Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Природа и животные, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Зачем человеку несчастье
В больших городах, а особенно в столицах, достопримечательностей пруд пруди. Творения человеческого гения толкаются локтями, переливаются сиянием и затмевают друг друга.
Провинциальным городкам и деревням обычно приходится довольствоваться красотами природы и свежестью воздуха. Но зато если уж по воле случая в каком-нибудь глухом углу создано (да еще и сохранилось) нечто прекрасное, оно пребывает в царственном одиночестве, как и надлежит чуду. Классический пример – Покрова-на-Нерли, маленький шедевр архитектуры посреди пустого поля.
Или гора Святого Михаила, возвышающаяся над плоским нормандским берегом.
Я хочу показать вам чудо, находящееся всего в получасе езды от Монт-Сен-Мишеля, однако почти неизвестное за пределами округи.
Это произведение искусства не обладает такой уж художественной ценностью и не освящено древностью. Толпы туристов сюда не наведываются. Всякий раз, когда я там бываю, скучающий кассир радуется, что кто-то пришел, и охотно рассказывает мне историю, которую я неоднократно слышал.
А бываю я там довольно часто. Это поразительное место.
Находится оно в бывшей рыбацкой деревне Ротенёф, которая сейчас стала частью города Сан-Мало, тоже не бог весть какого мегаполиса.
Музей под открытым небом называется «Скальные скульптуры аббата Фуре».
В девятнадцатом веке жил себе в бретонской глуши сельский кюре Адольф-Жюльен Фуре (1839–1910). Служил в церкви: крестил, венчал, отпевал. Слыл красноречивым проповедником. Так он дожил до 54 лет, то есть до того возраста, в котором всякому-то человеку – по себе знаю – ужасно нравится проповедовать, а уж если профессия обязывает и благодарная аудитория в лице паствы имеется, то это просто счастье.
И вдруг с аббатом случилась страшная беда. Он сначала оглох, а затем лишился речи. Нести слово Божье он больше не мог, и жизнь утратила всякий смысл.
Глухонемой проповедник
Уехав из родных мест, бедняга поселился в деревне Ротенёф, расположенной в суровом краю, на семи ветрах, над высоким и скалистым берегом.
Там безъязыкий старик изо дня в день ковылял меж утесов. Чем-то громыхал, пропадал целыми днями.
Оказалось, что он вырезает на каменном склоне изваяния. Никто аббата не учил этому искусству, он как-то приноровился сам. Долгое время странная причуда инвалида ни у кого не вызывала интереса. А когда тринадцать лет спустя Фуре перестал стучать резцом, потому что совсем состарился и одряхлел, оказалось, что он создал настоящее чудо: на крутом, почти отвесном утесе высечено более трехсот скульптур. Они занимают пятьсот квадратных метров.
Представьте.
С одной стороны вечно сердитые волны и неутихающий ветер, распластывающий по земле грубые кустарники.
С другой – обрыв. Во время прилива вода поднимается выше, чем на десять метров. Крутой скос берега покрыт бугристым каменным панцирем, на первый взгляд похожим на застывшую лаву.
Начнешь приглядываться – а это никакие не бугры. То неожиданно проступит чье-то лицо.
То увидишь притаившегося (не очень страшного) змея.
То какого-то безмятежного мертвеца.
Из брошюрки можно узнать, что аббат изобразил историю хищного семейства разбойников и контрабандистов, когда-то живших на этом берегу. Но эта фольклорная информация ничего не прибавляет к ощущениям. А они сильные.
Это очень одинокое, пустынное место. Представляешь проповедника, у которого шестикрылый серафим вырвал его грешный язык, однако взамен не вставил в разверстые уста жало мудрыя змеи, а оставил безгласным. Но проповеднику есть что сказать людям. И он говорит, говорит, говорит. При этом каждому своё.
Например, мне он объяснил, что не следует бояться несчастий, потому что всякая беда, которая может с тобой произойти, станет благом, если только не впадать в отчаяние и не предаваться жалости к себе.
Если тебе нужно сделать что-то важное – сделаешь. Если тебе есть что сказать – скажешь. Еще красноречивее и долговечней, чем словами.
Вероятно, если вы заедете в Ротенёф, аббат прочтет вам проповедь о чем-то другом, важном персонально для вас.
Роковая женщина: Россия, двадцатый век
Сильно не люблю «роковых женщин» как типаж. Живьем мне, правда, таковых встречать не доводилось (лишь какие-то мелкие экземпляры, трущиеся вокруг музыкальных звезд, тоже не слишком крупных). Но история культуры этими тетеньками довольно густо населена или, точнее говоря, обсижена – потому что они очень похожи на мух: летят на ярких мужчин, как на мед, и жужжат вокруг них, жужжат. «Жжжж, смотрите, я выше этого вашего гения, потому что сижу у него на макушке! Жжжж, смотрите все на меня, а не на него! Жжжж, а кто это там появился такой интересный? Ой, он перспективнее того! Всё, полетела на нового!»
Никого кроме себя «фам-фаталь» любить не умеет. Никакими талантами кроме умения вампирить мужские сердца обычно не обладает. Больше всего от этого паразитического подвида достается людям творческим, потому что у них сердце нараспашку.
Всё это так.
Но правда и то, что роковые женщины придают культурной среде некий блеск и нервное сияние. Кроме того, от их укусов художнику больно, а когда художнику больно, он создает произведение искусства. И за это мы должны сказать спасибо всем этим Авдотьям Панаевым, Аполлинариям Сусловым и Лилям Брик. Я их все равно терпеть не могу, но отдаю должное.
Хорошо. Пусть они будут не мухи – пчелы.
А еще я знаю, что, если над лугом (или помойкой – в зависимости от эпохи), именуемым «культурной жизнью» страны, жужжат эти деловитые насекомые, значит, в общем, всё нормально. Солнышко светит, цветы цветут, жизнь продолжается. Ибо когда налетают исторические бури, они не щадят и золотистых пчелок – их быстро уносит злым ветром. Не все же обладают цепкостью и живучестью Лили Юрьевны, благополучно пережившей и пролетарских поэтов, и комкоров.
Недавно, читая воспоминания выдающегося хирурга С. Юдина, я наткнулся на имя одной такой «фам-фаталь» – и заинтересовался ее судьбой. Эта разбивательница сердец менее известна, чем Лиля Брик, но отзвуки ее мелодичного жужжания, следы ее любовных перелетов с цветка на цветок остались во многих мемуарах.
Юдин пишет, как во время Первой мировой войны к его приятелю приехала погостить на фронт (уже странно) любовница: «очень красивая блондинка среднего роста, роскошного телосложения, с чарующим грудным голосом». Прекрасная особа поразила Юдина своей раскрепощенностью, смелостью суждений, а еще тем, что повсюду водила на цепи ручного волка (тут, как говорится, и Фрейда не надо).
Это была Софья Шамардина (1894–1980), еще в самом начале своей длинной многоцветной жизни.
Дочь мелкого чиновника, она, в числе многих таких же провинциальных девочек, приехала в столицу учиться на Бестужевских курсах, но вместо учебы увлеклась богемной жизнью. В первой своей молодости Софья Шамардина была чем-то вроде переходящего вымпела у декадентов и получила звонкий титул «первой артистки-футуристки».
Десятые годы. Она без волка, но, кажется, с чьим-то сердцем в руке
От небольшого поэта Вадима Баяна (настоящая фамилия у него неромантическая – Сидоров) она перелетела к повсеградно обэкраненному Игорю Северянину, который называл ее Эсклармондой. Потом расцвел новый цветок – Маяковский, и пчелка стала виться вокруг него. Владимир Владимирович, у которого со вкусом было лучше, чем у Северянина, окрестил ее Сонкой.
Впрочем, может быть, я путаю последовательность увлечений Шамардиной. Баян вот пишет:
Стало очень обидно, стало очень тоскливо
Оттого, что вы – лучшая в цветнике амуресс,
Оттого что безжалостно, оттого что игриво
От меня к Маяковскому увозил Вас экспресс.
Не от Северянина, стало быть – от Баяна? Впрочем, неважно, кто там за кем был. Главное – остались стихи:
Люби меня, как хочется любить,
Не мысля, не страшась, не рассуждая.
Будь мной, и мне позволь тобою быть.
Теперь зима. Но слышишь поступь мая?
Мелодию сирени? Краски птиц?
Люби меня, натуры не ломая!
Бери меня! Клони скорее ниц!
(Это уже Северянин, и почти не ломается.)
Жалко только, у Маяковского про Сонку ничего нет – ее очень быстро оттерла от большого поэта пчела с более острым жалом и насмерть впилась в «окровавленный сердца лоскут».
Моему хирургу Юдину красавица с волком встретилась, когда у продвинутых барышень вошли в моду война и патриотизм. Шамардина сразу записалась в милосердные сестры – и, разумеется, стала сердечной подругой фронтовика.
Потом грянула революция, и «тренд» переменился. Самыми яркими мужчинами стали «художники истории» – большевики.
В перечне дальнейших увлечений нашей героини никаких поэтов, сплошь совпартработники. Муж – предсовнаркома Белоруссии Иосиф Адамович. Ну и кроме мужа было много всяких в высшей степени интересных индивидуумов: начальник управления НКВД по Камчатке (чекист плюс дальневосточник!), герой гражданской войны Гай, комкор Витовт Путна и, кажется, даже сам Карл Радек.
Двадцатые. Стриженая, но все равно красивая
В те времена передовая женщина, хоть бы даже и фам-фаталь, не могла быть просто подругой бойца – она сама должна была стать бойцом. И у товарища Шамардиной впечатляющий послужной список. В Гражданскую она – член коллегии тобольской и томской ЧК, потом прокурор Минского округа и депутат горсовета. Далее – в том же духе.
В двадцатые бывшая Эсклармонда одевалась, как героиня рассказа А. Толстого «Гадюка». Маяковский встретил бывшую пассию – едва узнал. Шамардина в это время уже не помнит, что когда-то была «артисткой-футуристкой», потрясавшей публику экстравагантными нарядами. В мемуарах она пишет про встречу с Маяковским: «Я никогда не занималась своими туалетами, и в дни нашей юности вопрос, как я одета, его тоже не занимал. А теперь говорит: “Вот одеть бы тебя!” И рассмеялся, когда я ответила: “Плохи мои дела: раньше ты стремился раздеть меня, а теперь одеть”».
Хотя, судя по фотографии, она и в виде большевички была очень недурна.
Тридцатые. Скоро арестуют
Что было в тридцатые, предсказуемо. Муж в ожидании ареста застрелился. Саму ее в тридцать седьмом тоже забрали и не могли не забрать при столь криминальных любовных связях. Получила десять лет, потом еще и «добавку». Освободилась, как тогда шутили остроумцы, в «эпоху позднего Реабилитанса».
В. Катанян пишет: «Отсидев 17 лет, осталась несгибаемой коммунисткой и умерла в доме для старых большевиков».
(Господи, как мне это знакомо! Моя бабушка, ничуть не роковая женщина, тоже умерла в больнице для старых большевиков. В соседней палате умирала другая старуха – бывшая лучшая подруга, с которой они в тридцать первом году, будучи курсантками Военно-воздушной академии, навсегда рассорились по какому-то идеологическому вопросу. Расстояние между кроватями, через стенку, было меньше метра. Не помирились. Так обе и умерли.)
Вам, может быть, показалось, что я рассказываю о Шамардиной, ерничая? Вовсе нет. Мне ее безумно жалко, она угодила не в ту страну и не в ту эпоху.
Дунул ураган, унес эту красивую пчелку в ледяную пустыню. А всех мужчин, которых она любила (или прикидывалась, что любила), ураган переубивал. Никто из них не дожил до старости.
Муж в предсмертной записке сначала попросил за свой «непартийный выход» прощения у товарищей Сталина и Микояна. А в конце, в неофициальной части, приписал: «Прости, милая и родная Сонюшка. Работай, Сонюшка, на пользу партии за себя и за меня».
Она и поработала. На лесоповале, в лагерном цехе или где там работали зэчки.
Россия. Двадцатый век. Скверные времена для роковых женщин.
Вокруг света с ботаником
Я уже несколько раз рассказывал об исторических фигурах, которые по той или иной причине не сгодились мне в прототипы для литературных персонажей.
Теперь сделаю нечто прямо противоположное: познакомлю вас с реально существовавшей личностью, которая, хоть и в сильно измененном виде, угодила в один из моих романов («Сокол и ласточка»). А заодно, кстати уж, отвечу скептикам, которые упрекали меня за чрезмерную резвость фантазии: мол, никак невозможно, чтобы на судне 18 столетия, при скученности и полном отсутствии приватности, женщина могла выдавать себя за моряка.
Простодушный ботаник
А вот и могла! Свидетельство тому – история Жанны Баре.
Она отправилась в кругосветное плавание капитана де Бугенвиля в качестве слуги ученого-натуралиста Филибера Коммерсона. Поскольку устав запрещал женщинам находиться на военном корабле, Жанна назвалась Жаном и нарядилась в мужское платье. Жила в одной каюте с ученым, прислуживала, ассистировала при сборе ботанической коллекции. Было ей в то время 26 лет.
Маскарад оставался неразоблаченным много месяцев – пока корабль «Этуаль» не прибыл на остров Таити.
Это она в матросском наряде собирает травы
Едва Жанна вместе с другими матросами спустилась на берег, как туземцы сразу заорали, показывая на нее: «Айенн! Айенн!», что означало: «Женщина! Женщина!». В тонкостях европейских костюмов дикари не разбирались, им было все равно, штаны или юбка, и представительницу прекрасного пола они распознали по запаху. (Запахи у европейцев догигиенических времен, а уж особенно после долгого плавания, были могучие.) Таитяне, как известно, щедро делились с гостями своими женщинами и ожидали от заморских друзей такой же широты. Интересно же: белая самка! Свое антропологическое любопытство туземцы выражали столь активно, что перепуганная Жанна кинулась от них наутек и во всем призналась капитану Бугенвилю. При этом она сказала, что мсье Коммерсон ни в чем не виноват, он понятия не имел об истинном гендере своего «слуги», когда брал его, то есть ее на работу.
Эти люди разбирались в женском вопросе лучше
Коммерсон на голубом глазу подхватил: он-де человек науки, кроме цветочков-лепесточков ни в чем не разбирается и ужасно потрясен открытием. Одно слово – ботаник. «Я поэт, зовусь я Цветик, от меня вам всем приветик».
Не ударил лицом в грязь и капитан. Сразу нерушимо поверил обоим, о чем свидетельствует запись в его журнале от 28–29 мая 1768 года. Бугенвиль приказал лишь поселить нарушительницу морского закона отдельно от остального экипажа и следить, чтоб матросы ничего с ней не учинили.
Но едва «Этуаль» достиг первой же французской колонии, острова Маврикий, как Бугенвиль перестал прикидываться болваном и немедленно, как миленьких, ссадил на берег Цветика с его подругой.
Коммерсон, естественно, был соучастником маленького заговора. Как выяснилось, Жанна стала его любовницей, экономкой и ассистенткой еще за два года до плавания.
Закончился этот водевиль с переодеванием, к сожалению, не слишком весело. Бедный Коммерсон не перенес тропического климата и умер.
Кругосветное плавание Жанна Баре завершила без него, однако позаботилась, чтобы научная работа ее бедного ботаника не пропала. В конце концов, вернувшись в Париж, Жанна привезла с собой тридцать ящиков с бесценной коллекцией растений, три тысячи из которых были ранее неизвестны в Европе. Людовик XVI за это наградил самоотверженную путешественницу пожизненной рентой.
После смерти Коммерсона первая в истории «кругосветница» вышла за королевского офицера, никуда больше не плавала, жила тихо и по меркам того времени долго – почти 70 лет.
Вероятно, ей было что рассказать внукам.
Романовы, павшие во брани
Дом Гольштейн-Готторп-Романовых, именуемый для краткости просто «Романовы», обожал военные мундиры, парады и маневры. В армии или флоте служили, кажется, все без исключения мужчины августейшего семейства. За триста лет из них собрался бы целый батальон.
Интровертный подросток (крайний слева) – это Сергей Максимилианович
Но под настоящими пулями и картечами величества и высочества оказывались не очень часто, а головы на поле брани сложили только двое. Давайте их вспомним, они этого заслуживают.
Исправный офицер; но интровертность усугубилась
Оба принца были совсем молоды, поэтичны и созданы для служения не Беллоне, а музам. Может быть, оттого и погибли. Как поется в песне, «ведь грустным солдатам нет смысла в живых оставаться».
Первый из них – Сергей Максимилианович герцог Лейхтенбергский, князь Романовский, внук Николая Первого и наполеоновского пасынка Евгения Богарне.
Его отец был президентом Российской академии художеств, и мальчик с раннего возраста проявлял незаурядные способности к искусству, к музыке. Однако общей для императорских высочеств судьбы не избежал – был определен в конногвардейцы.
П.О. Ковалевский. «Бой под урочищем Иваново»
С началом войны за освобождение Болгарии Сергей Лейхтенбергский отправился в действующую армию. Его сослуживец С.Д. Шереметьев вспоминает: «Он участвовал в войне без убеждения и войне не сочувствовал, его вкусы были направлены в другую сторону. Незадолго до смерти он говорил мне, что жаждет окончания войны, чтобы посвятить себя всецело искусству».
Пацифистские настроения не мешали Сергею Максимилиановичу честно выполнять свой долг. Он доблестно воевал, в 27 лет получил генеральский чин. А 12 октября 1877 года, в не особенно важном сражении (собственно, это была обычная разведка боем), оказался в гуще перестрелки, где генералу, и тем более члену царствующего дома, вообще-то находиться было необязательно. Убит турецкой пулей в лоб. Жениться не успел, так что потомства не оставил.
Вот эта стычка (с. 106). Как видите, не Бородино.
А справа – памятник на могиле князя-герцога. Спасибо болгарам, сохранили.
Второй Романов, павший смертью храбрых, погиб совсем юным – двадцати одного года от роду.
Олег Константинович, как и Сергей Лейхтенбергский, родился не в солдафонской, а в артистической семье, был сыном деликатнейшего КР, президента Академии наук и недурного (для высочества) поэта.
Мальчик был умненький, способный, восторженный, радовал преподавателей Лицея любовью к литературе и в особенности к Пушкину.
В двадцать лет затеял и осуществил нешуточное дело: выпустил издание пушкинских автографов. Он и сам был поэтом.
Но по окончании Лицея, разумеется, оказался на военной службе, в лейб-гусарах.
Поэтичный лицеист
Когда началась Первая мировая война, отказался от службы в ставке, ушел с полком на фронт. В одной из самых первых стычек ужасной бойни, из которой Россия выберется еще очень не скоро, Олег был смертельно ранен. В реляции сказано, что он раньше всех доскакал до неприятеля и врубился в его ряды, но представить, как этот мечтательный юноша в кого-то «врубился», трудно. Мне почему-то воображается нечто вроде гибели Пети Ростова: «Ураааа!.. – закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым…»
Нетипичный гусар
Олег Константинович получил пулю в живот, несколько дней промучился, умер от заражения крови.
Поэзию он писал такую:
Готов забыть я всё: страданье, горе, слезы
И страсти гадкие, любовь и дружбу, грезы
И самого себя. Себя ли?.. Да, себя,
О Русь, страдалица святая, для Тебя.
Стихи могут показаться слабыми (слезы-грезы, себя-тебя) и трескучими (если Русь, то уж непременно святая), но ведь в них всё правда: и страдание, и горе, и самопожертвование ради отечества.
А уцелел бы в сражениях – расстреляли бы большевики, как его родных братьев Иоанна, Константина, Игоря.
Бедные, бедные Романовы. Русь – святая ли, нет ли – тоже бедная. Все бедные. Всех жалко.
О стервозности кармы
Когда-то я уже писал о том, как меня возмущает черный юмор судьбы, играющей с человеком в кошки-мышки: то прижмет когтистой лапой, то вроде бы отпустит и даст побегать, но в конце обязательно сделает цап-царап, да иногда еще с особым цинизмом.
Есть люди, вся жизнь которых – сплошное сальто-мортале. Расскажу про одного из них.
Он принадлежал к прекрасной или опасной (в зависимости от точки зрения) породе молодых бунтарей, которая у нас в России не переводится: пассионарный борец с несправедливостью. На рубеже XX века такие повалили в боевики и террористы.
Виновата была, как обычно в подобных случаях, власть. На усиление общественного протеста она реагировала неадекватно, особенно нервно относясь к студенческому движению. К исходу ХIХ столетия террор, казалось, ушел в прошлое, тогдашнее «гражданское общество» училось бороться с самодержавием не бомбами и пулями, а словом. Но тут в правительственных кругах взяла верх партия «закручивания гаек». (Я не подмигиваю с намеком на сегодняшнюю ситуацию, сейчас всё иначе и страна совсем другая. Просто описываю, как было.)
Студент Петр Карпович
Политически активных студентов стали выгонять из учебных заведений, отправлять в ссылку «в административном порядке» (то есть без суда и следствия). Кто-то ушел в подполье, кто-то сбежал от ареста за рубеж. Среди последних был и 25-летний Карпович, исключенный из Юрьевского университета за противоправительственную агитацию.
Зимой 1900 года министр просвещения Боголепов подписал приказ, по которому 183 студента Киевского университета были не только отчислены, но и отданы в солдаты. Эта идиотская мера подняла всю оппозиционную Россию на дыбы. Терпение кончилось.
В студенческих кружках и ячейках заговорили о возмездии. Травоядных либералов больше никто не слушал. Тон стали задавать молодые и горячие проповедники «добра с кулаками». Именно с боголеповского приказа, не столь уж кровожадного по меркам более поздних времен, и началась эпоха большого революционного террора, в конце концов приведшая к революции.
(Удивляться, собственно, нечему. Вообразите, что завтра приказом министра образования где-нибудь в МГУ составят списки студентов, которые пишут что-то оппозиционное в соцсетях, и одним росчерком пера всех исключат, а заодно лишат отсрочки от армейской службы и развезут под конвоем по военкоматам. Представляю, что началось бы.)
Бедный Боголепов, в прошлом профессор римского права, пал жертвой собственного дуболомства и общественного ожесточения
Бывший студент Карпович, который томился в Берлине от бездействия и мечтал о Самопожертвовании во Имя Великого Дела, немедленно выехал в Россию. Теперь он знал, что нужно делать.
Четыре дня спустя он вошел в приемную министра – якобы подать прошение, и выстрелил в Боголепова, смертельно ранил. Бежать убийца не пытался, он торжественно сдался безо всякого сопротивления.
Самое печальное, что большинство передовых людей страны, в том числе и травоядные либералы, отнеслись к Карповичу как к герою. Эти рукоплескания вскружили тогда голову многим юным брутам, которые вскоре ринутся вступать в «боевые группы».
За терроризм Карпович должен был предстать перед военным судом, который безусловно приговорил бы преступника к виселице. Он был готов, даже мечтал о такой героической участи. Но правительство побоялось еще больше обострять ситуацию, и дело передали в суд гражданский, в юрисдикции которого смертная казнь отсутствовала.
Так судьба провела Карповича в первый раз: он жаждал красивой смерти, а вместо этого получил ненужный подарок – жизнь.
Правда, приговор скорее выглядел как замена быстрой смерти на медленную: 20 лет каторги мало кто выдерживал, а Карповича гноили даже не на каторжных работах, а в казематах зловещего Шлиссельбурга. Потом перевели в еще более страшный Акатуй. Казалось, он обречен и судьба его все-таки слопает, только сначала помучает.
Однако пришел 1905 год с октябрьским манифестом и амнистиями. В 1907 году, отсидев за убийство министра всего шесть лет, Карпович был выпущен на поселение. Конечно, тут же сбежал и вскоре уже был за границей.
Но герою-революционеру очень хотелось пожертвовать собой. Он вступил в легендарную «Боевую организацию эсеров», готовившую покушения против «сатрапов», и стал самым активным помощником великого, ужасного, тщательно законспирированного руководителя «Б. О.».
В то время эсеры собирались убить самого царя. Карпович просил обожаемого руководителя доверить подвиг ему, ибо нет ничего прекрасней столь возвышенной гибели. Обожаемый руководитель обещал, лишь просил набраться терпения. Звали этого человека Азеф.
Не знаю, как эсеры могли доверять типу с такой физиономией
Когда поползли слухи, что Азеф – агент охранки, пылкий Карпович грозился застрелить всякого, кто посмеет порочить это славное имя.
Но Азеф скрылся, и Карпович поклялся теперь уже застрелить подлого предателя, а потом застрелиться сам – смыть кровью вину перед товарищами.
Не нашел. Не застрелил. Не застрелился.
Судьба упорно отказывала пассионарию в пассионарной смерти.
Карпович опустился
Тогда он разочаровался в революции и революционерах. Отошел от политики, потух, приготовился прожить долгую, скучную, обыкновенную жизнь.
Поселился в Лондоне, событиями на родине не интересовался. Научился ремеслу массажиста, тем и существовал. Бывшие товарищи по борьбе говорили: «опустился».
Но грянула Февральская революция, и пламень снова вспыхнул в его груди. «“В Россию, в Россию!” – восклицал он», – пишет в мемуарах Вера Фигнер («А он кричал: “Огня, огня!”»). Воскресшему к жизни и борьбе революционеру, наверное, мерещились бои, баррикады, а в конце непременно героическая гибель с красным знаменем в руках.
Вместе с еще одним эмигрантом, эсером И. Яковлевым, он сел на корабль, чтобы переправиться из Англии в Норвегию. Но 13 апреля 1917 года жестокая кошка-судьба сделала цап-царап: германская подводная лодка отправила пароход «Зара» торпедой на дно.
Тут напоследок была еще одна, особенно изуверская пакость. Карповичу с Яковлевым повезло – они успели добраться до шлюпок, только сели в разные лодки. Но та, в которой оказался герой моего рассказа, уже считавший себя спасенным, вдруг перевернулась. Людей водоворотом засосало в пучину.
«Шиш тебе, а не героическая гибель», – промурлыкала тонущему Карповичу судьба.
Ну не стерва?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?