Текст книги "Ханский ярлык"
Автор книги: Борис Изюмский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Меня вот жадностью попрекают, Калитой прозвали. Что головой мотаешь, думал, не знаю? А и пусть, коли не отличают расчет от корысти, бережливость от жадности. Может, в том прозвище – почет мой…
Князь усмехнулся, и светлые усы его насмешливо зашевелились. Потрогал, словно погладил, объемистую сумку-калиту, неизменно висящую у пояса, и она отозвалась ласковым говорком монет.
Кожаную сумку эту, с вышитыми серебром причудливыми птицами и зверьми, получил в подарок от хана Орды.
– Помяни мое слово, Василь Васильевич, – негромким голосом, с силой сказал князь, – самого дьявола в калиту посажу – и не заметит…
Он умолк: стоило ли мысли раскрывать? Закончил про себя: «Хана обведу, посажу!.. Будет делать то, что Руси надобно. Пора придет – и честь мою принесет. А спешить нечего: где спех, там и смех».
Со стороны бора повеяло сыростью; где-то пронзительно прокричала птица, и снова наступила тишина. Калита в раздумье ногтем почесал прямой длинный нос, спросил испытующе:
– Ты, Василь Васильевич, соседскому князю денег взаймы дал бы?
– Да зачем… что там, – начал было тянуть Кочева и вдруг отрубил: – Не к чему, много охотников найдется!
– А вот и есть к чему, – весело возразил Калита, лукаво сверкнув глазами. – Скажем, занять соседу малость? Ради бога! Только… красны займы отдачею, а особливо с придачею. Глядишь, а деньга деньгу за ручку ведет, в кошеле позвякивает. Ну, дал рогожу, а взял кожу – то не в зачет! – прищурил он глаза, и губы его слегка вздрогнули. – А как влезет сосед в долги – ручным станет, и не к чему его земли силой брать: сами в руки идут. Да и прикупить село-другое можно. Так-то! А коли я с пылу хватал бы, не наелся б, только ожегся.
Он снова любовно потрогал калиту, перекрестился и, отпустив Кочеву, пошел по крепкой лестнице вниз, во двор.
Хозяйским глазом оглядев широкий чистый двор, Калита подумал: «Надобно посад обнести дубовой стеной». Сейчас двор окружен высокой сосновой изгородью, выложен камнем, посыпан песком. На воротах гнездятся кресты, иконы под навесами, писанные прямо на досках.
У конюшен впрягали лошадей в возила. Торопливо вышел из казнохранилища управляющий хозяйством дворский Жито – дородный боярин с серьгой в ухе. Кланяясь на ходу князю, скрылся в тереме.
По двору промелькнули загорелые ноги Фетиньи, дочери недавно умершей прачки Щеглихи. Озорница не видела князя. Подбежала к медушке, открыла в нее дверь и, немного присев, стала дразнить Сеньку-наливальщика:
Рудый красного спросил:
Чем ты бороду красил?
Она шаловливо таращила глаза, из которых, казалось, брызгали зеленые искры, и оттопыривала губы, точь-в-точь как Сенька. Краснорожий, сердитый Сенька показался на пороге медушки. Фетиньи сразу и след простыл, только мелькнул за амбаром цветной сарафан.
Сенька крикнул:
– Погоди, попадешься мне! – и снова исчез в медушке.
А Фетинья уже мчалась дальше.
«Ишь, девка – огонь! – глядя ей вслед, подумал Иван Данилович. – Надо постельницей к княгине приставить».
Истошный, хриплый крик вырвался из конюшни.
– Кто вопит? – недовольно спросил князь у стоящего рядом ключника.
– Мужик-неплательщик.
– Скажи, чтоб рот кляпом заткнули! – резко приказал князь и крикнул вдогонку: – Да лозы не жалеть!
Он побывал в сушильне, проверил у казначея книги с записями и вместе со слугой Бориской вышел из ворот Кремля на улицу.
БОРИСКА
Нелегкое детство выпало на долю Бориски. Отец, гончар, погиб при татарском набеге; мать вскоре умерла от заражения крови: порезала ногу на огороде, в рану попала земля. Остался десятилетний Бориска под присмотром тетки Гаши – сестры матери, женщины крикливой, вспыльчивой, тяжелой на руку. У нее своих детей был полон короб, и к Бориске она отнеслась, как к неизбежной и неприятной обузе. Он был предоставлен самому себе и улице, а от тетки Гаши получал больше подзатыльников, чем кусков хлеба.
Жили они на краю города, возле колокольного мастера Луки. И к нему-то чаще всего забегал Бориска.
Лука не только лил колокола, но делал и кое-какую мелкую работу. И Бориска с острым любопытством рассматривал каменные формы, тигельки для плавки и разливания металла, сыродутный горн во дворе и уже отлитые бронзовые украшения.
Лука был могучим стариком с широкой, как плита, спиной и такой грудью, что, казалось, на нее набиты обручи. Он был несловоохотлив, но добр и сразу привязался к смышленому взлохмаченному мальчонке с носом-репкой и синими шустрыми глазами.
Вечерами, после тяжкого труда, сидя на завалинке с «приблудным внуком», как называл он Бориску, Лука не то что рассказывал – рассказывать он не умел, – а глухо, отрывисто бормотал:
– Сила земли в умных руках… трудолюбцы красят ее. Вырастешь – поймешь… Не вечно татарам сидеть на шее нашей. Наступит час…
Бориска и впрямь не все понимал в этом бормотании, но ему приятно было сидеть вот так, прижавшись к теплому боку дедушки, прищурившись, глядеть на далекие звезды над бором, слушать всплески речной волны. Дедушка пропах дымом, и запах этот тоже был приятен.
Поднимаясь, Лука неизменно говорил:
– Смотри, Бориска, до конца борись-ка… – и отправлялся спать.
Пуще всего любил Бориска военные игры, когда с однолетками, разбившись на «московитян» и «татар», они карабкались по оврагам, прятались в зарослях чертополоха, устраивали засады и набеги.
Из гибких веток они делали луки, набивали пазухи камнями – и начинались ратные схватки.
Во всех играх Бориска был заправилой, и не раз перепадало ему от тетки Гаши за порванный на локте рукав или шишку на лбу. Но это нисколько не охлаждало его. Он мечтал о воинской славе, о том, как побьет несметное множество татар, отомстит за отца и возвратится в Москву на высоком, красивом коне. Медленно проедет он по своей улице. Дедушка Лука скажет громко, с удивлением: «Да это же Бориска-молодец!»
И даже тетка Гаша с притворной лаской улыбнется, а он на нее и не посмотрит.
А у яра, возле ворот покосившейся землянки прачки Щеглихи, будет стоять та вредная девчонка, которую он дергал за косы. Правда, она в отместку однажды расцарапала ему ногтями нос… Фетиньей ее зовут. Чудное имя! А лучшего, наверно, нет на свете.
…Время шло своим чередом. Бориска стал отроком, потом юношей – помощником Луки. Появились новые друзья: смелый Андрей Медвежатник, черномазый молотобоец Филипп. И забавы стали иными: ходили на охоту, устраивали кулачные бои с парнями соседних улиц.
Однажды – это было летом – такой бой разыгрался с особой силой.
Посередине улицы пошла стена на стену, а у ворот глазели старые и малые, кричали, подзадоривая:
– Вали его, Дементий, вали!
– Мякни по шее!
– Ух, ладно по уху оплел!
Бориска, увлеченный схваткой, расшвырял противников, двух схватил за шиворот да так сшиб лбами, что они очумело сели наземь. И драчуны и зеваки не сразу заметили, как вышел из-за угла князь Иван Данилович в сопровождении охраны. А когда увидели – заметались: кто постарался улизнуть, кто так и остался стоять, где был, будто ничего и не произошло. Знали: не любил князь таких забав.
Калита, хмурясь, подозвал Бориску. Тот, взмокший, с ссадиной через весь лоб, подошел к князю, виновато потупился.
– Чей будешь? – тихо спросил Иван Данилович.
– Гончара Ивана, – не ожидая ничего доброго для себя от этой встречи и от этих расспросов, ответил Бориска.
– А ловко ты их… лбами. Треск слышал? – неожиданно весело спросил князь.
Только теперь осмелился юноша поднять голову. Увидел смеющиеся, сейчас добрые глаза князя, и у него самого губы невольно растянулись в улыбку, широкий нос приподнялся, озоровато сверкнули глаза:
– Та я полегонечку!
Князь громко засмеялся, засмеялись и люди, сопровождавшие его.
– Не на то силу тратим! – вдруг строго сказал Иван Данилович и, осуждающе поглядев на Бориску, приказал: – Завтра в полдень в Кремль придешь.
Князь ушел, а друзья и недавние «враги» обступили Бориску, знающие предупредили:
– Жди батогов…
Настроение спало. Стали расходиться.
Вместо наказания Бориске на следующий день объявили на кремлевском дворе, что он будет служить князю в охране его. Вот не ждал не гадал попасть в дворские люди! Очень не хоте лось расставаться с вольницей, с дедушкой Лукой, с дружками, не по сердцу была новая служба. Но что поделаешь! Значит, на то божья воля.
И так как Бориска привык все делать на совесть, то и в новой службе проявил себя наилучшим образом.
В юноше не было и тени угодства, и все, что он делал теперь для князя, он делал от души, свято поверив, что призван служить ему верой и правдой, а понадобится – отдать и жизнь.
Если юноше казалось, что князю грозит опасность, он так выразительно прикасался рукой к короткому изогнутому ножу у пояса, будто спрашивал: «Не надобен ли? Я здесь». На охоте, в походах старался быть поблизости: помочь, оградить от беды. Нисколько не заботясь о себе, он оказывал услуги князю, не ожидая за то ни выгод, ни наград, и Калита не раз мысленно одобрял свой выбор.
Вскоре после появления в Кремле Бориска сделал радостное открытие: среди дворских людей оказалась давняя знакомая – Фетинья, что года два назад исчезла с их улицы невесть куда. Она жила здесь сначала с матерью, а после смерти ее осталась в прачечной. Фетинья была и прежней девочкой с косами, за которые хотелось дернуть, и вместе с тем стала совсем другой.
И сразу по-иному заиграли Борискины дни: каждый из них наполнился особым значением – быстрым взглядом, улыбкой Фетиньи, случайно оброненным ею словом, робким рукопожатием в полутемных сенцах. И уже не дни – месяцы пролетали в радостном ожидании чего-то такого, что ждет тебя впереди, что должно свершиться.
Оба сироты, они чувствовали себя здесь, как в чужом краю, вспоминали о родной улице, о дружках, подругах, и воспоминания эти еще больше сближали их.
И теперь, если не видели друг друга день-другой, они уже тосковали, беспокоились: не случилось ли что, не разлучила ли их судьба, которая не однажды обходилась с ними, как мачеха.
Чувство, впервые овладевшее Бориской, так переполняло его сердце, что простые, обычные слова казались ему теперь тусклыми, невыразительными. Он стал складывать строки наподобие песни, и тогда слова, обращенные к Фетинье, зазвенели, переливаясь, как лучи солнца на влажном весеннем лугу, полились свободно и плавно, как волны Москвы-реки, задумчиво проплывали, как пенистые облака в поднебесье.
В такие часы хотелось совершить для людей что-то большое – такое большое, как этот мир, что раскинулся перед ним.
НА БАЗАРЕ
Выйдя из ворот Кремля, Иван Данилович зашагал запыленными улицами, пустырями в крапиве, едва заметным кивком головы отвечая на низкие поклоны встречных.
На князе, несмотря на жаркое время, длинный темный опашень, шапка с меховым околом, на ногах короткие зеленоватые сапоги из сафьяна. Походка его кажется скользящей.
Поодаль от князя, поглядывая по сторонам, идут несколько вооруженных воинов. Только Бориска, ловкий и гибкий, как молодой барс, весь какой-то пружинистый – вот-вот свершит прыжок, – следует в двух шагах от князя, щуря веселые синие глаза. Его лицо с широким вздернутым носом, тонкой кожей, неярким румянцем, золотистой бородкой – задорно и вместе с тем добродушно.
На перекрестке улицы Калита снял шапку, перекрестился перед иконой на столбе и пошел дальше, мимо часовен, курных изб с оконцами, затянутыми воловьими пузырями. Миновав кладбище, он наконец очутился на базаре.
Отовсюду на него устремились опасливые и любопытствующие взоры; там, где он проходил, впереди возникал свободный проулок.
По обрывкам фраз, необычности шума, выражению лиц князь сразу почувствовал, что базар чем-то взволнован, но не мог понять чем, и насторожился.
Увидев Бориску, Андрей Медвежатник издали дружески подмигнул юноше, и тот, поняв этот знак как вопрос: помнишь ли? не зазнался ли? – ответил ему веселым подмигом.
Калита почти миновал рыбный ряд, когда Андрей, кивнув вслед князю, процедил сквозь зубы:
– Главный обиратель!
Степан опасливо отодвинулся от Андрея:
– Мы не судьи…
– Ан люди! – сверкнул глазами Андрей, и ноздри его гневно раздулись, а желваки забегали на загорелых щеках.
Бориска, уже успевший узнать цены, сокрушенно сказал, возвращаясь к князю:
– Дороговизна! Кадь ржи – рубль.
Калита нахмурился. Подумал с горечью: «Оттого и дорого, что почти все татарину идет».
К князю бочком подошел «божий человек» Гридя в черной рваной рясе. О нем шла молва: семь лет назад ободрал Гридя козла, надел свежую козлиную кожу на власяницу, сырая кожа усохла, въелась в тело. Юродствует! И не поймешь: малоумен ли, прикидывается ли? А говорит все без опаски. Вот и сейчас, притворно трясясь, испытующе посверливая князя глазами, Гридя запричитал:
– Ты татар дури, дури… Вкруг пальца обводи… Люди не осудят, что в Орду ездишь. Лучше к ним езди, чем они, грабежники, к нам… В Твери гарью пахнет. Не пусти огонь на Москву. – И запел визгливо, протяжно, задирая вверх редкую бороденку: – Господи, благослови раба твоего Ивана.
Иван Данилович бросил Гриде монету:
– Молись за тишину в Москве и на Руси!
Сам дальше пошел. Услышанное от Гриди было важно: понимал – не свое он говорит, а то, что в толпе, в рядах слышит. Значит, знали: к татарам ездит не для истинной дружбы – провались они пропадом! – а потому, что надобны эти поездки Руси. Почему Гридя о Твери так сказал?.. Это встревожило. Может, опять «милые» соседи затеяли что против Москвы, спалить ее хотят? Или у самих что произошло? Так послухи б прискакали…
Верные люди были у Калиты повсюду, а в коварной Твери тем более: неспокойна она. Недоброе замышляют тверские князья-раздорники против Москвы: подступали с боем к ней, наводили на Русь иноземцев, помышляли изменить отчине, утвердить свою власть. Погубили брата Ивана – Юрия, что с новгородцами ходил против шведов, соединял русские силы. Разве думали о всей Руси, о том, как сбросить с шеи татарский аркан? Дробили землю, в ослеплении своем помогали подлым татарам лиходейничать. Что же сейчас еще замышляют?
Калита заглянул на мытный двор узнать, много ли мыта собрано. Недоволен остался. Новый мытник Данила Романович собрал с проезжающих через Москву меньше прошлого месяца.
– Плохо стараешься! – бросил князь. – Из твоей мошны недостачу возмещать буду!
Покинул избу, сердито хлопнув дверью. Думал дорогой в Кремль:
«Не понимает, кабанья голова, что и мыт силу приносит! Рожу красну наел, хоть онучи суши, а в голове не посеяно… Недомыслок!.. Что ж из Твери никого нет?»
Он зашагал быстрее.
Солнце поднялось из-за леса, когда Иван Данилович остановился у собора. На паперти ползали калеки в рубищах, ввалившимися глазами смотрели снизу вверх на входящих, жадно ловили полушки, что раздавал Калита.
Князь долго стоял в соборе, набожно крестясь, наслаждаясь прохладой, а в голове теснились свои всегдашние мысли: «Вот собор знатный отстроили во имя успения пресвятой богородицы – господу внимание и нам польза. В случае пожара добро здесь укрыть можно; чернь поднимется или татарин придет – стены мурованные спасут. Митрополит Петр своеручно уготовил себе в соборе гроб каменный. „Будут сюда, – предрекал, – к усыпальнице моей, паломники стекаться – Москве польза“. И впрямь польза».
Калита усмехнулся: «Богу молись, а добра ума держись… С Жабиным потолкую, чтоб храмов еще построил: верующие потянутся, потекут доходы церковные. Москва станет градом богоспасаемым, а наследники мои – защитниками христиан от басурман поганых. А если кто из соседей не повиноваться посмеет, откажет помогать против недругов, только шепну митрополиту – проклянет, отлучит от церкви святой строптивого!..»
Калита прикрыл глаза. Белые длинные пальцы его привычно перебирали складки сумы.
Мысленным взором видел эту Москву – тянущуюся к небу могучими стенами, бесстрашно выставившую грудь навстречу всем недругам, гостеприимно открывшую свои врата тем, кто пришел с добром.
И себя он увидел не с калитой в руках, не приниженным перед ханскими баскаками, а тоже сильным, горделиво выпрямившим спину, с властным взором – шутка ли сказать! – московского князя.
ГОНЕЦ ИЗ ТВЕРИ
В вечерних сумерках сукно-багрянец на стенах кажется черным. В углу, под образами, низко склонившись над столом, Иван Данилович читает Юстинианову книгу[2]2
Сборник законов, составленный при византийском императоре Юстиниане I (483–565 гг.).
[Закрыть] в серебряном окладе.
Темнеет изразцовая печь, вдавился в стену приземистый шкаф с вдвинутыми ящиками, зеленоватые тени упали на иконы, пахнет лампадным маслом и воском.
Князь, положив на книгу стиснутые ладони, задумался: «Жизнь есть борение, а знание – оружие. Надо неустанно оттачивать сие оружие. Не обидно ли: только начинаешь разбираться в людях, мудрость постигать, ан кончается век твой, богом тебе отведенный».
Князь свистелкой вызвал слугу. Тот бесшумно внес свечи в ставцах, и комната озарилась мигающим светом, огоньки забегали по иконам, серебряным блюдам на стенах.
«Вот Юстиниан порядки твердые завел, – продолжал размышлять Иван Данилович. – И нам следует Русскую землю от татей избавить, чтоб не смел никто похищать бразду ближнего своего, на властителя руку поднимать».
Снова вошел слуга:
– Какой-то человек просит выслушать, сказывает – принес важные вести из Твери.
– Из Твери? – быстро, словно только этого и ждал, переспросил Калита. – Впусти…
В горницу вошел запыленный, уставший человек. Перекрестившись на образа, низко поклонился князю. Вглядевшись в обросшее обветренное лицо, князь узнал сотника Засекина, что ныне служил на заставе у тверской границы.
– О важном, княже, сведал, потому и осмелился покой твой нарушить…
Он говорил, тяжело дыша, судорожно хватая воздух, кольчужная рубашка поскрипывала.
– Сказывай!
Будто сбрасывая усталость, Засекин передернул плечами, провел рукой по вспотевшему лбу.
– Давень, – начал он взволнованно, – прибежали к нам на заставу из-под Твери два татарина-табунщика… Я тех татар с собой привез…
Чем дальше слушал Иван Данилович, тем возбужденнее становился, даже чуть подался телом вперед. Услышав, что тверичане сожгли татарского баскака Щелкана, переспросил:
– Сожгли подлого? – и радостно улыбнулся.
Слышал о поганом Щелкане, сыне Дедени, о зверствах его лютых. О тверском князе подумалось: «Поделом изменнику…»
Иван Данилович встал, до хруста сжал пальцы. Обращаясь к гонцу, сказал:
– Вовремя прискакал. Услуги не забуду. Ступай отдохни!
Затем вызвал слугу.
– Татарам, что сотник привез, отведи в тереме горницу получше. Корму давай им вволю, браги и меду – сколько пожелают. Но со двора не пускай. Говори: «Для вашего же блага, от лихих людей, мол, князь оберегает».
Оставшись один, налил в ковш квасу из жбана, выпил одним духом.
Хана Узбека хорошо знал: вспыльчив, мстителен, коварен. К трону пришел, убив сына Ильбасмыша, убрав с дороги еще многих. Теперь Узбек за Щелкана месть учинит всей Руси, пройдет по ней вдоль и поперек, оставляя лишь дым, пепел, трупы да пустую землю. Истопчет копытами конницы все, что далось почти за сто лет кровью и потом, трудом и унижением.
Князь стал быстро ходить, нервно потирая ладони.
«А если?.. А если?.. – вспыхнула вдруг мысль. – Если гнев хана направить только на Тверь? И потом…»
Он заметался по горнице, словно ища выхода из нее.
«Сам бог счастье в руки дает! У тверского князя-раздорника ярлык от Орды дань собирать со всех княжеств. Да разве он из ярлыка всю пользу берет? Только о своих выгодах и печется. Литве продаться готов. Для всей Руси яд готовит… Разве ж такому ярлык?..»
Сморщился, будто от кислицы, пренебрежительно усмехнулся: «Сам корову за рога держит, а сторонние люди молоко доят. Эх, мне б этот ярлык, мне б!..»
Пальцы заныли, словно ощущая хрусткий белый свиток с ханской красной тамгой – печатью. Знал – на листе золотыми и черными знаками начертано: «Пусть будут защищены от поборов и налогов… живут спокойно и в тишине, а кто ярлыком пренебрежет, тому доброго не будет».
О золотом ярлыке этом мечтал каждый князь. Обладание ханской грамотой отводило набеги татар, возвышало над остальными князьями, ставило под защиту хана.
Иван Данилович подошел к окну, посмотрел через слюдяную муть невидящими глазами. «Казна наполнится, калитушечка тощей никогда не будет, сборщики перестанут наездами мучить. Чернь забоится гиль замышлять. Москва подымется стольным градом государства единого. Гости заморские пожалуют… Кремль макушкой каменной облака будет цеплять…»
Но тут же вспомнил, что надо ехать в Орду на унижение, и опять помрачнел: «Тяжко… Но иного пути нет, надо через то переступить».
В ушах прозвучали причитания Гриди: «Не пусти огонь на Москву».
Князь еще ясно не представлял, что сделает, чтобы спасти Москву, но уже знал: сейчас ему следует поскорее быть там, где всего опаснее, – в Орде.
Иван Данилович сжал губы, исчезло с лица выражение простодушия, и оно стало волевым, решительным. Сказал вслух, с вызовом:
– Аль не внук я Невского?
И снова заскользил по горнице из угла в угол, из угла в угол.
«Пусть не мечом… Мечом еще не время. Хитростью… Дед Александр ливонцев впрах разбил на Чудском, а вскоре приглашение хана Берке принял – в Орду с подарками поехал. Дальновидец… Иначе нельзя было, тонкий ум того требовал. И я поеду. Первым поведаю о Твери, татар беглых с собой возьму. Все едино позже меня кто-то в Орду приедет, и Тверь так же терзать станут… А тут я хоть от Москвы удар отведу. Войду в доверие. Князь Александр Тверской – лукавое сердце. Его не жаль. Сейчас все силы надо приложить, чтоб на Руси крови меньше пролито было, не повторилось побоище. Только не медлить… Часом опоздано, годом не наверстаешь, не время дорого – пора!»
Он решительно подсел к столу, отодвинул бронзового ястребка, серебряную чашу с крылатыми быками. Положив перед собой свиток пергамента, разгладил его ладонью и, обмакнув в чернила лебяжье перо, начал писать, часто останавливаясь, задумчиво разглядывая на пальце перстень с изображением суда Соломона.
«Во имя отца и сына, и святого духа. Я, грешный, ничтожный раб божий Иван, пишу духовную грамоту, идя в Орду, никем не принуждаем, целый своим умом… На случай, если бог что решит о моей жизни, даю завещание сыновьям моим и княгине моей.
Завещаю сыновьям своим отчину свою, Москву… и жити дружно, владеть нераздельно. Даю сыну своему старшему Симеону Можайск… Коломну с волостями, села купленные, четыре цепи золотые, три пояса золотых, три блюда серебряных… Даю сыну моему Ивану Звенигород, Кремичну, Рузу…»
За стенами стояла темная августовская ночь 1327 года.
Что сулит грядущий год Москве, ему, князю московскому? Суждено ли в Орде погибнуть или сможет расположить ее? Хватит ли сил душевных, чтобы пройти через это испытание, не дрогнуть, не сломиться?
Натянув на себя личину покорности, выйти победителем для дальних замыслов?
Или найдет себе бесславную кончину в той подлой Орде?
Окончив завещание, он присыпал песком исписанный лист, откинулся утомленно на спинку кресла. «Надо утром прочитать свидетелям – отцам духовным: Ефрему, Федосию да попу Давиду… Дьяку Костроме дать переписать и в соборе, в алтаре, спрятать».
Положил завещание в шкаф, запер его и, дав распоряжение готовиться к отъезду, пошел в опочивальню.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.