Текст книги "Механика небесной и земной любви"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Подожди!
Пинн никогда не называла Блейза по имени.
– Посидим в машине, – сказал Блейз, распахивая перед ней дверцу «фольксвагена».
Сидя рядом на переднем сиденье, оба некоторое время молчали. Блейз ждал.
– Что-то ты рано сегодня ушел.
– А ты рано сегодня встала.
– Хотела с тобой поговорить.
– Не стоило так себя утруждать.
– Ничего, мне не трудно.
– Появилось что-нибудь новенькое?
Блейз никак не мог избавиться от заговорщицкого тона.
– Ты знаешь, что она сдала мне комнату?
Эмили у Пинн тоже была всегда без имени, всегда «она».
– Да. Прекрасная мысль.
– Так ты не возражаешь? Если ты против – пожалуйста, я найду другое жилье.
– С чего бы я был против? Я даже рад.
– Очень любезно с твоей стороны.
Новый голос Пинн, ясный и низковатый, звучал внятно, но все еще слишком внятно и слишком старательно, как бывает у заик; с таким голосом, подумал Блейз, удобно скрывать свои чувства. Пожалуй, Пинн говорила теперь чище, чем Эмили (которая перед Блейзом даже выпячивала свой уличный лондонский выговор), но совершенно без выражения. В целом, впрочем, получалось неплохо.
– Где она взяла эту шубу? – спросил Блейз, злясь на самого себя.
Господи, опять, думал он. Сегодня ночью – или утром? – какой-то кошмар. Как могут два нормальных человека в здравом уме и в твердой памяти повторять без конца одни и те же гадости – неделю за неделей, месяц за месяцем?
– Я ей продала.
– За сколько?
– За двадцать фунтов.
Кто-то из двух врет, подумал Блейз. Скорее всего, Эмили.
– А почему, собственно, она не может купить себе новую вещь? – сказала Пинн. – Вот у тебя же появилось новое пальто – по-моему, очень приличное. К слову сказать, тебе идет. А эта ее шубка даже не новая. Зато натуральная белка. Я ее очень удачно приобрела у одной богатой девицы из нашей школы.
– Да ради бога, пусть себе носит свою шубку.
– Хорошо. Мне показалось, что ты против.
– Какая блажь на нее нашла, что она бросила работу?
– Она сказала тебе, что бросила работу? Это не совсем так, ее выгнали. По-моему, она по этому поводу слегка переживает. Что ее уволили.
– Из-за чего?
– Из-за этой самой Кики Сен-Луа.
– Какой этой самой?
– Кики Сен-Луа – та девица, которая продала мне шубку, француженка. Вернее, так, полукровка. Она начала срывать у Эмили занятия, вцепилась в нее прямо мертвой хваткой. Эм, бедняжка, не знала, куда от нее деваться, подергалась, подергалась да и сдалась. Ну и директриса попросила ее уйти.
– Понятно. – Бедная Эмили, подумал Блейз, чувствуя прилив ненависти к Пинн.
– Эта Кики красавица, к тому же ей восемнадцать лет – думаю, из-за этого Эм еще больше озлилась. Эм уже в таком возрасте…
– Понятно. Больше никаких новостей?
Вопрос был задан механически, как и все предыдущие; подразумевалось: нет ли мужчин?
– Нет, нет, ничего такого. Живет как монашка. С тех пор как ушла из школы, практически ни с кем не видится и не разговаривает, торчит целыми днями дома. Кроме телевизора, никаких развлечений. Тут, во всяком случае, ты можешь быть спокоен.
С некоторых пор Пинн научилась придавать каждому своему замечанию оттенок завуалированного упрека.
– Ну, мне пора. Спасибо.
Блейз тоже никогда не называл Пинн по имени.
– Подожди еще пару минут. Я должна тебе кое-что сказать.
Блейз наконец взглянул на собеседницу. В своем новом образе Пинн неплохо смотрелась: короткие, слегка взбитые медно-рыжие волосы, округлые щечки, пухлые губки. Ее новые очки были узенькие, по-восточному раскосые – «восточное» впечатление усиливалось благодаря блестящей оправе с удлиненными, приподнятыми к виску уголками. Из-за очков на Блейза смотрели насмешливые светло-карие, в зеленую крапинку глаза. Сидим тут как заговорщики, подумал Блейз.
– Я тебя слушаю.
– Это насчет Люки.
Насчет Люки. Что ж, понятно. Несмотря на уговоры Эмили, Блейз по-прежнему отказывался встретиться с учительницей Люки, хотя и понимал, что в известном смысле (если во всем этом вообще был какой-то смысл) это его долг. И дело было не в том, что Блейз опасался за свою безопасность, – хотя и в этом тоже. Он боялся задавать вопросы, потому что догадывался, что может услышать в ответ; боялся, что после первого визита понадобится второй, третий и ему неизбежно придется вникать в проблему, что-то думать, что-то решать. На все это, как ни грызла его совесть (на которой Люка по-прежнему лежал самым тяжким грузом), у него не было ни времени, ни сил. Или, если говорить точнее, все его силы уходили на другое. Эмили, разумеется, этого не понимала – точно так же, как не понимала, почему она не может съездить в Париж, – а Блейз предпочитал не объяснять, тем более что истинные его мотивы были даже подлее, чем ей казалось. Он не давал ей денег на поездку не из скаредности, как она полагала, а из самой что ни на есть банальной ревности (Париж, как известно, полон мужчин); он, как собака на сене, держал ее при себе и при этом тщательно скрывал от нее свои опасения, чтобы она не выкинула со зла какую-нибудь глупость.
Он по-прежнему терзался ревностью, по-прежнему, несмотря ни на что, сходил с ума от одной только мысли, что она может ему изменить, – еще одна проблема, с которой сейчас ему недосуг было разбираться. Положение и впрямь идиотское. Чтобы Эмили не чувствовала себя слишком ущемленной, он отказывал в поездках и Харриет (которая, кстати, никогда не жаловалась); это была как бы жертва с его стороны, за которую Эмили, как ему казалось, должна быть ему благодарна; однако он и этого не смел ей сказать, ведь она могла подумать, что он нарочно пытается уладить и утрясти все ту же ненавистную ситуацию, которую он, конечно же, пытался уладить и утрясти, – и они оба это знали. Но говорить с Эмили обо всем этом было невозможно, она и без того превратила его жизнь в кошмар. А теперь еще Пинн собралась читать ему мораль насчет того, чтобы он «съездил в школу» и занялся наконец Люкой. За последние два месяца Люка не сказал Блейзу ни слова. Блейз пытался с ним заговаривать, приносил подарки – мохнатого поросенка, заводную мышку, набор юного химика, – но так ничего и не добился. А вот с Пинн, если верить Эмили, Люка общался. Рассказывал про каких-то извивающихся головастиков. Спрашивается, почему сын не может поговорить об этих дурацких головастиках с отцом? Снова Блейз оказывался кругом виноват. Он ждал, глядя на Пинн с опаской и неприязнью.
– Ты знаешь, что Люка был у тебя дома?
– Был… где?
– У тебя дома. Там, где живет Харриет.
– Что?!
– Он был там несколько раз. Как минимум два.
Солнце померкло, в клочьях мрака Блейз едва различал круглощекое, сияющее любопытством, довольное, зловещее лицо Пинн.
– Это невозможно.
– Почему же невозможно? Возможно. Он был там.
– Но… Нет-нет, не может быть. Откуда ему знать, где это? И как он мог туда попасть?
– Забрался в твою машину, укрылся пледом на заднем сиденье – так и попал. Во всяком случае, в первый раз.
Блейз обернулся и тупо посмотрел назад. Он не удивился бы, если бы увидел сейчас перед собой лицо сына, серьезное и сосредоточенное.
– А тебе это откуда известно?
– Он сам сказал.
– Как он узнал, что это моя машина?
– Про машину он знает давным-давно. Я тебе просто не говорила, не хотела зря беспокоить. Наверное, возвращался как-нибудь из школы, а ты как раз подъехал. А может, проследил утром, куда ты идешь. Он хитрющий.
– Этого не может быть, просто не может быть. Дети иногда сочиняют самые немыслимые вещи. Он тоже все насочинял. Что именно он тебе говорил?
– Говорил, что спрятался в белой машине и ездил к папе, в другой дом. Говорил, это большой дом, внизу у него большие высокие окна, наверху маленькие квадратные. А сам он стоял за большим-большим деревом и смотрел. Я спросила, что еще он видел. Видел очень красивую тетю и мальчика – «взрослого мальчика», так он сказал. Я ему говорю: «Интересно, кто они такие?» – а он мне: «Я знаю, кто они такие». И сказал, что вечером в тот день, когда у них в школе были соревнования, он опять туда ездил. Тогда он взял с собой школьный обед и скормил собакам. Вроде бы там много собак.
– О боже. Что еще говорил?
– Больше ничего, потом начал опять про каких-то букашек. Я решила, что лучше всего улыбаться, делать вид, что так и надо, чтобы его не тянуло выбалтывать это всем подряд.
– Как мог ребенок в таком возрасте – один – забраться в такую даль?
– А он самостоятельный. Дети сейчас вообще жутко самостоятельные. Спускается в подземку и ездит по всему городу. Школу прогуливает, часто по вечерам исчезает неизвестно куда, возвращается чуть не ночью. Эмили говорит, он просто играет на улице, но на самом деле она понятия не имеет, где он и чем занимается.
– Она никогда мне этого не говорила.
– Ну, мало ли чего она тебе не говорит, не хочет лишний раз огорчать. Вот когда у нее накопится побольше всяких гадостей, когда она сама как следует распалится, тогда и вывалит их тебе на голову, все скопом.
– Да, да. О господи. А Эмили знает?.. Ну, что Люка…
– Нет, я ей не говорила. И Люка не говорил, иначе она бы тут такое устроила! В общем, я была бы в курсе.
Блейз перевел взгляд на ряды одинаковых домиков. В них уже отпирались входные двери, отодвигались засовы на калитках – люди спешили на работу. Солнце светило на аккуратно подстриженные газоны и на ярко-оранжевые розы, все шло своим чередом. От этой мирной картины хотелось орать, выть. Как может человек терпеть такую идиллию снаружи – и такую бурю внутри?
– Не говори Эмили, – попросил он.
– Что ты, нет конечно.
Не важно, все равно это был конец. Все. Теперь уже точно все. Люка был в Худ-хаусе, он стоял под нашей акацией, думал Блейз, и в душе у него поднималось что-то темное и смутное, страшнее страха и тоски. Случилось невозможное, немыслимое, и это немыслимое уже вошло в его жизнь, опрокидывая законы логики, опрокидывая все. Конец, все, два мира встретились. Как это могло произойти? Они были так абсолютно отдельны друг от друга, только благодаря их отдельности в этой жизни еще сохранялся какой-то порядок. Их отдельность была непреложным условием существования, отправной точкой любой мысли, и к ней же сводилась в конечном итоге любая мысль и само существование. Раньше Блейз всегда был уверен, что помешательство ему не грозит. Но теперь, когда Люка легко, как сквозь папиросную бумагу, прошел сквозь все его железные заслоны – шаг – и в Зазеркалье, – Блейзу приоткрылся на миг клокочущий хаос его собственной души. Люка был в Худ-хаусе, он видел Харриет и Дэвида, он кормил собак.
Лицо Блейза ничего не выражало.
– Хорошо, спасибо, – сказал он. – Мне пора.
Пинн выбралась из машины.
– Что будешь делать? – спросила она, прежде чем захлопнуть дверцу.
– Не знаю.
Пинн проводила взглядом белый «фольксваген», быстро удалявшийся в сторону Патнийского моста. Ее круглое лицо казалось сейчас одухотворенным, почти прекрасным. Как все интересно и непредсказуемо! Пинн рассмеялась от возбуждения.
Монти смотрел из окна спальни на свой газон, едва подсветленный жидким сероватым светом. За газоном тянулся сад – раньше Монти почему-то не замечал, что он виден отсюда. В предутренней мгле сад казался огромным – целый лес стволов под куполом мрака. Тут Монти почудилось, что между стволами как будто движутся тени. «Кто это может быть?» – подумал он, с беспокойством вглядываясь в темноту. Тем временем три тени уже выбрались на открытое пространство газона, их стало хорошо видно – три фигуры в длинных черных одеждах. «Монашки? – поразился Монти. – Что три монашки делают в моем саду, да еще в такой час? И что мне делать – спускаться выяснять, что им нужно?» Пока он колебался, монашки успели пересечь газон, хотя он был очень длинный, и приближались к дому. Они бежали, путаясь в своих черных одеяниях. Они чем-то напуганы, понял Монти, и тут же ему самому стало страшно. Да что с ними такое? Первая монашка уже подбегала к крыльцу; Монти вдруг ясно увидел ее искаженное болью и страхом лицо. Это была Софи. Какая она стала старая, поразился он. Странно: чего она так боится, от чего убегает? Да, совсем старая, просто древняя старуха. Волосы седые, лицо в морщинах. Я думал, что она умерла, а она, оказывается, просто состарилась. Может, смерть и есть старость – почему мне раньше никто об этом не говорил?
Монти проснулся. Как всегда, в первую долю секунды ничего не было, потом нахлынуло все разом. Вспомнилось лицо Софи в последние дни болезни – сморщенное, как у новорожденного младенца, в каждой черточке страх и страдание, в глазах невысыхающие слезы. Смерть нанесла жестокий удар, отобрав ее у него еще живую.
Было пять часов, птицы за окном чирикали на все голоса. Монти встал, подошел к окну и раздвинул шторы. Простыня газона за окном лежала не такая длинная и не такая темная, как во сне, но все еще странная и зловещая; по ней спокойно и невозмутимо двигалась черная тень, явившаяся из-за угла, со стороны сада. Это был Аякс. Заметив Монти в окне, Аякс остановился. Жуткий пес, подумал Монти, пока они с Аяксом разглядывали друг друга в тусклом утреннем свете.
– Ну, как Магнус?
Харриет смела крошки с клетчатой скатерти себе на ладонь и вытряхнула в раковину.
– Как всегда.
– То есть…
– Как всегда.
– Бедненький, – сказала Харриет, – как ты устал. Неужели нельзя отложить утренних пациентов? Это ведь тоже не дело, работал чуть не всю ночь – и с утра опять за работу.
– У меня сегодня доктор Эйнсли и миссис Батвуд. Они все равно придут, и мне все равно придется с ними беседовать.
– Ну так объясни им, что ты сегодня устал, и выгони поскорее. Ты весь как выжатый лимон. Ты, случайно, не заболеваешь?
– Я совершенно здоров!
Кофейная чашечка Блейза так выразительно звякнула о блюдце, что Харриет вздрогнула. Некоторое время она ополаскивала недомытую кастрюлю, молча поглядывая на мужа. Какой он сегодня измотанный, раздражительный.
– Когда уже этот твой Магнус Боулз пойдет на поправку? Вроде бы приличный человек, а тебя вон до чего доводит.
– Главное, чтобы платил исправно, больше от него ничего не требуется.
– Что вы с ним сегодня обсуждали?
– Вряд ли это можно назвать обсуждением.
– Ну все равно, о чем говорили? Что он видел во сне? По-моему, у Магнуса, из всех твоих пациентов, самые замечательные сны.
– Ему снилось, что он яйцо.
– Яйцо?
– Да, такое гигантское белое яйцо в бирюзовом море – плавает на поверхности, а кругом больше ничего и никого.
– По-моему, это хороший сон.
– У Магнуса сны не бывают хорошими. Все его сновидения в конечном итоге оборачиваются страхами. Теперь вот ему кажется, что руки и ноги у него потихоньку укорачиваются, тело округляется, а лицо сплющивается. Он без конца заглядывает в зеркало, проверяет, не пропал ли у него нос.
– Неужели он по-настоящему думает, что превращается в яйцо?
– С Магнусом Боулзом вообще не очень понятно, что значит «по-настоящему». У него только страхи вполне настоящие.
– Он опять плакал?
– Как всегда.
– Бедняжка. И что значит этот его сон?
– Он боится, что его кастрируют.
– Ой, как жалко, – сказала Харриет. – А сон такой красивый. Прямо сон художника.
Она попробовала представить себе огромное белое, чуть кремоватое яйцо и вокруг – океан насыщенно-бирюзового цвета. Образ, тут же возникший у нее перед глазами, подействовал успокаивающе.
– И обжорство его – в сущности, то же самое. У мужчин-неудачников так часто бывает: они пытаются скрыть страх перед кастрацией и начинают пожирать все подряд. Знаешь, если все-все проглотить, то вроде бы уже и бояться нечего. Это бывает, особенно у несостоявшихся художников.
– А он ничего не говорил про своего епископа с деревянной ногой?
– Говорил: епископ уже наступает ему на пятки.
– А про меня?
– Велел передать свое почтение леди.
– Мне нравится, как он меня называет – «леди», как в старинной легенде. Все-таки я для Магнуса что-то значу. Если бы нам удалось с ним хоть раз побеседовать! Ему бы это помогло, я уверена.
– Да не нужны Магнусу никакие дамские беседы! Электрошок – вот что ему нужно.
– Ты же всегда был против шоковой терапии.
– А для него вообще самый лучший исход – летальный.
– Ну не надо так, зачем ты. Надеюсь, у Магнуса нет тяги к самоубийству?
– Конечно, я против шоковой терапии! Потому что любой серьезный научный подход может оставить меня без работы.
– Дорогой, тебе надо отдохнуть до прихода доктора Эйнсли.
– Этот толстозадый, друг Монти, опять сегодня заявится? Как там его?..
– Эдгар Демарнэй. Да, он хочет поговорить со мной о Монти, хочет попытаться ему помочь. Хорошо бы познакомить его с Дэвидом, но они пока еще ни разу не пересекались. Знаешь, он ведь ректор…
– Господи боже мой, как мне осточертели все эти помощники! Такие все кругом сердобольные, отзывчивые. И ты тоже хороша, тебе только дай кого-нибудь подержать за ручку. Раньше у тебя в коллекции были одни только четвероногие кобели, а теперь, смотрю, на двуногих переключаешься…
– Блейз, дорогой, если тебе так неприятно, что он приходит…
– Да ради бога, пускай приходит! Давай, держи его за ручку. Авось и этот воспылает к тебе любовью.
– Зачем ты так! Монти в меня не влюблен.
– Ничего, скоро влюбится! Ты, главное, продолжай разыгрывать перед ним ангела-хранителя! Вот бы кого шарахнуть электрошоком, ей-богу, а то распустился уже до неприличия. Да пускай хоть все приходят! Заодно передам тебе своих пациентов, чтобы ты их тоже держала за ручки!
– Дорогой… ну пожалуйста… ты просто устал…
– А, черт!.. Извини, Харриет. Ну извини, извини…
И он стремительно вышел из кухни, хлопнув дверью.
Харриет хотелось плакать. Они с мужем никогда по-настоящему не ссорились, и даже если он злился, она никогда не отвечала на его выпады. Но подобные сцены, происходившие редко, хотя в последнее время участившиеся, всякий раз больно ее задевали. Разумеется, она понимала, что дело тут только в усталости и накопившемся напряжении. Просто так он ведь никогда не говорит нехороших слов, думала она, только после Магнуса. Отдает себя Магнусу без остатка, а домой приходит весь выжатый. Такой уж он человек, отдает себя всем, кто в нем нуждается. Для Харриет их с Блейзом внутренняя связь была непреложной данностью, и, когда она вдруг ненадолго нарушалась, как сейчас, Харриет, конечно, страдала и мучилась, как от головной боли, но не искала в этом симптомы глубокого разлада. В такие минуты она чувствовала себя ужасно: собственные слова слышались ей как бы со стороны, и казалось, что их произносит какая-то глупая, необразованная, толстокожая женщина, которая не умеет ничего сказать вовремя и к месту. Неудивительно, что Блейз злится на нее все чаще. Наверное, он иногда жалеет, что не женился на какой-нибудь интеллектуалке.
– Чем это вы с Кики вчера полночи занимались? – спросила Эмили. – Ты явилась чуть не под утро.
– Пили.
– Где?
– Сначала в кафе, потом у нее в машине. Ездили за город.
– А возвращалась она опять через окно?
– Да.
– Не школа, а цирк какой-то.
– Что поделаешь, девочке уже восемнадцать. Если верить ее словам.
– Господи, где мои восемнадцать лет! Ах если бы сейчас – я бы кое-что повернула по-другому.
– Как вчера Блейз?
– А что Блейз? Блейз слюнтяй. По-моему, он просто матроны своей боится. Хотя он и скандала боится, и решить что-нибудь боится, и всего на свете. Я, конечно, устроила ему славную ночку, а что толку? Ему только бы его оставили в покое. Ну я и оставила. Короче, тоска.
– Женатые мужчины всегда трясутся за свои семьи, – заметила Пинн. – Многие погуливают, гоняются за молоденькими, но все равно, дом для них – святая обитель. И Блейз твой такой же, трясется за свое сокровище. Так что в конце концов его матрона восторжествует.
– Когда он будет, этот конец? – усмехнулась Эмили. Они с Пинн уже позавтракали и пили кофе. Люка ушел в школу. Или не в школу – в общем, ушел. В кухне было жарко, пахло мусорным ведром и чем-то горелым. На всех поверхностях лоснилась жировая пленка, такая равномерно тонкая, что казалось, будто жир днем и ночью вплывает в окно вместе с летним городским воздухом. Везде, даже на скатерти, темнели отпечатки пальцев. От Ричмонд-роуд доносился непрерывный рев и скрежет. – Эх, убила бы себя. Да видно, кишка тонка.
Пинн ковырялась в зубах оранжевой маникюрной пластмассовой палочкой, которой она обычно подчищала себе ногти у основания.
– Ты должна на него как следует нажать, – сказала она.
– Я и так жму, жму, да что-то ни с места.
– Ты не жмешь, ты канючишь – показываешь свою слабость, и все. Так ты его только раздражаешь, это дает ему силы сопротивляться. Ты должна нажать на него по-настоящему, понимаешь? Потребуй, чтобы он рассказал все жене, а не то ты ей расскажешь.
Эмили немного помолчала. На ней был все тот же розовый стеганый халатишко. Переодеваться не хотелось, да и незачем. Этой ночью ей приснилась кошка с изуродованной страшной головой. Кошка упала в водосточную трубу, и Эмили пыталась вытащить ее снизу. Но из трубы выпадали одни только черные сгустки грязи. Кошки не было, она разложилась.
– Понимаешь, я ведь тоже боюсь, – сказала она. – Я боюсь его потерять. У меня Люка. И вообще, вся моя жизнь катится черт знает куда, а я только смотрю и ничего не могу сделать. Блейз хотя бы о нас заботится и относится вполне прилично – особенно если учесть, какие концерты я ему устраиваю. Это я из него кровь сосу, а не он из меня. Бросить он меня не бросит, тут я спокойна. А так просто взять и потерять все я не могу. Не могу, честное слово. Если я подложу ему такую свинью, он может просто озвереть. Правда. Может выкинуть все, что угодно. О боже, какая я трусиха.
– Это точно, – сказала Пинн. – Ты трусиха. Я бы не потерпела. Во всяком случае, я бы уж постаралась разнести эту его вшивую «обитель». Конечно, его матроне хорошо: у нее там все в полном ажуре, все любо-мило, прямо идиллия. И ему хорошо, успевает и там и тут, живет припеваючи. Но если матрона узнает, что ее муженек брехло паршивое, что он от тебя без памяти, а ее столько лет водит за нос, – она, пожалуй, запоет по-другому. Глядишь, и ему у семейного очага покажется уже не так уютно. Послушает для разнообразия, как она орет, вопит и рыдает, может, и сбежит от нее к тебе. Пока что у него там все так распрекрасно, так законно – чем не убежище? Он и спешит каждый раз от тебя туда, зализывать раны. А разнеси ты его убежище в щепки – ему придется подыскивать себе что-то другое. Вот тогда и хватай быка за рога, это твой шанс. Думала ты об этом?
– Господи, да обо всем я думала… Но я не знаю. Я просто не могу знать, что случится, вдруг он… возненавидит меня и… Мало ли как все обернется.
– Это да, – сказала Пинн. – Но я бы на твоем месте захотела посмотреть на ее слезы.
Милый мой мальчик!
Думаю о тебе с такой любовью и так ясно вижу перед собой твое лицо, что, кажется, вот сейчас протяну руку – и коснусь тебя. Понимаешь ли ты меня? Быть может, материнская любовь вовсе недоступна мужскому пониманию. Наверное, Бог есть в первую очередь мать. Но зачем я говорю тебе о своих чувствах, мальчик мой? Ведь мы с тобой всегда дышали в унисон. Мы с тобой – прежде, теперь и всегда. Я знаю, наша огромная любовь поможет тебе превозмочь скорбь. Она уже тебе помогает. Думаю о тебе неустанно, хотя жизнь моя, как всегда, полна деревенских забот. Сообщаю тебе, что сегодня ты вместе со мной заходил в дом призрения, потом был у нашего священника, потом в антикварном магазине, проведал детишек в садике и даже заседал в нашем местном комитете Женского института. Везде, везде я ношу тебя с собой, дитя мое, как носила когда-то. Скоро мы увидимся, я приеду к тебе. Пока же не решай никаких имущественных вопросов…
Монти дочитал письмо до конца и сразу же порвал. Раньше, еще до его женитьбы, миссис Смолл тоже писала своему сыну любовные письма. Когда появилась Софи, тон ее посланий резко переменился – что, по-видимому, должно было восприниматься им как своего рода наказание. Теперь миссис Смолл могла снова вернуться к любовно-эпистолярному жанру, снова упиваться чувственным потоком. Бог есть мать, мать есть Бог. Лиони никогда не любила своего мужа-священника глубокой и полной любовью, видимо приберегая свои чувства на какой-то более важный случай. Замужество оказалось для нее разочарованием как в социальном, так и в эмоциональном плане. Она просто честно играла в религию, точно так же как сейчас честно играла в благотворительность. Эротика и мистика любви приоткрывались миссис Смолл только через сына. Его литературный успех и слава казались ей достойным венцом ее собственной жизни.
Монти, несмотря ни на что, всегда поддерживал связь с матерью. Он не опускался до поддакиваний, когда Софи начинала перемывать косточки своей свекрови, хотя иногда смеялся над ее колкостями (которые казались бы злыми до неприличия, не будь они высказаны в такой остроумной форме). Его не устрашала великая машина материнской любви, урчавшая теперь вдалеке от него. Он не то чтобы не чувствовал ее вибраций, но не обращал на них внимания: не видел, не слышал, не понимал намеков. Еще в детстве он с редкостной для маленького мальчика прозорливостью понял, что мать может убить его одной силой своей любви, как огромная свиноматка может по нечаянности задавить свой приплод. Ребенок начал отдаляться от матери, на Лиони повеяло едва заметным холодком. Ее охватил смертельный страх, который она постаралась скрыть. Монти почувствовал этот скрытый страх, но держался стойко. Следя друг за другом напряженно, как соперники перед схваткой, они как бы медленно, молча двигались по кругу. Где-то внутри этого молчаливого напряжения и появился маленький эмбрион, зародыш Мило Фейна.
Монти лежал на траве у себя в саду. Послеобеденное солнце уже выжгло своим горячим золотом всю небесную голубизну и теперь взялось за листву деревьев, пробивая зелень иглами и звездами ослепительного света. Где-то далеко куковала кукушка, от этого тишина становилась пронзительнее. Под лиственным пологом было жарко, душно, пахло сеном. От стога в углу сада расплывался упоительный запах прели и гари, казалось, еще немного – и сено загорится. Было ощущение, что скоро может начаться гроза, но пока в густом сладковатом воздухе клубилась идиллическая безмятежность. Трава, успевшая отрасти после покоса, зеленела буйно, как в начале лета. Она тоже была прогрета солнцем, хотя на ощупь казалась прохладной. Монти лежал на животе, подперев руками подбородок. Он был без пиджака, но все равно обливался потом. Рядом, вытянувшись на спине, лежал Дэвид, в купальных трусах и цветастой пляжной рубашке. Время от времени они негромко беседовали.
– Мне приснилось, что по комнате кружила летучая рыба, – говорил Дэвид. – Она была голубая и кружила у меня над головой. Я очень за нее волновался: мне казалось, нужно ее поймать и посадить в воду, иначе она умрет, и я все бегал за ней с сачком. А потом я вдруг оказался в нашей школьной часовне, а рыба перестала кружить, спустилась вниз – плавно, как птица, – и улеглась на алтарь…
Красивый мальчик, думал Монти. Свет юности вожделен и прекрасен. Зачем человек осужден на увядание плоти, на угасание этого изначального огня? А он сам – как бездарно и безрадостно он растратил годы своего горения! Притворялся, лицемерил, корчил из себя какого-то «рокового» героя – зачем? Чтобы произвести впечатление на глупцов вроде Эдгара Демарнэя? Не отдавал себя до конца ни любви, ни познанию. Краткие его любовные романы замыкались на нем же самом. Возможно, война с Лиони подточила его силы еще в детстве. Возможно, тот угаданный им материнский страх слишком рано внушил ему неправедное сознание собственной власти. Неудивительно, что Мило Фейн, безжалостный убийца, не умевший улыбаться, стал его возмездием и могилой его таланта. До Софи он жил лишь наполовину, его вторая половина была мертва. Только неотразимая самовлюбленность Софи, ее лучезарная энергия, ее способность отдаваться радости целиком, без остатка, – только она наполнила его жизнь светом, дала ему силы, чтобы стерпеть боль от ударов, наносимых ею же. Иногда он чувствовал себя вечной жертвой, которую убивают лишь затем, чтобы тут же воскресить для новых страданий. Если бы не эта проклятая ревность, думал он. Он бы давно уже избавился от Мило, и бездумная, беспечная, сияющая Софи превратила бы его в нормального человека, в художника. Если бы ревность не обезобразила его прекрасную любовь еще до того, как ее обезобразила смерть. Если бы он мог быть не таким, каким был, и вести себя не так, как вел, а как-то иначе. Он пытался, медитировал. Не помогло, увы. Неужели это его судьба – вступить в жизнь Мило Фейном, покинуть ее Магнусом Боулзом?
– Сновидения – такая удивительная вещь, правда? – говорил Дэвид. – В них все красиво, не как в жизни. Даже какая-нибудь гадость и та выглядит во сне совсем по-другому. А в жизни на нее, может, и смотреть противно – как на собак во время кормежки.
– Да, нашим сновидениям присущи иногда наивная чистота и свежесть, – сказал Монти. – Только не надо требовать от них слишком многого и не надо копаться в них и искать каких-то объяснений.
– Как мой отец?
– Пусть они прилетают и улетают, как птицы.
– Вы не верите в «бесконечные глубины сновидений, из которых рождается сама жизнь»? Это из последней статьи моего отца.
– Нет, – сказал Монти. – Сновидения – это сказочки, которые люди рассказывают друг другу за завтраком.
– Подождите, вы что, правда думаете, что нет никаких глубинных причин, никаких механизмов, которые всем управляют? Думаете, все это ровно ничего не значит?
– Смотря что ты подразумеваешь под «глубинностью».
– «Смотря что» – кажется, то же самое вы говорили о религиозных образах.
– Религиозные образы суть в некотором смысле порождения эстетики, – сказал Монти. – Ведь кто-то их создавал. Но нужны они нам для того же, для чего и сновидения.
– То есть… для чего?
– Для гигиены нашего эго. Удачная религия дает каждому сознание собственной невинности и рецепт счастливой сексуальной жизни.
– Каждому – даже какому-нибудь отшельнику или аскету, который сидит себе на столбе и медитирует?
– Этому в первую очередь.
– Мой отец говорит, что в основе религии лежит потребность в самобичевании.
– У твоего отца на многое имеется своя излюбленная точка зрения. Какие-то стороны религии связаны с самобичеванием, какие-то нет. Религия – штука сложная.
– Так вы не верите в религию, Монти?
– В такую нет.
– А в какую верите? В какую-нибудь по-настоящему глубокую?
Монти ответил не сразу. Обсуждать все это с Дэвидом не хотелось. Лишь юношеская непосредственность собеседника делала возможным подобный разговор, но она же делала его бессмысленным. Можно было, конечно, изречь какую-нибудь глубокомысленную полуправду, но тоже не хотелось. Объяснить такие вещи по-настоящему невозможно, потому что такие вещи необъяснимы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?