Электронная библиотека » Борис Евсеев » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:22


Автор книги: Борис Евсеев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
РУССКОЕ КАПРИЧЧО

Леониду Бежину


У отца был знакомый часовщик. Когда мне было шесть или семь лет, мы часто к нему ходили. У часовщика не было ног. Но сидел он на углу Суворовской и Торговой улиц, в чистой мастерской с огромными окнами – ровно и гордо.

В окнах мастерской были выставлены часы. Они были разной величины и формы. Иногда часы звенели или били. И тогда часовщик вскидывал голову, встряхивал светленьким чубом и мечтательно улыбался. Постояв у окон, мы заходили внутрь и отец несколько минут о чем-то с часовщиком толковал.

Мой отец любил ходить. Он ходил пешком везде и всюду. И почти не ездил в автобусах и на машине. А часовщик, как я уже сказал, был без ног. И я никак не мог взять в толк: что стремительно ходящего отца с приросшим к четырехколесной доске человеком может связывать.

Еще удивлял взгляд часовщика: он не смотрел на отца, не смотрел на тех, кто топтался в очереди. Он смотрел поверх них, смотрел далеко, высоко! Смотрел так, словно хотел километрах в семидесяти или даже восьмидесяти разглядеть только что возведенную плотину Каховской ГЭС.

Плотина эта, которую я никогда не видел, в моем представлении была схожа с пастью зубастого кита, проглотившего праведника Иону. Кит с праведником во чреве – застряли в моем мозгу благодаря бабушкиным рассказам. Ну и, конечно, такой библейский отсвет в зрачках часовщика придавал его взгляду особую ценность.

Говорил часовщик редко и с паузами. Зато слова его были вескими и звенящими, как гирьки: не старые, базарные, захватанные и заляпанные жиром, – а новенькие, магазинные, серебряные!

Правда, когда часовщика что-нибудь сердило, он говорил долго, горячо и сбивчиво. Но никогда не кричал, а только – как в песнях – переносил голос на тон выше: в другую тональность.

Фамилия у часовщика была смешная: Лагоша. Но разговаривал он про одно только несмешное. И после этого несмешного – снова мечтательно улыбался.

– Жизнь все одна и все та же… – долетало до меня урывками. – При всех властях… При Царе Горохе – одно. При Сталине – другое. Сейчас – третье… Как оно так выходит?.. Мы же русские люди! А управиться с собой не можем… Горько быть русским! Изломалась наша жизнь, искорежилась… Но с другой-то стороны… Время, лишь глядя на излом его, – полюбить можно!

Правда, стоило мне подойти ближе, и Лагоша менял разговор, шевелил в воздухе тонкими прозрачными пальцами и чистым дискантом выкрикивал:

– Мастерская времени открывается!

В детстве я был непозволительно доверчив. Однажды чуть не ушел с цыганами. В другой раз выскочил на арену цирка, пытаясь поймать какую-то зверушку. Я верил всему, что говорили родители или их знакомые. И от этого случались большие и малые неприятности.

В тот день у мамы был выходной. Сестра Светлана была в школе. Я готовился к поступлению в первый класс, и мне было скучно.

– Ма. Включи приемник, – канючил я.

Радиоприемник «Рекорд» мы тщательно прятали. Уносили его в темную комнату и накрывали платком, чтобы нас не оштрафовали или не заставили платить за свет в два раза больше.

– Ма… Включи, ма! Ну мы же русские люди…

Мама отложила тетради в сторону и взглянула на меня с ужасом.

– Не надо кичиться тем, что ты русский.

– Я и не кичусь, просто сказал: русские.

– «Усские, усские», – передразнила мама. Причем передразнила едко, зло.

Я с опозданием научился выговаривать букву «р». То есть, в шесть-семь лет я ее уже, конечно, выговаривал. Но иногда словно бы вспоминал ее прежнее отсутствие, и тогда буква «р» во рту у меня таяла, пропадала.

– Ма. Включи!.. Русские, не русские – все равно включи!

– Ты зачем вчера сказал этой дуре Матильде Алексеевне: «Мы русские, мы все вытерпим», – когда она в баню шла?

– А зачем она всем рассказывает, что идет в баню? И потом – так сказал часовщик.

– Не слушай его. Он-то как раз этим хвастается и кичится.

– Нет, он не хвастается. Он даже сказал: «Так горько быть русским, что даже и жить неохота».

Мама вдруг согласилась.

– Да, горько, но сейчас об этом говорить нельзя, не надо.

– Почему?

– Не принято хвалить и возвышать самих себя. Ну, русские. Ну и что? Другие, что ли, хуже?

– Не хуже, – согласился я. – Но вот Васька Пелипас – он грек, и он всем и каждому на улице говорит: «Я – грек». И ему ничего за это не бывает. А ваш учитель старших классов сказал: «Греки – славный народ. И великий».

– Так то греки. Про них можешь говорить сколько угодно.

– А про русских, значит, нельзя?

– Тихо ты! Этого еще не хватало. У нас тут уши из стен растут…

– Уши? Уши?!

Все рассказы про всех греков на свете вдруг отскочили от меня, как теннисный мячик от стенки.

Осмотрев – подробно и внимательно, не только на уровне своего роста, но и за тумбой, и под кроватью – наши стены, я вернулся и с укором встал перед мамой.

Мама все еще проверяла тетради и укора моего замечать не хотела.

Я зашел сбоку.

– Ну что еще, горе луковое?! – не выдержав, мама снова оторвалась от тетрадей.

– Нету… Нету ух. – Трагическим шепотом сообщил я.

– Ах ты, Господи! Ну что за наказание! Ты же не дурак вроде, а такие глупости городишь.

– Нет ухов, – поправился я.

– Ну я ведь про уши только так сказала. Ты же должен понимать уже…

– Хорошо, я понял. Тогда скажи еще про русских.

– Не буду. Я занята. Да я и не знаю ничего такого. Русские такой же народ в советской стране, как и все другие.

– Нет, не такой! – расхохотался я громко и неприлично. Богатое знание мира распирало меня.

– Анекдоты же только про русских и про евреев бывают. А про греков, украинцев и молдаван – нету! Вот, слушай: «Милиционер спрашивает на вокзале мужика: „Ты что здесь делаешь?“ – „Подъевреиваю поезд!“ – отвечает мужик». – Вот! Поняла?

– Я тебя сама в милицию сдам. Я научу тебя уважать все национальности!

– Я и уважаю! Беру за хвост и провожаю!

Убежав в сад, я стал там шататься без дела. Невысказанные слова и мысли томили меня, однако подходить с вопросами к маме было теперь опасно. Приходилось все выяснять, все называть и переназывать – самому…

Мы жили на юге, однако никакого «одесского», как тогда говорили, языка в нашей семье я не слышал. Не звучал он и на улицах. Звучал чистый русский с примесью старорежимных выражений и крапинок украинского юмора.

И только слоняющиеся по окраинам блатняки говорили: «шо», «стрема» и «не шухер дело»…

Пришла из школы сестра второклассница. Приехала с толкучего рынка наша квартирная хозяйка. Пришли звезды, вечер и хлеб. Пробежался по спине настоящий осенний холод.

Позже всех пришел отец. Его, как оказалось, покусала собака, и ему уже сделали укол в живот.

Я ел хлеб, запивал его киселем и думал о собаке, покусавшей отца. Ранок на руке, оставленных собачьими клыками, я не видел, потому что в больнице их обработали и руку перебинтовали. Однако, саму собаку представлял хорошо: черная, в серых пятнах, выскочит – укусит, укусит – спрячется. Представлял и все вокруг собаки: забор на краю балки, ползучая темень, тонкая, кожаная, сдираемая собачьими зубами с руки, отцовская перчатка…

Но не собачий укус томил меня. Томило что-то неясное.

Допив полусладкий кисель, оглядев стол и быстро расчухав – больше есть нечего, я вдруг осознал: меня томит несправедливость. Тут же я эту Несправедливость по контуру и обрисовал: одета – как Матильда Алексеевна, край черного платка вьется по ветру, из глаз сыплются искры, из ноздрей хлещет пар, с подбородка свисают густые липкие слюни.

Это она, Несправедливость Алексеевна, творила вокруг все идиотское: надо было наказать собаку, но ее не дал наказать хозяин, собака была домашней. Вместо этого наказан был отец: сперва в больнице, а теперь его донимала мама. Надо было наказать милиционера, пристававшего к мужику на вокзале с дурацкими расспросами. А накажут, конечно, мужика, за то, что подъевреивал, то есть, поджидал поезд. И уж совсем точно накажут меня: за то, что я про все это думаю и, не дай Бог, спрошу утром.

Утром, однако, Несправедливость Алексеевна – убралась, провалилась куда-то! Это произошло потому, что уходя в больницу на процедуры, отец отправил нас с мамой с поручением к часовщику. Но не в мастерскую, а домой.

Было воскресенье. Часовщик катался по своей вытянутой в длину комнате на колесиках, как клоун в цирке. Дома у него часов было мало. Верней, были только одни часы. Я не сразу понял, что это часы, потому что они стояли на полу, как шкаф.

Пока я думал о клоунах цирка и о часах, которые зачем-то стоят на полу, часовщик Лагоша перестал кататься по комнате и сказал:

– Вы только не думайте, что я тут злоблюсь без ног. Наоборот, радуюсь! Знаете, почему? А вот. Я когда к Спасителю приду и Он меня увидит, так я ему крикну: «Наверно, Господи, так надо было!» И Он смутится и отвернется в сторону, на садочки райские глянуть. Потому что врать Он не умеет. И тут я Ему тихонько так, уже на ухо шепну: «Прощаю Тебе, Господи, мои ноги!» – И тогда… Пусть тогда свергает меня вниз!

– Иди на улицу погуляй, – сказала мама. Я нехотя вышел.

Предстоящий разговор часовщика с Богом меня заинтересовал. Про Бога у нас почти не говорили, за досужие разговоры о нем попадало крепко, как тому мужику на вокзале. Поэтому, попетляв у дверей парадного, я вернулся к растворенному настежь подвальному окну и стал глядеть на его створки сверху вниз.

– …жить-то меня – Он оставил. Но без ног. Такая, значит, Его воля. И… И… – Теперь часовщик говорил как пьяный. Сквозь едва шевелимые ветром подвальные занавески я это хорошо слышал. – И… И…

– Это трагедия войны, – послышался мамин голос.

– И… Иногда я слышу звон. Грустный, изломанный. Как в часах. Ну вроде отсчет времени пошел. Моего собственного. А я ж еще не жил как следует!.. Вот вы – учитель литературы. Описали б все это. А главное – этот изломанный звон описали бы. Ну? Понимаете? Капризность времени описали б, что ли… – Он резко и чисто, но по-моему не к месту, рассмеялся.

– Я не могу. У меня не выходит. – Я не видел маму, но чувствовал: ей в комнате неудобно, тесно. – Какую историю ни начну – у меня доклад получается. И конец все один и все тот же: «народный праздник». Вон сын у меня – тот все время истории лепит. Поймает кого постарше за пуговицу и ну заливать. Врет безбожно! – Теперь уже засмеялась мама.

Тут заиграла музыка. Потом стали бить часы. Я стремглав кинулся вниз.

– «Русское каприччо», – сказал довольный Лагоша и, подъехав к часам, погладил их по деревянному боку. И даже этот бок поцеловал. – Только вот не знаю, кто эту музыку сочинил. Когда покупал часы – мне так и сказали: музыка из «Русского капричча». А кто, что?.. Умру я от этой музыки! Мне она – все заменила…

– Ну мы пошли, – сказала мама.

– Сейчас, минуту… – заторопился часовщик. – Возьмите то, зачем приходили. Мы ж с вашим мужем в одном госпитале лежали. А перед тем в одном море тонули. Он у вас тоже раненный в ногу.

– Сразу в две! – выпалил я.

– Ну вот, – сказал Лагоша, – ну вот. Он в две – и я в две. Его со дна Гнилого моря, ну, то есть, со дна Сиваша едучего поднимали – и меня. Но мне отняли – ему нет… А часы его я починить не смог. После покопаюсь. Вот, отнесите ему взамен другие. Пусть их пока носит.

Дома я спросил у отца про время и про часовщика.

– Семен Иванович Лагоша не просто часовщик – он механик-конструктор.

– Конструктор времени?

– Не болтай, время нельзя конструировать.

Тогда я спросил, кто написал «Русское каприччо». Отец посмотрел на меня с подозрением и промолчал. Видно, переживал боль укуса.

Не дождавшись ответа, я закрыл глаза и стал слушать звон оставшихся далеко в подвале напольных часов. И чем больше я его слушал, тем гуще и тесней становилось вокруг: звон заполнял балки, сараюхи, сады и нашу лучшую улицу – Говардовскую, которая так уже не называлась, но на которой продолжал стоять памятник таинственному победителю чумы и чумного угрюменького веселья, Джону Говарду.

Этот самый Джон Говард – ирландец или англичанин – про которого толком мало что знали, был врачом и другом всех населяющих нашу страну народов. А еще, говорили взрослые, он был «реформатором тюремного дела». Джон Говард умер у нас в городе, заразившись чумой от сестры какого-то помещика и завещал перед смертью установить на его могиле одни только солнечные часы.

Часы из красноватой меди, вместе с белым обелиском за белой оградой, на Говардовской улице – чуть наискосок от срытого каторжно-пересыльного замка – ныне и пребывали. Но штука-то была в том, что самого Джона Говарда под обелиском не было! Сперва кто-то выкрал и увез в медицинской склянке его сердце, а потом пропал и сам прах. И где все это сейчас находится – никто не знал. Такие вот пугалки и пустяковины развешивали напоказ взрослые. Им было можно! А вот когда я начинал говорить о мистере Говарде что-нибудь жизнерадостное и лишь слегка приукрашенное – это никому не нравилось.

Ввиду всего этого посещавший больницы и тюрьмы Джон Говард вместе с чумой, неприятными врачебными осмотрами и занадобившимся кому-то умершим сердцем – постепенно от меня отдалился. И так и стоял вдали, слившись со своим обелиском, – как только что облитый водой дворник, с каменной белой метлой – уступив место напольным часам Семен Иваныча Лагоши.

В общем, воскресенье кончалось хорошо, приятно. Поэтому ни пьяная ругань за окном, ни молчание спрятанного приемника не могли уже в тот вечер меня огорчить или сбить с панталыку.

На следующий день, в понедельник, почему-то объявили выходной. Но только для учебных заведений и учреждений культуры. Из школы прибежал народный агитатор, который агитировал не только на выборах, но и во все свободное от выборов время. Мама, вздыхая, ушла с ним. С ней вместе – сестра.

– Сплаваем на катере по Днепру, – сказал отец.

– А уколы?

– Уколы – через день. Побреюсь, выпьем воды с сухарями – и вперед.

Сначала мы спускались к речному порту быстро. Но потом движение наше сильно замедлилось. Множество людей вдруг высыпало на улицы. Некоторые выступали группами и даже полуколоннами. Некоторые шли – как и мы с отцом – сами по себе.

– Никиту Сергеевича стречаем, – шепнул кто-то отцу. – Должон на Каховскую ГЭС через нас проследовать…

Дальше идти было невозможно. Все улицы и даже дворы были забиты людьми. Но почему-то не было привычных лозунгов, красных знамен и приветствий, не стучали барабаны, не трубили пионерские горны. Мрачновато и тихо было вокруг. Мне даже показалось: воздух из светло-осеннего, прозрачного превратился вдруг в дымный, коричневый.

Люди стояли и молчали так плотно, что не только мы – военные в форме не могли ни крикнуть, ни пробиться в первые ряды. Пустой оставалась лишь проезжая часть улицы при повороте в порт. Эта проезжая часть была замощена булыжником. Булыжник был хорошо виден и сильно блестел. А вот японского асфальта, которым крыли наши тротуары до революции, и на желтые квадраты которого я так любил наступать двумя ногами сразу – видно не было.

– Обойдем справа, через Пограничную. Там до порта рукой подать, – сказал отец.

Мы стали пробираться к Пограничной улице, но и там было полно народу. Люди помраченно молчали. Изредка слышался ропот:

– Че-то долго Никиты нету!

– Так он тебе по центру и проедет.

– Нас ему видеть никак невозможно, точняк объедет…

– А домик-то для его прямо на ГЭСе поставили… Ух и домик! Я видал. На самой гребле. А как же! Нине Петровне отдых нужен.

– Напорный фронт, говорю же вам… Здание с донными водосбросами… Там и строить-то ничего нельзя!

– А для него построили.

– Ну, если тут проедет – про все ему крикну!

– Это если рот открыть успеешь…

Я обернулся, но тех, кто говорил про домик – не увидел. Зато увидел: по проезжей части, сильно накрененной в сторону Речного порта и освобожденной для Никиты Сергеевича Хрущева, весело, быстро и в полном одиночестве катит на своей доске, отталкиваясь от земли двумя короткими колотушками, выскользнувший откуда-то из боковых проулков – часовщик Лагоша.

– Ты гля, – прозвучал опять тот же голос. И я понял: говорят совсем рядом, в саду бывшего помещика Петра Соколова, чей вензель на решетке ворот мы с отцом часто разглядывали. – Ты гля, инвалид наш языкастый катит.

– Товарищи! – услыхал я пронзительный голос часовщика Лагоши. – Товарищ Хрущев задерживается! Обождем его в Речпорту! Туда он обязательно прибудет! Мы должны встретиться с ним!

Вслед за этими словами многие стали выходить на проезжую часть, толпа сомкнулась, пространство, оставленное для Никиты Сергеевича, вмиг заросло людьми, как июльское поле травой.

– Быстро домой! – Отец ухватил меня за шкирку и поволок назад, как будто это я его вел в Речпорт, а не он меня.

Звон от Лагошиного крика стоял у меня в ушах весь тот день. Звон, свист и бой донимали и на следующий. Мне очень хотелось узнать: видел часовщик Никиту Сергеевича, или нет?

Не выдержав этого боя и звона, я на следующее утро соврал нашей квартирной хозяйке, что мне разрешили пойти ксоседу, ипошел кнему.

Сосед дядя Юра, временно неработающий, сразу же согласился сходить со мной на угол Суворовской и Торговой: якобы узнать, починены ли отцовские часы.

В центре города от вчерашнего звона и коричневого воздуха не осталось и следа. День был прозрачней стекол. Такою же прозрачной, пропускающей сквозь себя свет, была и витрина часовой мастерской, у которой мы на минуту задержались.

А задержались мы потому, что я увидел в витрине новые, только что выставленные часы. От неожиданности я никак не мог сдвинуться с места, хотя дядя Юра и дергал меня за руку.

В овальном корпусе нововыставленных часов – плавали ангелы. Вверх – вниз, вниз – вверх. Летать так медленно было нельзя, поэтому они – золотясь и потухая – плавали. Ангелов я узнал сразу: по крыльям. Но вот внизу, под ангелами, на камне, сидел бородатый старик с суковатой палкой в руке.

– Кто это? – спросил я дядю Юру, дрожа.

– Кто? – Дядя Юра слегка поперхнулся, а потом спросил меня сам: – Так будем узнавать про часы?

– Нет, не будем. Они наверно еще не готовы. А это на камне – кто?

– Ну какой-то старик иностранный… Швейцарский, наверное, какой-нибудь старик. Самые лучшие часы делают у нас. Но еще в Швейцарии. Там и надпись в уголку имеется.

– Никакой это не швейцарский старик! – выкрикнул я. Но, испугавшись своего крика, быстро прикрыл рот ладонью: – Это Бог…

– Что ж, может и он.

– Он, он! А совсем не какой-то швейцарский… Бог тем и отличается от остальных, – бойко повторил я слышанное недавно – что ему все одинаковы: и греки, и евреи, и русские. Это его положительное качество, – важничал я дальше. – Про положительные качества Бога – маме на лекциях говорили. По научному атеизму. А еще…

Поперек этих слов, отстранив меня от витрины, в мастерскую вошли двое.

Один был милиционер, но без фуражки. Другой, лысачок в шерстяном теплом костюме, нес под мышкой тонкую кожаную папку.

Вскоре снова послышался звон. На этот раз вместе со стуком. Падали будильники на анкерном ходу, резко расправлялись в корпусах пружины, стрекотали спусковые механизмы, сыпались на пол мелкие винтики, грохались прямоугольные железные коробки. Упали и не разбились чьи-то напольные часы.

Часовщика Лагошу поволокли со стула, на котором он, ловко укрепив свою инвалидную дощечку, работал. Семен Иванович перевернулся вверх тормашками, и я увидел колеса его инвалидной дощечки. Колеса были в глине. В глину всохлись несколько стебельков травы.

– Часы! – звонко крикнул Лагоша. – Не мешайте идти часам! Часов-событий – не остановить!

Опершись рукой о пол, часовщик ловко перевернулся и снова встал на колесики. Он собирался крикнуть что-то еще, но человек в штатском, не выпуская из рук тонкой папочки, вдруг ударил ногой под дощечку, по колесам.

Ударившись головой о ножку стола, Лагоша перевернулся набок.

Я думал мир тоже перевернется: выйдет грозно из часов Господь Бог, опустит свою палку на голову лысачка, ангелы вцепятся милиционеру в погоны…

Мир, однако, продолжал стоять на месте. Ни Бог из часов, ни три других часовщика – каждый с блескучим окуляром в глазу – ничего не предпринимали. Зато вбежал в мастерскую активист Спешалы (активистом его звала наша квартирная хозяйка, давным-давно служившая с ним вместе в РайОНО) и, подскочив к Лагоше, два раза ударил его по скуле свернутой в тонкую трубку газетой.

– Мирзавиц, мирза-авиц, – повторял активист одно только слово. Повторял так, словно все остальные слова он забыл и времени их вспоминать у него не было. – Такие выражения про партию… Мирза-а-авиц!

– Не мешайте часам!.. – Снова завел свое Лагоша. Тут, однако, раззявил рот лысачок в праздничном костюме.

– Калека, а туда же, разговаривает, – сказал лысачок. – а ну давай, бери его под микитки, – вызверился он на растерявшегося милиционера без фуражки. – Сказано – доставить, так хоть волоком, а доставим.

– Мы же русские люди, – пискнул опять Лагоша. – Товарищи, мы же…

– А ну, глохни… Давай скорей, Микола! В мешок, что ли, эту гниду запихнуть?

Грустно изломалась жизнь. Вокруг ничего не было видно и слышно. Мы с дядей Юрой, который искал работу и был тихий и белый, как висящее над рукомойником полотенце – шли восвояси. В голову мою вскакивали и тут же из нее выскакивали разные слова, их сочетания. Раньше так никогда не было. Раньше я про все – как меня и учили – думал по порядку. А теперь – обо всем сразу:

«Горе луковое. Думс.

Ноги остались в Гнилом море. Дин-дон-дон. Дин-дон-дон.

Звонят? Звон.

Грустно звонят и зло. Грустный излом? Думс.

Джон Говард, победитель чумы. Думс. Думс.

Так сладко быть русским, потому что так горько быть им…»

Мы давно миновали центр и заканчивали идти по моей любимой Говардовской. В уши вкручивались жидкие звоночки велосипедов, втискивались сигналы автобусов и машин. Близ городского кладбища кричал привязанный к ограде маленький горбатый ишак. Он крикнул еще два-три раза, потом оскорбленно смолк.

Мы свернули к новому жилому массиву. На повороте я держался за круглые отполированные прутья железной ограды. Тут только я заметил: дядя Юра ведет меня не к нашему дому, а к дому часовщика Лагоши. Я вопросительно глянул на него, но он взгляда моего не заметил: видно, шел, не разбирая дороги. Или, как говорила наша квартирная хозяйка: «Шел, куда ноги несут».

Наперекор сигналам автобусов и крикам ишака, я пытался услыхать бой Лагошиных часов. Мне хотелось, чтобы они сейчас же, сию же минуту сыграли изломанную и причудливую, но тем-то и прекрасную мелодию «Русского каприччо». Я думал: ударят часы, заиграет часовая музыка и все ненужное умрет, отсохнет, а останется одно только нужное, приятное.

Но часы молчали, хоть мы и проходили совсем недалеко от них. Я дергал дядю Юру за руку, однако он думал о своем.

Миновали Лагошин подвал. От нестерпимости ожидания и от того, что не слышна часовая музыка, у меня закружилась голова. Я присел, а потом и прилег на землю.

Излом времени отнес меня назад, к началу дня…

Ровно через год, осенью, в октябре или в ноябре, уже зная, что «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам», – я шел один (без всяких провожатых) в музыкальную школу.

В руках у меня была папка для нот и пустой скрипичный футляр. Скрипку я забыл дома умышленно. Я не хотел заниматься музыкой, а хотел самолетостроением и ремонтом часов, может – ремонтом времени.

Скрипки не было, зато в футляре, в специальном закутке, предназначенном для струн и канифоли, лежали часы, одолженные Лагошей отцу. Часы были трофейные, немецкие. И поэтому мама не советовала отцу их носить.

– Выкинуть их, что ли? – Как-то раз сам у себя спросил отец. – Или вернуть родственникам?

– Верни, верни, – ворчала мамина сестра тетя Нина, – только они и ждут этих твоих часов. Хап тебя за руку – и все!

– Кто – «хап»? Родственники? – Не удержался я.

– Ага, родственники, – съязвила тетя Нина, – ближе тех родственников у нас отродясь не бывало.

– Какого механика угрохали, – сказал отец и вышел в сад.

Было без четверти четыре. Я шел незнакомой дорогой: год назад мы переехали на новую квартиру. Я давно решил вернуть часы самому мастеру или его родственникам. Удобнее всего это было сделать в мастерской, но Лагоша там больше не работал.

Спустившись в подвал, где мы побывали с мамой прошлой осенью, я постучал в дверь и вошел. За столом, а также на застланной кровати сидели незнакомые люди. Две женщины и один мужчина. Они готовились есть.

– Вот часы, я их принес, – сказал я и поставил на пол пустой скрипичный футляр.

– Чего-чего? – недовольно протянула старшая из женщин. – Каки таки часы? Чьи?

– Часы Лагоши, который тут живет.

– Ты что болтаешь, малец? Здесь мы живем. Мы, и квит!

– Говорила я тебе! Говорила, ась?.. – вдруг завизжала младшая из женщин. – И не хрен сюда было совсем ехать! Какая еще Лагоша? – закричала она теперь уже на меня.

Я испугался.

– Лагоша… Семен Иваныч… Вон и часы его на полу стоят…

– Во-о-н, вон отсюда! – завопила дико старшая из женщин.

И тут ожили напольные часы. Они сыграли все то же «Русское каприччо», а потом ударили четыре раза. Лагоши не было, а часы – были. Они уже закончили бить, а я все повторял про себя два такта сыгранной ими мелодии: слегка изломанной, чуть капризной, говорящей о чем-то таком, чего никогда не бывает на свете.

Выталкиваемый из подвала внутренним звоном и боем, я кинулся наверх, на улицу.

Говардовская ломалась, искрила и прыгала перед глазами. Было жутко, но почему-то и весело.

Я засмеялся, вынул из скрипичного футляра, из отделения для струн и канифоли трофейные часы, качнул их два-три раза на черном кожаном ремешке и, чувствуя громадное облегчение, опустил в прорезь канализационной решетки.

Часы беззвучно канули вниз. Мастерская времени закрылась.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации