Электронная библиотека » Борис Носик » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:30


Автор книги: Борис Носик


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Борис Носик
Две милые армянские девочки из той жизни
Рассказ

За полтора десятка лет мне так и на удалось обзавестись друзьями в Париже. И то сказать, я приехал сюда в том возрасте, когда друзей не заводят, а теряют. Когда друзья уходят. Уходят в никуда, насовсем, исчезая, впрочем, с твоего горизонта еще и задолго до этого окончательного ухода: у всех появляется новый круг друзей, у всех семьи и свои хлопоты, да и выжить трудней становится, спокойной, обеспеченной старости никому из нас не выпало. Оно, впрочем, может, и к лучшему…

В общем, друзей у меня в Париже нет, однако вдруг встречаются, совершенно случайно, какие-нибудь старые знакомые или полузнакомые из той, прежней, московской или даже немосковской жизни. Ну, скажем, встретил неподалеку от дому, на пути к Люксембургскому саду школьных лет подружку с нашей Первой Мещанской: она училась рядом, в двести восемьдесят третьей женской школе, приходила с одноклассницами на танцы в нашу мужскую двести семьдесят третью и покорила сердце моего лучшего друга – она и правда была совершенно очаровательная. Теперь она уже лет сорок, как замужем за симпатягой-французом (бывают и такие, бывают), живет близ Люко, и мы с ней изредка перезваниваемся: у нее тот же голос и тот же смех, что в ранней юности…

Ну а вот недавно встретил я, одну за другой, двух очень милых армянских женщин, которых знал когда-то маленькими девчушками в разных концах России, – совершенно невероятная встреча, а может, это только мне кажется, что невероятная, во всяком случае, невероятная для меня, не для них и ни для кого другого. И главное, я встретил их случайно… Случайно занесло меня в армянскую книжную лавку неподалеку от Сен-Жермен: шел мимо, увидел армянские буквы в витрине и вошел раньше, чем успел подумать, что мне, собственно, ничего в этой лавке не нужно. Тут как раз ничего нет странного: мне вообще редко что бывает нужно в Париже, когда приезжаю с хутора, из Шампани, – ну, повидать жену и дочку, поменять и книги в библиотеке, и белье, записать про запас пяток передач на радио. Повидал, поменял, записал – и можешь уезжать. Оно и правда ведь в тамошнем одиночестве самое созерцание одинокой груши «кюре» у забора или размышления о несостоявшемся творчестве могут сойти за дело, за «творческий процесс», тогда как в Париже неприкаянность моя и непристроенность настолько очевидны, что я был даже как-то раз задержан полицией, по этому самому признаку («Вид у вас такой, – объяснил мне полицейский, – будто вам некуда деться». Большой психолог.) Наверно, и в армянском книжном у меня был такой вид, потому что ко мне сразу подошла симпатичная дама-продавщица и спросила, какая мне нужна книга и, вообще, не армянин ли я, случаем. Я усмехнулся, потому что от вопроса этого повеяло ветром молодости: все двадцать пять месяцев моей срочной службы, отбываемой на территории Армянской ССР, в городке Эчмиадзине, что близ турецкой границы в виду двугорбой горы Арарат, а точнее, Масис, местные жители задавали мне этот самый вопрос. Отчего-то для них очень важно было знать, армянин я или нет (я, конечно, сильно смахивал на армянина и всех прочих нацменов), что-то это для них такое значило особенное, чего я до сих пор не пойму, потому что какая мне разница, армянин я, еврей, грек, курд или турок, если я русский и говорю по-русски. Но для них это, похоже, было важней всего, так что я в конце концов привык к этой фразе, еще раньше, чем научился чуток по-армянски. «Ду хай эс?» И даже отвечать научился по-армянски: «Ее хай чем» (нет, мол, не армянин). Конечно, разговор на этом редко кончался, потому что следовал сразу негодующий возглас: «Ба инчес?» (А кто ж ты тогда? В чем дело?), а один человек даже попытался объяснить мне по-русски причину этого возмущения: «Не люблю такой люди, который от своя нация отказывается». Он имел в виду мое нежелание быть армянином, но, как я теперь понимаю, он сразу поверил бы в мою честность, если б я заявил, что я еврей (кто ж станет на себя возводить такую напраслину?). Он, конечно, добавил бы, что «где армянин, там еврею делать нечего», но простил бы меня, поскольку я прибыл туда не по своей воле. Но я не объяснял, что я еврей, потому что не считал себя в достаточной степени евреем, чтобы вступать во все их игры. После возвращения из Армении я уже достаточно объяснялся по-армянски, чтобы рассказать, откуда он взялся, мой армянский, хотя я и не армянин: вот, мол, служил два года в Эчмиадзине («бнаквелем ерку тари») и чуток научился. Именно так я и объяснил все это молодой симпатичной даме в книжном близ Сен-Жермен и даже спросил ее по-армянски, знает ли она, где он, этот Эчмиадзин.

– О да, – сказала она по-французски, с некоторым даже удивлением, а потом добавила, покачав головой: – Не могу сказать, чтоб я хорошо помнила Эчмиадзин, но я там родилась…

Это было удивительное совпадение. Не то, что в Эчмиадзине появлялись на свет армянские девочки и мальчики, но то, что вот тут, близ Сен-Жермен… Дело в том, что, когда я вот так шатаюсь без дела близ Сен-Мишель или Сен-Жермен, мне все время кажется, что я непременно встречу кого-нибудь с Первой Мещанской, из Душанбе или Эчмиадзина, – и вот, сбылась мечта идиота…

Я был очень взволнован и для начала хотел спросить ее, где она жила, не жила ли она поблизости от винного завода и старинного храма Рипсиме (ибо именно там размещалась наша воинская часть с условным почтовым номером 48874), но потом решил спросить про главное, чтоб не забыть (именно это со мной и происходит в последнее время):

– А вот на этой окраине, где храм Рипсиме, на Четвертой улице, там жил с семьей молодой учитель французского Эскузян. Вы ничего о нем не слышали? Я ему много раз писал, я его искал…

– Если вы имеете в виду Андре Эскузяна, – сказала дама спокойно, – то это был мой отец. Вы что, знали его? И бывали у нас дома в Эчмиадзине?

Столько вопросов. И надо отвечать по-французски. И вдобавок во Франции, где я на любые вопросы отвечаю всегда бестактно и невпопад. Так, наверное, и сейчас.

– Когда я в первый раз пришел к вам, – сказал я, – ваш отец купал вас в цинковой ванночке на кухне. Вернее, мыла вас бабушка, а отец поливал вас из кувшина. Вода проливалась на пол, и я, помню, удивился, потому что пол там в домах был земляной. Я удивился, что он не боится за пол. Но он, наверно, удивился больше моего, когда в дом к ним вдруг пожаловал незнакомый парень в солдатской форме. Но потом он догадался, что это проделки его жены, потому что он крикнул: «Симон! Это к тебе, Симон!»

– Ее вообще-то звали Альтун, – сказала молодая дама, и лицо ее просияло.

– Знаю, – сказал я, – Андроник и Альтун. Но они оба мне представились по-французски. Вернее, первой представилась ваша мать. Потому что это действительно она пригласила прийти к вам…

– На нее похоже… – сказала молодая дама, продолжая улыбаться, а я глядел на нее, и мне казалось, что я вспоминаю прекрасное лицо молоденькой армянки, которую я встретил на почте в Эчмиадзине и которая вот так запросто разговорилась с незнакомым солдатом, вдобавок еще русским. Я попытался представить себе, каким я был тогда: загорелым, мордатым, в тропической зеленой панаме по форме Закавказского округа, в сбитой набок из-под брезентового ремня гимнастерке и кирзовых сапогах-говнодавах…

В то воскресенье я отправлял домой в Москву пачку старых маминых писем (чтоб не пропали – они и сейчас со мной, они не пропали и через тридцать лет после ее смерти, читаю редко, все еще больно и через тридцать, просто таскаю за собой по свету), а передо мной в очереди молоденькая армянка нетерпеливо крутила в пальцах письмо с американским адресом, который я успел прочитать трижды. В конце концов я сказал ей (по-русски), что в английском «nation» нет немого «е» на конце. Она обернулась, выслушала, не отодвинулась, не фыркнула, не обиделась, а, напротив, охотно объяснила мне, сияя улыбкой, что она совсем не знает английского, а знает только французский. Ничего себе – французский. Да я в тот год бредил французским, крутил без конца присланную мне из Москвы пластинку Ива Монтана, подпевал ей («Fleur au fusille…») и читал у себя в каптерке подаренный кем-то из солдат школьный учебник французского (я таскал его за собой, он и на почте был у меня в противогазной сумке вместе с мамиными письмами)… Учебник был нем, как рыба, а я хотел, чтоб тексты эти зазвучали картаво, как песни Монтана. И тут меня осенило: она же из «норикох», из новоприезжих, настоящая француженка! Я вытащил из сумки учебник, дал ей, и она начала читать по-французски, тут же, в очереди, невзирая на очередь, – Боже, как она читала по-французски! На нас, конечно, все таращились на почте: не всякая эчмиадзинская армянка станет разговаривать на людях с русским солдатом, да еще читать с ним вслух что-то непонятное. Но она и не была эчмиадзинская армянка. Она была из Парижа, и она все читала и читала, пока не спохватилась, что ее ждут дома муж и дети. И тогда она сказала, чтоб я приходил к ним в гости, они живут на Четвертой улице, около русского полка, дом шестьдесят четыре… Она убежала к семье и заботам и, конечно, думать забыла о своем приглашении, но я не забыл: о чем мне еще было думать в армии, где за тебя думает начальство (за это, кстати, многие и любят армию)? Тем более о чем думать молодому солдатику, запертому в городке, – о французских глаголах, о недоступных женщинах, о скором дембеле?..

Подошло воскресенье, я отпросился в увольнение, подшил свежий подворотничок, начистил сапоги и потащился в домик на Четвертой улице, где убедился, что Симон забыла о своем легкомысленном приглашении, а муж ее и вовсе ни о чем не был предупрежден. Впрочем, он первым оправился от замешательства, протянул мне мокрую руку, сверкнул очками и воскликнул:

– Ах так, у нас гость! Это прекрасно! Сейчас мы домоем этих двух мокрых лягушек и сядем пить вино…

Так все и случилось, и я себя чувствовал у них распрекрасно. Мы отлично понимали друг друга, говоря на смеси армянского и французского, дополняя их русским и английским, при этом у меня создалось впечатление (от которого до сих пор не могу избавиться), что я говорю по-французски. В сущности, за истекшие сорок лет я совсем немного добавил к тем старым своим догадкам, разве что интереса к языку у меня поубавилось от общения с французами: что ты можешь от них услышать?..

У Эскузянов был дом ужасающей нищеты и прелестной беспечности (по наивности я принял ее за французскую). Две девчушки, жена, теща – полный дом женщин, а работал один Андре, учителем никому не потребного французского в сельской школе – сколько ему могли платить? С работой в Армении было туго. Там, во Франции, он был каким-то бухгалтером, но разве там та была бухгалтерия, что в нашем грабительском Эчмиадзине, где бухгалтера винзавода повесили на собственных помочах в бухгалтерии… Вот шкрабом на девяносто в месяц его пока держали…

И все же они не унывали. Помню, в конце моего первого визита к ним нагрянули гости из Еревана, тоже какие-то бывшие парижане-«норикох», со своим вином и с закуской: понимали, к кому едут. Не знаю уж, какой у них был повод для торжества, может, просто радовались, что по возвращении их на родину товарищ Берия не всех истосковавшихся репатриантов отправил прямым ходом в лагеря, а сколько-то еще оставил на развод, пригодятся для новых посадок… Я на их празднестве не задержался, мне пора было в часть. К тому же мы успели наговориться и даже (при всей скудости моего словаря помню, как мучительно мы искали общепонятный эквивалент мерзкому черному слову «шарбон» – оказалось, речь идет об угле) обсудили кое-какие хозяйственные проблемы. Топить в доме было нечем, и угля им ни за какие деньги не удавалось добыть. И тут я вспомнил, что я ведь уже почти два года маюсь в хозяйственной части, которую впервые за два года есть повод употребить по хозяйству.

В добрую минуту я подъехал к скучному жлобу старшине Черешневу, который вечно надоедал мне своими рассказами, и спросил, нельзя ли одному честному армянину-учителю отпустить за его честные бедняцкие деньги машину угля. «Только для тебя делаю, – сказал старшина, – и чтоб между нами. Чтоб грузчики были свои…» Для меня, не для меня, но он выписал уголь, а грузчиками на станционный склад поехали мои два дружка-писаря – Леша и Саня (где-то они сейчас?)…

Андре заплатил вперед, а потом появился на станции Джерарат в подбитом ветром плащике, карманы которого оттопырены были бутылками не самодельного, а «казенного» вина: каждому по бутылке.

– Ну, какой армянин… непохожий, – растроганно сказал старшина, – где уж ты такого нашел, москвич?

Он ведь и правда был не похож на продувных эчмиадзинских армян, учитель Андре. Я объяснил старшине, что он парижанин, этот Андре, и что такая там у них развеселая французская жизнь. (Чего мы только не придумываем в юности! Теперь, через сорок лет только, я понял, что в нем не было ничего скаредно-парижского, ничего пугано-французского, никакой не было здешней скрытности и здешнего убожества, в развеселом нищем учителе Андре…)

– Он мне в старости все пытался растолковать про их эчмиадзинскую жизнь, – сказала милая дама-продавщица, задумчиво глядя на полки, забитые книжной премудростью, – и по всему выходило, что жизнь была жутковатая… – Я кивал, вспоминая холодный земляной пол, ведра с водой, цинковую ванночку, пар… – А в конце он заявлял, что жизнь была замечательная… И люди были другие, и все другое. Не как здесь, в стране непуганых идиотов. Так он мне говорил. Это правда?

– Мы были молоды, – сказал я, – мне было двадцать пять, ему лет тридцать. Прелестная молодая жена, дочурки, молодые друзья.

Мы все выжили, а рыжий мясник врезал только что дуба. И товарищ Хрущев прислал нам закрытое письмо, сообщая, что покойник был людоед. Я его зачитывал в части вольнонаемным армянам. Как большой грамотей и писарь хозчасти. Прачки утирали слезы и спрашивали, неужто все это правда. Но в душе мы уже знали, что правда… А французы небось бродили в растерянности, оставшись без руководства и отца-благодетеля…

– Отец мне как-то рассказывал про молодого солдата из Москвы. Вы с ним долго дружили?

Я задумался… Я даже не знаю, считал ли он меня другом. Просто я приходил к ним в последние месяцы службы (уже сдав на офицера запаса) два или три раза – со своим школьным учебником, с пластинкой Монтана. Мы чуть-чуть занимались французским и много говорили на смеси четырех языков (Андре знал английский) обо всем, что было нам интересно. Шла осень 1956-го. События в Венгрии… А однажды вечером, в ноябре, мне позвонил дежуривший по штабу дружок-писарь Саня и сказал, что есть телеграмма – чтоб меня уволить в запас. Это было уже после отбоя. Я метался по городку как шальной. Все спали, Санька был на дежурстве, и я сбежал к Эскузянам. Солдат на заднем КПП пропустил, сделал вид, что дремлет…

Андре обнял меня и сказал:

– У нас праздник!

Из какого-то своего тайника он вытащил бутылку армянского коньяка. Того самого, который, по утверждению эчмиадзинских жителей, с утра до вечера пили Черчилль и английская королева. Эчмиадзин всегда жил легендами. Здесь всякий знал, что Индира Ганди приезжала в Союз специально, чтоб выйти замуж за армянина (если не вышла, то только по вине грузин), а королева Великобритании лично хоронила католикоса. Всех легенд я не помню, но помню, что от любимого коньяка Черчилля я сразу забалдел и потом еле нашел свой КПП. Помню еще, что после первой рюмки Андре сказал:

– Вот так я узнал когда-то, что нам разрешили на родину.

Может, он хотел объяснить, что не думал в ту пору, как часто ему будет сниться постылый Париж. Как он затоскует по Франции на камнях и виноградниках «исторической родины». Что знаем мы о себе? Думал ли я, когда рвался из армейской тюрьмы, что затоскую по виноградникам Араратской долины?.. И все же день осуществленья мечты – великий день. Даже если потом наступает Перестройка, похожая на Надстройку над Базисом. А из подвала Базиса, как всегда, выходят на поверхность обманщики и бандиты. Все равно день этот прекрасен, и не нужно о нем жалеть. Не занимайте, собратья, очередь у мавзолея Ленин-Брежнева и Сталин-Берии, оставьте железного Феликса на свалке железок…

– О чем вы думаете? – спросила меня прекрасная армянская женщина, которую я видел второй раз в жизни. В первый раз она вопила в цинковой ванночке, голенькая, в мыльной пене, как новорожденная Афродита, и, вероятно, была еще прекрасней, чем нынче. Позднее я приходил к ним на Четвертую, когда она уже спала, – сбегал после отбоя из части через задний КПП, когда там стояли друзья, или через обшарпанный дувал, дыра в котором была известна (и удобна) всему личному составу (включая «особняка»). – Значит, вы понимаете, отчего он так говорил?

– Почему говорил? – спросил я со страхом. – Больше не говорит?

– Нет, он умер три года назад… Мама еще раньше.

– Я искал… – сказал я. – Вы думаете, он знает о нашей встрече?

– Эти русские… – Молодая дама снисходительно отмахнулась. – Кстати, я недавно заходила в большой книжный, что на рю дез Эколь, и там познакомилась с молоденькой армянкой. Очень интеллигентная девушка. Да вы ее, наверное, знаете. Потому что она тоже из Москвы.

– Москва не Париж, – сказал я надменно.

– Боф! – Она пожала плечами и объяснила мне, что никогда не была в этой знаменитой Москве – уехала еще маленькой во Францию… – В Москву! В Москву! – добавила она, проявляя среднефранцузскую осведомленность. – Чекув, Гогуль, Достоески, Солженицки…

– Дочь Андре, – сказал я, целуя ей руку. – Дочь Симон. Дитя Эчмиадзина…

– Теперь вы должны заплакать, – сказала она насмешливо, но я-то видел, что она растрогана не меньше моего. – И навестите армянскую девушку в книжном на рю дез Эколь. Я ведь вижу, что вам нечего делать.

Она была, конечно, права. Хотя и напрасно опасалась, что я зачащу к ним в магазин. У меня еще хватает энтузиазма, чтоб познакомиться, но давно уже не бывает ни сил, ни желания продолжать знакомство. Ее я тоже не видел больше, хотя иногда и хотелось. Я пришел в их лавку через год или два, ее там уже не было, а французская грымза, стоявшая за прилавком, сказала, что она ничего не знает, частных телефонов они не сообщают и никаких справок не дают.

– Догадываюсь, – сказал я склочно, начиная заводиться понемногу. – Чего вы еще не даете? Размеров заработка? Сумм, скрытых от налога? У нас вон даже вдова пионеру дала. Причем на аллее Центрального парка…

– Не знаю, о чем вы… – начала она надменно, но я уже и сам понял, как я отвратителен, и пошел к двери.

А я ведь даже не спросил, под какой фамилией она гуляет по свету, дочь Андре Эскузяна…

Что же до молодой интеллигентной армянской девушки из большого книжного, то я, конечно же, заглянул на рю дез Сколь, чтобы с ней поболтать. И вы будете смеяться, я действительно знал ее по Москве (на самом деле «вся Москва» была так же невелика, как «весь Париж», – все всех знали). Конечно, и ее я знал совсем маленькой, лет семи, и это было давно, но кратенький мой визит к ним врезался мне в память. На то были причины. Незадолго до этого визита я познакомился с ее родителями на каком-то многолюдном приеме, где были даже иностранцы. Мне, как правило, не по себе на многолюдных приемах, а эти двое сидели рядом и были любезны. К тому же оба они были молоды, хороши собой (он – красавец армянин, художник, она – до крайности миловидная русская дама), а он вдобавок неплохо говорил по-английски, что случается не часто и отчего-то казалось мне интересным в ту пору, хотя никакой нужды в английском мне не доводилось испытывать – ни тогда, ни позже. Среди прочего они рассказали мне, что в их жизни назревает очень важное событие – у него, у Гарика, скоро будет своя мастерская – в старом доме, в центре Москвы, ах, чего это им стоило, лучше не вспоминать. Он пригласил меня навестить его, уже в мастерской, через неделю-другую – посмотреть картины, а заодно и мастерскую. И так случилось, что я у него побывал, не только оттого, что часто в ту пору принимал приглашения, оставшись в результате развода без семьи, без сына, без дома, но и из-за несчастного стечения обстоятельств в тот вечер: одна, коварная, не пришла на свидание, другой не было дома, третья не могла, на четвертую не хватило двушек в автомате, зато я обнаружил, что я на Сретенке – где-то здесь, в переулке, должна была быть мастерская этого симпатичного художника. Я запасся бутылкой и пошел искать. Бутылка была лишней, так как он и до моего прихода принял порядочно с другими гостями и, может, именно по этой причине был менее любезным и симпатичным, чем при первом знакомстве. Конечно, могли быть и другие причины для таких перемен. Во-первых, по хамской московской привычке я приперся без предупреждения (но в мастерских свои обычаи, тем более что телефона у него не было). Во-вторых, я не смог достаточно талантливо изобразить восторг, в который меня привели его картины. Ну, картины. Мне показалось, что я уже видел такие. Такие или на них похожие. Я вообще не большой специалист по картинам. Самое это подражательное занятие кажется мне тщетным в нашем удивительном мире, творении гениального и щедрого Творца. Конечно, можно из вежливости сказать при виде чужих картин что-нибудь шутливо-восторженное, вроде: «Ну, полный пиздец!» Или: «Да-а-а». Но это еще надо сыграть, а я был не в настроении. Я только кивал глуповато и, поймав на себе его взгляд, промямлил что-то вроде «Интересно» или даже «Очень интересно». Понятно, что он мог обидеться: кто я такой, чтоб сообщать ему, что это интересно. Ему, которому уже говорили, что это совершенно гениально.

Выбравшись снова на пустынную Сретенку, я почувствовал себя еще более несчастным, чем раньше, и, раздобыв монетки, бросился к автомату – искать, кто спасет меня на ночь от одиночества. Ночью бывало хуже всего. Днем я еще находил занятия в пустынной квартирке на Коломенском, куда пустил меня приятель, уехавший на работу в Америку. Днем я что-то писал, что-то переводил, кому-то звонил, с трудом изыскивая время, чтобы сбегать за покупками в соседний продмаг. Конечно, окраинные продмаги на пятьдесят пятом году непрестанного выполнения «Продовольственной программы» не радовали глаз. Однако я не был избалован и предшествующими успехами партии, так что молоко, черный хлеб и плавленые сырки «Дружба» вполне соответствовали моему вкусу, а всем сортам чайно-кофейных изделий я предпочитал желудевый кофе «Здоровье», которого мне нынче так недостает в парижской торговой пустыне. Так вот, в один из умеренно прохладных февральских дней я набивал всем этим добром свою авоську, когда кто-то мягко тронул меня за рукав. Обернувшись, я увидел смутно знакомое, милое и усталое лицо молодой женщины. Обычно мне хватает минут пяти ничего не значащей, неторопливой беседы или радостных приветственных восклицаний, чтобы вспомнить, с кем я, собственно, разговариваю, но тут я вспомнил даже раньше: это с ней и ее мужем я познакомился на приеме, а его я даже посетил позднее в его новой мастерской близ Сретенки. Мы с ней двинулись, разговаривая, в сторону моего дома – как оказалось, и их тоже. Когда мы добрались до первой блочной пятиэтажки, она даже затянула меня в их вполне убогую квартирку, чтобы познакомить с двумя премилыми длинноносыми дочурками и завершить нашу вполне необязательную беседу: кстати, она тоже оказалась художницей.

Дома было все же теплей, чем на улице, однако я заметил вскоре, что теперь уже не только мысли об оставленной на столе рукописи и о незанятом нынешнем вечере меня тревожат, но и что-то еще постороннее. Я резко обернулся и понял, в чем дело. Девчушки (им было приблизительно шесть и восемь лет) молча и неотрывно глядели на содержимое моей сумки. Я поднял глаза на мать, и она кивнула с серьезностью.

– Да, – сказала она, – они смотрят на твою сумку, потому что они голодны. Нам вообще очень трудно живется сейчас. У меня нет денег на еду. Мы влезли в долги. Мастерская поглотила все. Она стоила нам дорого. Но это было необходимо сделать. Вот теперь он сможет доказать всему миру то, что я одна знала. Доказать, что жертвы были не напрасны. Ему есть что сказать миру… Я не знаю, понимаешь ли ты живопись…

Я заметил, что она волнуется, и энергично закивал, не отрываясь, впрочем, от своего богоугодного занятия: я честно делил пополам скудный продмаговский улов – буханку черняшки, сырки «Дружба», пакеты молока и бутылки кефира, кусковое повидло, банки бычков в томате…

– Продолжай, я слушаю, – сказал я, с удовольствием наблюдая, как девчушки принялись за еду, прямо у стола, стоя.

– Так вот, бывают художники, которые пришли в мир, чтоб сказать свое слово, – сказала она с надрывом, – бывают художники-таланты, художники-новаторы, ну хорошо, даже гении. Но это не все. Бывают художники, которые пришли, чтоб возвестить новую эру. Как Микеланджело…

Я кивнул с серьезностью и сказал:

– Как Гарик…

– Да, ты прав! – крикнула она исступленно. – И если он не докажет сейчас… Но он докажет…

Я кивал усердно и думал. Нет, конечно, я думал не о художниках, хер с ними, с художниками. Я думал о влюбленных женщинах, думал об их самоотречении, об их вере, об их поддержке ( А. Г. Сниткина, В. Е. Слоним и др.). Я думал о том, что мне они не попадались на пути. О том, что я боюсь их. О том, что я сроду не женился бы на такой. А стало быть, и никогда не обрету славу…

– Ну и как у вас дела в Париже? – осторожно спросил я элегантную молодую продавщицу из книжного на рю дез Эколь (она была очень хороша, а на парижском фоне и не казалась такой уж носатой). – Как мама?

– Мама работает. У нее бывают заказы. Она неплохой портретист. Вам не нужен портрет?

– А папа? – спросил я еще осторожнее и увидел, что лицо ее стало жестким. И подумал, что гений не оправдал надежд. Чьих-то надежд…

– Он, пожалуй что, процветает, – сказала она, – но он, по-моему, не растет больше. А в общем-то я редко его вижу. Он давно не живет с нами. Он теперь любит мужчин. Они ему помогают. У них своя компания… Своя мафия…

– Своя солидарность… – сказал я, проявляя осведомленность и политически правильную терпимость…

Я подумал, что, может, какой-то влюбленный парижанин рассказывает всем встречным о гении из России, который призван открыть эпоху. Как Микеланджело… А может, они вместе пытаются воссоздать этот чудный Божий мир, который я который уж день в Тагазуте созерцаю сейчас через открытые двери марокканской гостинички на берегу океана. А солнце пересыпает в луче золотой песок через щель в синих ставнях, и неустанно, на все лады рокочет под террасою океан, и небо над ним являет то пронзительность синевы, то череду облаков. На кромке песка у перевернутых лодок застыли в живописных позах рыбаки в джелабах. Чего-то они ждут весь день, я еще не понял чего. Бегают дети, собаки, кошки, фигуры меняются местами, меняются краски – и ни традиций, ни жанра, все совершенно, как в первый день творенья, продли же, Господи, дни моего созерцания, хоть на самую малость…


Тагазут, 1998


Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации