему предлагали очень выгодные должности… А почему, собственно, они должны уважать меня за все это? Что я ходил на танки с саблей наголо? Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело армию до подобного положения… Тут он содрогнулся, представив себе, какую огромную мыслительную работу должны были проделать эти птенцы, чтобы совершенно самостоятельно прийти к выводам, к которым взрослые приходят, ободрав с себя всю шкуру, обратив душу в развалины, исковеркав свою жизнь и множество соседних жизней… да и то не все, а только некоторые, а большинство и до сих пор считает, что все было правильно и очень здорово, и если понадобится – готовы начать все сначала… Неужели все-таки настали новые времена? Он глядел в зал почти со страхом. Кажется, будущему удалось все-таки запустить щупальца в самое сердце настоящего, и это будущее было холодным, безжалостным, ему было наплевать на все заслуги прошлого – истинные или мнимые.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.